47548.fb2
Прошло около ста лет (по ощущению Ниггля), и все это время он не переставал как–то бесцельно мучиться своим прошлым. Лежа в темноте, он твердил про себя всегда одно и то же: «Надо было мне зайти к нему, когда еще только начинало задувать. Тогда еще ничего не стоило поправить крышу. Госпожа Пэриш не схватила бы насморка, я бы не простудился, и у меня в запасе оставалась бы еще целая неделя». Тут мысль обрывалась, потому что он позабыл, зачем ему нужна была лишняя неделя. Тогда он начинал беспокоиться о работах, которые выполнял в госпитале: обдумывал их во всех мелочах, прикидывал, сколько времени уйдет на то, чтобы починить скрипучую скамью, перевесить дверь, приколотить ножку к столу. Казалось, он уже начинал приносить какую–то пользу, хотя никто не говорил ему об этом ни слова. Но не по этой же причине лечение бедняги так затянулось?! Видимо, доктора ждали, когда ему станет лучше, но при этом имели какие–то свои понятия о том, что такое «лучше».
Как бы то ни было, ничто не радовало несчастного Ниггля. Точнее, он не испытывал того, что когда–то звал радостью или удовольствием. Ничего интересного в своей работе он не видел. Но нельзя отрицать, что в нем начинало иногда шевелиться что–то вроде… ну, своеобразного удовлетворения. Раньше он не прочь был полакомиться вареньем — а теперь полюбил и пустой хлеб. Он научился браться за дело точно по звонку и откладывать работу со звонком к ее окончанию, успев привести в порядок рабочее место, готовый на следующий день продолжить начатое. Теперь Ниггль работал с утра до вечера без перерыва, успевал сделать довольно много и аккуратно исполнял все мелкие поручения. Никакого «досуга» у него не было (разве что ночью, в кровати), зато он стал понемногу овладевать своим временем и в точности знал теперь, как им распорядиться. Он перестал суетиться, успокоился. Настала пора, когда он научился наконец отдыхать и полностью восстанавливал силы в скудные часы, отведенные для сна.
Внезапно часы работы поменялись. Ниггля лишили столов и табуреток и заставили копать землю не разгибая спины, день за днем, оставив на сон всего ничего. Ниггль подчинился без малейшего ропота. Прошло много, много времени, прежде чем где–то в глубине его памяти шевельнулось смутное воспоминание о том, как он любил когда–то выругаться крепким словечком. Но теперь он забыл все ругательства и продолжал копать, пока спину ему не разломило окончательно, а руки не покрылись кровавыми волдырями. Настал миг, когда Ниггль выронил из рук лопату и уже не смог больше ее поднять. Никто не сказал ему «спасибо». Правда, пришел врач, осмотрел его — и бросил отрывисто: «С этим все! Прописываю полный покой и абсолютный мрак».
…Ниггль лежал неподвижно, ничего не делая, отдыхая и глядя в темноту. Он ни о чем не думал и ничего не чувствовал. Очень может статься, что он пролежал так много часов или даже много дней, прежде чем понял, что тишина кончилась. Где–то совсем рядом, в соседней комнате, зазвучали голоса — новые, незнакомые, словно там заседала не то Медицинская Комиссия, не то Судейская Коллегия. Дверь в комнату, казалось, распахнута, но там, по–видимому, царила такая же темень, как и в его закутке.
«Перейдем к делу Ниггля», — сказал Первый Голос, необыкновенно строгий и серьезный — даже в сравнении с голосом лечившего Ниггля врача.
«Что же Ниггль? Сердце у этого человека было на должном месте», — сказал Второй Голос. Его можно было бы назвать мягким, если бы в нем не чувствовались непререкаемые власть и сила; звучал он печально, но стоило его услышать — и в сердце зарождалась надежда.
«Однако работало оно из рук вон плохо, — уточнил Первый Голос. — А голова на плечах сидела и вовсе задом наперед. Похоже, он вообще никогда не думал. Ты посмотри только, какую уйму времени он загубил! И добро бы отдыхал, развлекался, так нет же! К путешествию своему он так и не подготовился. У себя он был человеком среднего достатка, а к нам прибыл нищим оборванцем. Пришлось отправить его в крыло для бедняков. Боюсь, дела его плохи. Придется оставить его здесь еще на какое–то время».
