47554.fb2 Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

Мы твердо знаем, что „ничьей“ молодежи не может быть. И не в наших интересах отдавать вас, таких хороших девчонок и ребят, в чьи-то чужие и грязные руки. Мы боремся весьма активно с влиянием капитализма. Буржуазные идеологи пытаются вас растлевать и дурными картинами, которые просачиваются к нам, и вредными произведениями, которые наши издательства почему-то печатают! Мы, советские писатели, стремимся воспитать молодежь в духе нашей идеологии, наших партийных взглядов на жизнь, искусство» (Из статьи «Быть всегда патриотом» (Беседа с девушками-горянками Дагестана) (1965)).

«Я принадлежу к числу тех писателей, которые видят для себя высшую честь и высшую свободу в ничем не стесняемой возможности служить своим пером трудовому народу…Говорить с читателем честно, говорить людям правду — подчас суровую, но всегда мужественную, укреплять в человеческих сердцах веру в будущее, в свою силу, способную построить это будущее» (Из статьи «Живая сила реализма» (Речь на церемонии вручения Нобелевской премии) (1965)).

«Каждый из нас пишет для того, чтобы его слово дошло до возможно большего числа людей, которые захотят его услышать. И счастье приходит к нам тогда, когда мы выражаем не маленький мирок своего „я“, а когда нам удается выразить то, что волнует миллионы» (Из речи «Гуманист тот, кто борется» (1966)).

«Без ложной скромности можно сказать, что сделали мы очень много в смысле перевоспитания человека, средствами искусства воздействуя на его духовное пробуждение и рост. Общепризнанно, что наша литература — самая идейная литература. А назовите такую страну, чья литература могла бы соперничать с нашей в этом плане! Смело можно утверждать, что нет в мире такой страны и нет такой литературы!

…Если говорить прямо, то именно это и вызывает яростную злобу у наших идеологических врагов, у их пособников — ревизионистов. Они хотели бы уговорить нас сойти с четких позиций убежденных борцов за социализм и коммунизм, отказаться от партийности и народности как основополагающих принципов художественного творчества» (Из речи на XXIV съезде КПСС (1971)).

Тут даже не смысл — стиль таков, что поневоле впадешь в изумление: неужто это же самое перо могло произвести на свет «черный диск солнца в дымной мгле суховея»?.. Как будто Шолохов соединял в своей душе ослепительную многоцветность с беспросветной серостью.

Да и смысл… Гениальный художник, на деле показавший, какая все это чушь (и разрушительная чушь!) — политические химеры, особенно в сравнении с вещами вечными — жизнь, смерть, любовь, дети, — этот же самый художник желает подчинить служение вечному какой-то политической однодневке. В политике и не бывает ничего, кроме однодневок, какой партийности ни заставляй служить искусство, но искусство всегда чувствует, что наше счастье и несчастье практически не зависят от политики — она заслуживает внимание художника не раньше, чем ей удастся превратить жизнь в ад, — когда она становится тоже сильна, как смерть.

Зато, конечно же, ни один писатель не отказался бы сделаться предметом любви миллионов, но ведь если пожелание быть понятым и любимым массами превратить в предписание, то отлученными от искусства окажутся крупнейшие художники!.. А народ — это вовсе не только лишь люди, занятые физическим трудом; огромную ценность для всякого народа представляют и аристократы духа, предпочитающие «широте» — «долготу», массовости — долговечность. И в конце концов, именно долговечное становится предметом народной гордости! И даже дорастает до массовых тиражей, как это случилось с Буниным, о котором Шолохов отозвался столь пренебрежительно.

А вот принудительное скрещивание народности и партийности породило такое серое и агрессивное явление, как советское народничество, отряд прозаиков-лауреатов, и все они вышли из шолоховской «Поднятой целины», наплодив целые клоны чудаковатых дедков, не лезущих за словом в карман стряпух, могутных мужиков с именами типа Игнат Рогожин, былинных пейзажей типа «лиховерть коловертью промызнула по кулигам чернотала», «К ночи вызвездило. Петух сторожко повел ушами»… И все это венчалось высшим народным типом — фигурой партработника, умеющего и побалагурить со стряпухой, и не испортить борозду, и побороться на поясах, но, когда нужно, и прикрикнуть, наставить, пристыдить. Кажется, с легкой руки Шолохова колхозные председатели и бригадиры сделались наивными, как дети, и подверженными трогательным детским увлечениям — партийная литература о колхозной жизни сделалась литературой о детях и для детей.

