47780.fb2
АПЧХИ-И-И!
Так, что освещенные утренним солнышком песочные белые и светло-серые шершавые стены отзываются: аааааа! Так, что желтые и ржаво-красные осенние листья летят через фронтоны домов — пчхи-ии! — и вертятся вокруг зеленых — медных и серых — свинцовых башен. Так, что встречные отскакивают в сторону и говорят:
— Ой-ой-ой-ой, а ведь и мастер Иохан заработал себе насморк!
Но мастер Иохан вытирает нос тыльной стороной руки, потому что у него в самом деле страшный насморк (а до того времени, когда даже такие важные лица, как аптекари, начнут пользоваться носовым платком, пройдет еще сто лет). Да, он вытирает тыльной стороной руки свой насморочный нос и с весьма кислым лицом через плечо говорит Юргену:
— Хватит! Вставь затычку!
Юрген еще за мгновенье до того уже чувствует, будто что-то неладно, но все еще не понимает, что же именно. Во всяком случае, от испуга он совсем замыкает рот.
Так они и маршируют по утреннему городу. Мимо высоких стен, узких окон, дугообразных, как брови, дверей, плитняковых лестниц, мимо плит с гербами и узорами. Вверху, над башенками церквей, огромное синее небо. Внизу, среди конского навоза, булыжников и сора, в веселых утренних лужах синие пятна неба.
А утро такое великолепное и отрадное, что Март испытывает сильный соблазн, ужасно сильный соблазн, попробовать — стерпит или не стерпит мастер, если до конца пропеть ходячую про их снадобницу песенку… И Март тихонько начинает тянуть:
И поскольку на эти сомнительно звучащие строчки, несмотря на свой насморк, хозяин только разок громче шмыгнул и знай себе шагает, Март уже ни о чем не беспокоится и полным голосом поет:
О да, Март мог бы нам кое-что поведать о том, какие едкие, терпкие, горькие, приторные, скользкие, крепкие, сильные, злые у них лекарства. Даже больше, чем самые перелеченные мастером Йоханом больные. Потому что, хотя всем им пришлось принимать в больших количествах различные снадобья, но каждый из них принимал то одно, то другое, то третье. А Март, истинная правда, только из чистого любопытства лизнул языком каждое из этих зелий: ящеричные язычки, порошок мумий и даже муку жженого собачьего кала. Хотя, может быть, и совсем-совсем чуточку.
Какого же все-таки они вкуса? И поэтому теперь он с тем большим удовольствием продолжает петь:
И в это время мастер Иохан ставит ногу особенно четко. Очевидно, он хочет шагом своим подтвердить, что всё, о чем здесь говорится, чистая правда. Кстати сказать, против того, что в песне, например, поется про талеры, ни одна душа наверняка не станет возражать. Потому что сказано совершенно честно и без всяких обиняков: несите, мол, к нам в мошну золотые талеры! Значит, можно думать, что всё, что за талеры делается, будет сделано так же честно и без всяких обиняков, то есть составленные лекарственные смеси, ну и там всё прочее. Однако дальше петь Марту на этот раз не приходится, ибо они уже пришли. Решительным шагом поднимается мастер Иохан по чисто выметенным ступенькам в дом к господину Калле на улице Мюйривахе, и госпожа Калле самолично встречает его в высоких дверях.
Это тучная госпожа с весьма важным лицом, или — если говорить прямо — старая карга со злющими глазами. На ней роскошное зеленое бархатное платье, по нескольку фунтов серебра на шее и запястьях, а на пальцах так даже и золото (ибо до повеления, которое ограничивает великолепие даже ратманских супруг, опять-таки должна пройти еще добрая сотня лет).
Кланяясь госпоже, мастер Иохан превращается в такой крюк, что Марту за его спиной кланяться уже и ни к чему, в ответ госпожа только кивает, и то больше подбородком, чем головой, и возвещает:
— Нет, здоровье ратмана нисколько не улучшилось. Живот у него болит. Крестец у него дергает. Всё его тело изнывает. — Но про то, что желчь ударила ратману в голову и что он подсвечники и суповые миски домочадцам в голову швыряет, про это госпожа мастеру не говорит.