«Это, вероятно, ему не повредило бы, — отозвался Второй Голос. — Но ведь Ниггль — человек маленький. Разве ему было написано на роду совершить великие подвиги? Он никогда не был сильным. Давай раскроем Записи. Ты знаешь, здесь кое–что говорит в его пользу».
«Не исключено, — уступил Первый Голос. — Но, боюсь, даже эта малость не выдержит беспристрастного разбора».
«Поглядим, — продолжал Второй Голос. — Итак, следи. Ниггль был прирожденный живописец. Не из гениальных, правда. И все–таки взгляни на этот Лист Кисти Ниггля — право же, в нем что–то есть! Ниггль много возился со своими Листьями, и все исключительно ради них самих. Ему в голову и мысли не закрадывалось, что его картина может превратить его в важную персону. В Записях нет ни слова о претензиях. Мало того, он и мечтать не смел, чтобы его как творческую личность освободили от обязанностей, налагаемых Законом».
«В это трудно поверить. Отчего же он так часто пренебрегал этими обязанностями?»
«Он не так уж редко откликался на Вызовы», — возразил Второй.
«Он откликнулся едва ли на половину, если не меньше. Да еще выискивал, какие попроще, — не говоря уже о том, что ему хватало дерзости жаловаться. Не говоря уже о том, что он называл их Докуками и Помехами. Это наши–то Вызовы! Записи пестрят этими словечками, вперемежку с обильными сетованиями и бестолковыми попреками».
«Действительно. Но ему, бедному, и в голову не приходило, что это не просто «помехи». Да, вот оно: за свои дела он никогда не просил Вознаграждения, как называют это другие, подобные ему. Вот дело Пэриша, поступившее к нам немногим позднее. Жил он по соседству с Нигглем, а ведь и пальцем о палец для него ни разу не ударил, и «спасибо» за помощь говорил редко. Но нигде не отмечено, чтобы Ниггль ждал от Пэриша благодарности. Похоже, подобные мысли ему в голову не забредали».
«Пожалуй, это довод, — сказал Первый Голос, — но довод слабый. Я думаю, ты согласишься со мной, если я скажу, что чаще всего Ниггль просто забывал о Пэрише. Он помогал ему так неохотно, что, отделавшись, спешил все выкинуть из головы как можно скорее».
«Постой, тут есть еще одна запись, последняя, — сказал Второй Голос. — Эта велосипедная прогулка под дождем. Я бы хотел о ней поговорить особо. Ведь это же чистопробная жертва! Ниггль догадывался, что упускает последнюю возможность закончить свою картину. Да и ясно было, что Пэриш палит из пушки по воробьям».
«Это, извини, уже слишком сильно сказано, — строго поправил Первый Голос, однако тут же смягчился: — Но делать нечего, последнее слово осталось за тобой. Истолковывать факты в лучшую сторону — твое обычное дело. И в некоторых случаях факты это терпят. Что же ты хочешь предложить?»
«Назначим ему новый курс лечения. Помягче».
Нигглю показалось, что щедрость Второго Голоса превосходит всякое разумение. Курс ПОМЯГЧЕ! Да это было как целая груда богатых даров, как приглашение на царский пир!.. Тут ему вдруг стало стыдно. Это его–то — на пир?! Даже в темноте он понял, что краснеет. Известие о том, что его сочли достойным Курса Помягче, переполнило его выше краев. Ему показалось, что его вывели к миллионной толпе, а толпа ему устроила овацию, но ни для кого, в том числе и для него самого, не секрет, что он самозванец… Ниггль спрятал горящее лицо в складках грубого одеяла.
Наступило молчание. Внезапно Первый Голос зазвучал совсем рядом.
«Ты слышал», — сказал он.
«Да».
«И что же?»
«Скажите, прошу вас, как там Пэриш? — заволновался Ниггль. — Мне бы надо с ним повидаться. Что, опасно он болен? Не могли бы вы подлечить ему ногу? Если бы вы знали, сколько он с ней натерпелся! А что до наших с ним отношений, то, пожалуйста, не беспокойтесь! Пэриш был клад, а не сосед. Он продавал мне превосходный картофель, и к тому же по самой низкой цене, что сэкономило мне массу времени».
«Право? — спросил Первый. — Рад был услышать».
Некоторое время длилось молчание. Ниггль понял, что голоса удаляются. «Я даю согласие, — донесся еле различимый Первый Голос. — Пусть переходит на следующую ступень. Когда?.. Как тебе угодно. Хоть завтра».