Имена всех этих «народных» авторов ты, Господи, веси — не стану извлекать их из заслуженного забвения. Однако титан Шолохов среди этих ражих карликов, казалось, чувствовал себя своим среди своих. Раздражало и то, что Шолохов выглядел любимцем власти — только после его смерти сделались известны его почти безумные по безоглядности письма Сталину о зверствах, творимых во время коллективизации, об искусственном голоде 1933-го, о репрессиях 1937-го. Зато явленные миру чины и почести превращали писателя в процветающего советского вельможу: член ЦК КПСС, депутат Верховного Совета, дважды Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и Сталинской премий — и прочая, и прочая, и прочая…

Все эти регалии даже у самых страстных почитателей великого романа — а может быть, именно у них в первую очередь — вызывали желание оградить шедевр от подобного соседства: отделить великую книгу от ее автора. А соблазн отказать Шолохову в авторстве возник еще в конце 1920-х. Подозрения в плагиате подпитывались и тем, что Шолохов был слишком молод и недостаточно образован, чтобы так хорошо знать Гражданскую войну и особенно дореволюционную жизнь. В его автобиографии образованности действительно незаметно, но бывалости хоть отбавляй.

«Автобиография. Ст. Вешенская, 10 марта 1934 г.

Родился в 1905 году в семье служащего торгового предприятия в одном из хуторов станицы Вешенской, бывшей Донской области.

Отец смолоду работал по найму, мать, будучи дочерью крепостного крестьянина, оставшегося после „раскрепощения“ на помещичьей земле и обремененного большой семьей, с двенадцати лет пошла в услужение: служила у одной старой вдовы помещицы.

Недвижимой собственности отец не имел и, меняя профессии, менял и местожительство. Революция 1917 года застала его на должности управляющего паровой мельницы в х. Плешакове, Еланской станицы.

Я в то время учился в мужской гимназии в одном из уездных городов Воронежской губернии. В 1918 году, когда оккупационные немецкие войска подходили к этому городу, я прервал занятия и уехал домой. После этого продолжать учение не мог, так как Донская область стала ареной ожесточенной гражданской войны. До занятия Донской области Красной Армией жил на территории белого казачьего правительства.

С 1920 года, то есть с момента окончательного установления Советской власти на юге России, я, будучи пятнадцатилетним подростком, сначала поступил учителем по ликвидации неграмотности среди взрослого населения, а потом пошел на продовольственную работу и, вероятно, унаследовав от отца стремление к постоянной перемене профессии, успел за шесть лет изучить изрядное количество специальностей. Работал статистиком, учителем в низшей школе, грузчиком, продовольственным инспектором, каменщиком, счетоводом, канцелярским работником, журналистом. Несколько месяцев, будучи безработным, жил на скудные средства, добытые временным трудом чернорабочего. Все время усиленно занимался самообразованием.

Писать начал с 1923 года. Первые рассказы мои напечатаны в 1924 году.

В 1926 году начал писать „Тихий Дон“. Восемь лет я потратил на создание этого романа и теперь, пожалуй, окончательно „нашел себя“ в профессии писателя, в этом тяжелом и радостном творческом труде».

Или вот еще — отрывок из беседы со шведскими студентами, 1965 год:

«Я родился в хуторе Кружилином станицы Вешенской. Почти всю жизнь провел я там и живу до сих пор в той же местности. Естественно, что впечатления детских лет, постоянные невольные наблюдения за жизнью и бытом моих однохуторян давали мне живой материал для воссоздания мирной эпохи на Дону».