Ниггль проснулся и понял, что ставни раскрыты настежь, а маленькая комнатка вся залита солнцем. Он сел на кровати и потянулся за больничной робой, но на стуле висела обыкновенная одежда, удобная и по мерке. После завтрака врач осмотрел стертые ладони пациента и втер ему в кожу какое–то снадобье, которое тут же подействовало.
Кроме того, Ниггль получил несколько полезных советов и флягу с освежающим напитком (на всякий случай), а ближе к полудню — бисквит, стакан вина и, наконец, билет на поезд.
«Можешь идти на станцию, — напутствовал его врач. — Носильщик не даст тебе заблудиться . Прощай ".
Ниггль выскользнул из госпиталя через главный вход — и зажмурился: так слепило солнце. Он–то думал, что попадет в большой город, памятуя вокзал, где его когда–то встретил Носильщик… Ничего похожего! Прямо от ног начинался отлогий склон, поросший свежей травой, по которой порывами пробегал сильный, взбадривающий ветер. Ниггль был один. Далеко внизу поблескивала крыша железнодорожной станции.
Он быстро, но спокойно зашагал вниз по склону. Носильщик сразу заметил его. «Сюда, сюда!»
У перрона уже дожидался славный, почти игрушечный на вид, пригородный поезд: вагончик, локомотив — и все это яркое, чистое, свежевыкрашенное. Можно было подумать, что состав отправляется в свой первый рейс. Пути и те выглядели новыми: рельсы сверкали, скобы были выкрашены в зеленый цвет, а шпалы источали дивный запах нагретого солнцем дегтя. Других пассажиров, кроме Ниггля, не было.
«Носильщик, а Носильщик! Куда идет этот поезд?» — спросил Ниггль.
«С названием они еще не решили, — ответил тот. — Но ты не сомневайся, тебе там понравится». С этими словами он захлопнул дверь.
Поезд тотчас же тронулся. Ниггль откинулся на сиденье. Маленький локомотивчик, пыхтя, полз вперед между двух высоких, поросших травой насыпей, под синим небом. Путь оказался недолгим: локомотив дал свисток, затормозил, и поезд остановился. Платформы не было, не было и названия станции; только вверх по зеленому валу шла лесенка. Там, где она кончалась, виднелась калитка, прорубленная в живой изгороди. Рядом, прислоненный, одиноко стоял Нигглев велосипед. С руля свисала желтая табличка, и на ней крупными черными буквами было выведено: НИГГЛЬ.
Ниггль толчком распахнул калитку, вскочил в седло и покатил вниз, жмурясь от яркого весеннего солнца. Тропинка вскоре исчезла; начался отличный плотный дерн, густой и зеленый, на котором тем не менее необыкновенно резко выделялась каждая травинка. Нигглю почудилось, что он смутно припоминает место, где росла такая же трава. Может, он видел это место во сне? Но не только трава, а и сами изгибы земли казались знакомыми. Вот сейчас будет ровный участок — ага, так он и знал! Ну а теперь в горку… Все совпадает! Тут большая зеленая тень встала между ним и солнцем. Ниггль поднял голову — и упал с велосипеда.
Дерево. Это было его Дерево. Дорисованное. Живое — если можно так сказать о дереве: листья уже начинали распускаться, настоящие живые ветви раскачивались на ветру, — Ниггль часто чувствовал или догадывался, что так оно и должно было выглядеть, но ему слишком редко удавалось перенести свои чувства на холст! Он смотрел на Дерево не отводя глаз. Потом медленно поднял и распростер руки.
– Это — дар! — молвил он. Это слово могло означать сразу многое: оно могло относиться и к таланту, и к плоду этого таланта… Ниггль, однако, использовал слово в прямом смысле.
Он не мог оторваться от созерцания Дерева. Все когда–либо нарисованные им листья были на своих местах, но выглядели они скорее так, как он их задумал, а не так, как в итоге запечатлел на холсте. Были среди них и такие, что даже в мыслях у него еще не распустились, так и остались почками, но они могли бы распуститься — просто недостало времени. Все это были хоть и редкостно красивые, но все же самые обыкновенные листья, и на них не было никаких надписей. Тем не менее на каждом значилась дата — отчетливее, чем на листках календаря. Самые красивые листья, самые совершенные образчики Нигглева стиля, явно были созданы в сотрудничестве с господином Пэришем, причем иного толкования быть не могло.
Птицы вили гнезда в кроне Дерева. И что это были за птицы! Как они пели! Ниггль слышал их влюбленное воркование, видел, как они вили гнезда, ставили птенцов на крыло и с пением летели в Лес — и все это можно было видеть одновременно. Ибо теперь Ниггль заметил, что и Лес был тут: он огибал Дерево с обеих сторон, и стволы уходили вдаль. На горизонте светились вершины Гор.
Настала минута — и Ниггль шагнул в сторону Леса. Нет! Ему не наскучило его Дерево. Просто теперь он вобрал его в себя целиком, и уже не разлучался с ним, и все знал о нем, и чувствовал его рост, где бы ни был, даже не глядя на него… И вот, удаляясь от Дерева, Ниггль открыл для себя удивительную вещь. Этот Лес был Дальним Лесом, но Ниггль мог подойти совсем близко к опушке, даже углубиться в чащу — а Лес все оставался дальним и не становился Близким. Чары не рассеивались. Раньше Ниггль, проникая в далекое, всегда портил его своим присутствием и превращал в близкое, но теперь все изменилось. И в этом был особый смысл. В дорогу тянуло сильнее — можно было идти и листать за далью даль, удваивая, утраивая, учетверяя расстояние, — и волшебство становилось вдвое, втрое могущественнее. И не было конца этому пути, хотя вся эта страна целиком помещалась в крошечном садике, — сказать ли «на картине»? Можно было идти и идти, — но, наверное, был где–то все же и предел. Ведь на заднем плане маячили Горы, и Горы приближались. Казалось, они не принадлежат Картине, а служат переходом к чему–то иному. Сквозь стволы брезжило нечто иное. Новая ступень. Другая Картина…
…Ниггль шагал вперед, но его вело не просто любопытство. Он примечал и запоминал все, что встречал на пути. Дерево было окончено, хотя с ним и не было «покончено навсегда». «Все, все то же самое, только не такое, как раньше», — думал он про себя. Но в Лесу еще оставалось столько недоделанных, недовоображенных мест! Не требовалось, правда, ничего ломать и придумывать заново — все соответствовало главному замыслу, оставалось только довести труд до какой–то наивысшей точки, до совершенства. И куда бы Ниггль ни являлся, он сразу видел, что и как надо делать.
Усевшись под одним из очень красивых дальних деревьев (оно было очень похоже на Большое, но имело свое собственное лицо, особенно если над ним еще немного поработать), он углубился в размышления. Откуда начать? Чем закончить? Сколько потребуется времени? Но план никак не складывался. Наконец Ниггль догадался, в чем загвоздка.
«Ну разумеется! — воскликнул он. — Куда же я без Пэриша? Тут ведь земля, деревья, злаки! А в этих делах главный не я, а он. Может, я хочу заиметь себе весь этот край в частное владение? Ну уж нет: мне нужны совет и помощь. И хорошо бы поскорее».
Ниггль поспешил к месту, откуда собирался начать работу, по пути остановился скинуть куртку — и вдруг различил внизу, в укромной ложбинке, какого–то человека. Вся его фигура выражала крайнее недоумение. Человек опирался на лопату, но явно не понимал, что ему делать.
«Пэриш!» — позвал Ниггль.
Тот поспешил к нему с лопатой на плече. Стало заметно, что он все еще чуть–чуть прихрамывает. Говорить они ни о чем не стали, только кивнули друг другу, как в былые времена, разминувшись на огороде; но теперь они взялись за руки и пошли вместе. Не произнеся ни слова, они в точности во всем согласились и определили место, где построить дом и разбить сад: им почему–то показалось, что сделать это нужно непременно.
Ниггль теперь владел своим временем лучше, чем Пэриш, и работа у него спорилась ладнее. Чудно: Ниггль с головой ушел в строительство и не уставая возился с садом, а Пэриш больше полюбил блуждать по окрестностям и разглядывать деревья. Но сильнее всего его влекло к себе Большое Дерево.
Как–то раз Ниггль высаживал изгородь, а Пэриш лежал неподалеку в траве, погруженный в созерцание изысканного крошечного цветка, — когда–то Ниггль на такие не поскупился, и теперь они желтели на зеленом дерне, между корнями Дерева, в превеликом множестве. Внезапно Пэриш поднял глаза от цветка. Его лицо блестело в лучах солнца, он улыбался.