А особого знания образованного общества Шолохов и не демонстрирует, описание офицерства, хуторской интеллигенции напоминает Б. Акунина — кажется, все это мы где-то уже читали. Больше смущают в его военных и послевоенных вещах огромные дозы казенной серости. В знаменитой «Науке ненависти» 1942 года читаем: «Задумчиво глядя на залитую ярким солнечным светом просеку, лейтенант Герасимов говорил:

— …И воевать научились по-настоящему, и ненавидеть, и любить. На таком оселке, как война, все чувства отлично оттачиваются. Казалось бы, любовь и ненависть никак нельзя поставить рядышком; знаете, как это говорится: „В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань“, — а вот у нас они впряжены и здорово тянут! Тяжко я ненавижу фашистов за все, что они причинили моей Родине и мне лично, и в то же время всем сердцем люблю свой народ и не хочу, чтобы ему пришлось страдать под фашистским игом. Вот это-то и заставляет меня, да и всех нас, драться с таким ожесточением, именно эти два чувства, воплощенные в действие, и приведут к нам победу».

Такими перлами переполнен и неоконченный роман «Они сражались за Родину». Но… Это многих славных путь. Сравните «Разгром» Александра Фадеева с его же «Черной металлургией», сравните «Хулио Хуренито» Ильи Эренбурга с его же «Бурей», сравните ранние и поздние сочинения Константина Федина, Николая Тихонова, Александра Прокофьева, — даже таких сверхоригинальных гениев, как Николай Заболоцкий, Михаил Зощенко, Андрей Платонов, советская власть сумела сдвинуть в сторону ординарности. Однако никому и в голову не приходит обвинять их в плагиате…

Зато если перечитать «Донские рассказы» и «Поднятую целину», в них нетрудно обнаружить шолоховскую руку. Даже схематичные «Донские рассказы» пересыпаны брильянтиками — то точнейшая реплика («Расстреляем — не обидно будет?»), то убойная подробность («на заплывшем кровью выпученном глазе, покачиваясь, сидит большая зеленая муха»). Многие персонажи этих рассказов оказались бы вполне уместными и в «Тихом Доне», да и возвышающий контекст в «Поднятой целине» создается теми же картинами природы. Написанными, в общем-то, не хуже, только иногда рождающими пародийный эффект, поскольку возвышается что-то не слишком значительное. Одно дело — умирает солдат, а в небе полыхает зарево заката, другое же — в небе полыхает зарево заката, а в сельсовете обсуждают ремонт сельхозинвентаря…

Все определила мизерность замысла: в одной вещи изображалась гибель вселенной — в другой успехи колхозного строя. Похоже, на свою беду Шолохов поверил, что партия — такая же величественная, вечная стихия, как природа или народ. Но увы — народность несовместима с партийностью: если народность вознесла Шолохова на Олимп мировой литературы, то партийность стащила его в ряды напористой серости. Политика даже личность гения ухитрилась перекрасить в серый цвет.

Серое, однако, на наше счастье, стирается в первую очередь. Зато многоцветное сквозь толщу лет светит все ослепительнее.

И скоро от Шолохова останется только многоцветность.

Евгений МякишевDJ ЗАБОЛОЦКИЙНиколай Алексеевич Заболоцкий (1903–1958)

Поэт Николай Заболоцкий родился 24 апреля (7 мая) 1903 года в небольшом селе под Казанью. С одной стороны, это было очень своевременное появление на свет божий. С другой стороны, несколько позже стало понятно, что он пришелся не ко двору — не к стоявшему на том дворе тысячелетью, если перефразировать другого поэта, Пастернака[396].

Но за не очень длинный в масштабах обычной человеческой жизни временной промежуток — дожив всего-то до пятидесяти пяти лет — он показал истинный класс игры на поэтическом граммофоне.

Его подход к стихосложению был по-своему уникален.

Я сравнил бы Заболоцкого, особенно на рубеже 1920— 1930-х годов, с высокопрофессиональным диджеем из нашего времени: не просто крутящим пластинки для развлечения танцующих, а создающим из фрагментов чужих произведений, чужих нот и находок самобытную, ни на что не похожую музыку. Разница в том, что Заболоцкий, конечно, не пользовался вертушками, кнопочками, диджейскими прибамбасами и примочками, а самовыражался с помощью слова, благодарно впитывая и осмысляя то, что создали до него другие — поэты, философы, художники.

Лучшим диджейским сетом Заболоцкого я считаю «Столбцы». В них он переложил — свел в новом стиле — классические, «пушкинские» размеры (ямб, дактиль). И это прозвучало так, что по сию пору мы наслаждаемся его микстами[397].

Ему, как и многим его современникам, довелось пострадать от режима, который был то ли туговат на ухо, то ли, наоборот, обладал уникальным слухом — и мгновенно причислял любой самостоятельный проект к вражеским, подрывным или попросту опасным.

Насмерть не придушили, но кислород перекрыли основательно.

Впрочем, Заболоцкому удалось разработать свою методику дыхания — и тем спастись. Зарабатывая по необходимости переводами, он, можно сказать, перешел на аранжировки — что доступно только очень опытному диджею — и стал одним из лучших переводчиков своего времени.

Думаю, что спасало его, придавало силы на протяжении всей жизни и кое-что еще — не наработанное, прирожденное.

Ведь у городских жителей (особенно в Питере, где Заболоцкий провел молодость) — своя мистика: призраки и привидения, ожившие монументы, удравший нос-фаллос майора Ковалева, Ксения Блаженная и княжна Тараканова. Да и сами горожане хороши, а уж писатели!.. Один Хармс, друг Заболоцкого, чего стоил!

А у крестьян живое, одушевленное, — все вокруг. (Иосиф Бродский утверждал, что «в деревне Бог живет не по углам, как думают насмешники, а всюду», — подозреваю, что здесь следует читать «боги»: в размер просто не вошло!) Языческих богов, как окна в оставленных домах, «заколотили» православным крестом, но нечистая сила никуда и не собиралась уходить: она и по сию пору продолжает «не жить» (ибо по сути — нежить) среди холмов, лесов, озер и рек на земле российской. В каждом доме — домовой, в деревенской баньке — банник, в амбаре — овинник, в болоте — кикимора, в тихом омуте, как всем известно, — черти, а под корягой в реке — водяной. Видимо, Заболоцкий унаследовал от своих деревенских дедов-прадедов дар общения со всем этим невидимым миром — дар, который помог ему выжить и в ГУЛаге, и в годы гонений «на воле».

ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ

Детство Заболоцкого прошло под традиционные народные напевы российской земли. С землей — в самом что ни на есть прямом смысле — у него связано многое. В очерке «Ранние годы», написанном уже на закате дней, поэт рассказывал: «Наши предки происходят из крестьян деревни Красная Гора Уржумского уезда Вятской губернии». Отец поэта стал агрономом, «человеком умственного труда, — первый в длинном ряду своих предков-земледельцев». Алексей Агафонович Заболотский («тс» на «ц» в родовой фамилии Николай Алексеевич сменил уже повзрослев) в начале 1900-х годов заведовал сельскохозяйственной фермой под Казанью. Здесь и родился Николай, старший из шестерых его детей. Позже семья переехала сначала в село Кукмор, а затем в Уржумский уезд, на родину предков, — в село Сернур. Это марийское название для русского уха звучит как название волшебной страны.

Волшебной страной Сернур навсегда остался и для Заболоцкого. Село было бедным, местные жители, и марийцы, и русские, во множестве умирали от голода и болезней; священник, учительствовавший в начальной школе, часто бил детей линейкой по рукам и ставил в угол на горох, но… «Удивительные были места в этом Сернуре и его окрестностях! (…) Вдоволь наслушался я там соловьев, вдоволь насмотрелся закатов и всей целомудренной прелести растительного мира. Свою сознательную жизнь я почти полностью прожил в больших городах, но чудесная природа Сернура никогда не умирала в моей душе и отобразилась во многих моих стихотворениях».

Как знать, не встречался ли мальчику среди ив, которыми густо поросли берега прудов, вуд-водыж — марийский водяной, а во время разъездов по полям, в которые его брал с собой отец, — ага-урман, хранитель посевов; не улыбались ли ему в погожий день кеч-он и кеч-ава — царь и царица солнца; не мерещились ли в бликах света русские лешие с русалками? Ведь все эти существа, какой бы ни были они национальности, охотно являются детям — и поэтам. А стихи Коля Заболотский начал писать в семь лет.

Отец, возможно, хотел, чтобы первенец пошел по его стопам. Но невольно подтолкнул сына к выбору совершенно иного пути. Алексей Агафонович, по патриархальному обычаю строгий к домочадцам и фанатично преданный науке и работе (в старости удостоился звания Героя труда), был натурой незаурядной, но едва ли поэтического склада. Тем не менее он любовно переплетал и хранил литературные приложения к журналу «Нива». Стеклянные дверцы шкафа украшало наивное поучение, вырезлнное из календаря: «Милый друг! Люби и уважай книги. Книги — плод ума человеческого. Береги их, не рви и не пачкай. Написать книгу нелегко. Для многих книги — все равно что хлеб». На полках скопилась «неплохая подборка русской классики».

«Этот отцовский шкаф с раннего детства стал моим любимым наставником и воспитателем», — вспоминал Заболоцкий через сорок пять лет. Отец в шкаф заглядывал редко и «скорее уважал его, чем любил». Сын, повзрослев, сказал: «Здесь, около книжного шкафа с его календарной панацеей, я навсегда выбрал себе профессию и стал писателем, сам еще не вполне понимая смысл этого большого для меня события».

В 1913 году десятилетний Николай впервые оторвался от семьи, поступив в реальное училище в Уржуме. «Это было великое, несказанное счастье! Мой мир раздвинулся до громадных пределов, ибо крохотный Уржум представлялся моему взору колоссальным городом, полным всяких чудес». Мальчика устроили «на хлеба» — сняли ему на пару с другим школьником комнату с пансионом. В любой вечер в квартиру могли заявиться надзиратель или инспектор с проверкой: после семи реалисты должны были сидеть дома. Но город, хотя и захолустный, таил столько соблазнов! В кинематографе «Фурор» шли фильмы со звездами немого кино Верой Холодной и Иваном Мозжухиным. Старшие товарищи, за которыми следили не так бдительно, водили Заболоцкого в кино, переодев девочкой. Зато во время регулярных драк между учениками реального и городского училищ он выказывал себя «настоящим мужчиной». Бои происходили на заброшенном Митрофаньевском кладбище, а главным оружием были форменные ремни с тяжелыми медными бляхами.

Однако «мирная», обычная школьная жизнь тоже не была скучной. В первый же учебный год Заболотского в училище поставили оперу «Аида». Провинциальный Уржум вообще был музыкальным городом: музыку ценили не только местные эстеты, но и почтенные лавочники. Часто устраивались концерты. В театре «Атриум» работал любительский драматический кружок. Недостатка в книгах продолжавший писать стихи Николай не испытывал благодаря двум городским библиотекам.

А в старших классах не испытывал он уже и тоски по родным — в 1917 году семья агронома Заболотского переехала в Уржум.

Детские опыты поэта до нас не дошли, затерялись. В автобиографической прозе он упоминает «пламенные стихи», которые еще совсем ребенком посвящал хорошеньким сверстницам (адресатки их так и не прочли, поскольку поэт был чересчур застенчив), и «патриотическое стихотворение» «На смерть Кошкина». (Кошкиным звали выпускника реального училища, погибшего в самом начале Первой мировой и торжественно похороненного на городском кладбище.) В 1915 году Николай написал поэму «Уржумиада» — увы, она тоже не сохранилась.

После революции, спасаясь от голода и в страхе перед репрессиями, часть московской и петроградской интеллигенции поспешила укрыться на периферии. Уржум принял беглецов приветливо. А «реалист» Заболотский, бывший тогда четырнадцати-пятнадцатилетним подростком, естественно, тянулся к столичным музыкантам, актерам, литераторам. «Некоторые из них поощряли мои литературные опыты, советовали больше работать, ехать в центр. Намерение сделаться писателем окрепло во мне», — писал он через много лет в «Автобиографии».

Весной 1920 года Николай Заболотский (вскоре сокративший количество букв в своей фамилии) окончил Уржумское реальное училище и отправился в Москву.

СТУДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