И они торопливо входят в дом, и мастер снова кланяется, на этот раз уже ратману, и опять так же низко, и Март опять обходится без поклона. Ратман возлежит на великолепной кровати с балдахином, она стоит в большой горнице прямо под мышкой у лестницы, ведущей в верхние комнаты. На ратмане ночная рубашка тонкого льняного полотна, но лицо — мрачнее мрачного. Усы у него пестрые, с проседью, взъерошенные и колючие, и он едва замечает поклон мастера Иохана.
— Да-да-да! У меня болит живот. Как будто грозовые тучи вертятся вокруг пупка. Крестец у меня дергает. Как будто у меня между спиной и задницей целая тачка горячих углей из кузницы, и будто кто-то время от времени прокалывает это место огненными железными прутьями. Всё мое тело изнывает. Будто я не таллиннский ратман вот уже девятнадцать лет, а всего-навсего мешок забродившего козьего дерьма. Прежде всего я хочу, чтобы ты по моему описанию сказал мне, чем я болен.
Разумеется, для того и призвали сюда мастера Иохана. Итак, он музыкально тянет в нос то самое, для чего в эстонском языке нет пристойного названия, и начинает:
— Высокочтимый и уважаемый государь мой, благодетель и повелитель! Как солнце древней медицинской науки — Гиппократ, так и ее луна — Гален, и тем более, в позднейшее время — звездное небо медицинского искусства, как (что общеизвестно) называют лекарский факультет университета в Падуе…
Но мы-то ведь не станем его слушать. Даже ратман его не слушает. Даже ратманша его не слушает. Не говоря уже о Марте. Однако речь мастера, хоть она и не нужна никому, дело заранее предусмотренное. Доктор (или тот, кто вместо него выполняет докторские обязанности) или какой хочешь иной чиновник, который выполняет какие угодно другие важные обязанности, должен ведь выложить лекарские (или там какие другие) основы своей мудрости перед теми, кого он лечит или о ком несет заботу. Или должен, по крайней мере, иметь возможность их выложить, если у него есть основание полагать, что в противном случае его не примут достаточно всерьез.
— Гиппократ и Гален и весь лекарский факультет Падуанского университета при таких признаках предполагают… — Ну да, то, и то, и то, и то. — А теперь по всем правилам науки приступим к установлению, с чем in concrete[19] мы имеем дело в случае болезни, которая напала на нашего повелителя и благодетеля, мньммньммньм. Martine, da mihi arcam meam!
А, кстати говоря, что в это время делает Мартинус?
Ой-ой-ой… В то время, когда мастер Иохан произносит свою речь, в большой горнице ратмана происходит одно весьма знаменательное событие. Разумеется, сначала даже в мыслях нет, что это событие сколько-нибудь знаменательное. Именно в это самое время сверху по дубовой лестнице спорхнула хозяйская дочь, барышня Матильда. Славная девушка-козочка, у которой (во всяком случае, в ту пору) нет ни папенькиной брюзгливой важности на лице, ни маменькиного серебра на шее. Только на кончике носа три веснушки и ярко-синие глаза. Ее сиреневое платье раскачивается, как крупный колокольчик. И вот она стоит у папенькиной постели рядом с маменькой. Так что маменька между дочерью и Мартом в точности, как безмолвная крепостная башня.
Когда мастер говорит: Da mihi агсат теат, Март, конечно, подает ему шкатулку с инструментами и прежде — бряк-звяк — расстегивает ремни и отпирает ее. Только в это самое время взгляд Мартовых зеленых глаз устремляется в сторону госпожи ратманши и пытается — и перед ней и за ней — поймать синие глаза барышни Матильды. Потому что разок или даже два они только что уже встретились с его зелеными. Так что шкатулку с инструментами Март подает мастеру, в сущности, так сказать, затылком. А если бы у Марта была борода, если бы у него была настоящая борода настоящего мужчины, прекрасная, широкая, как лист, борода моряка, она сейчас у всех на глазах просто бы раздвоилась: и одна половина листа живо устремилась бы к мастеру и ратману, а вторая непременно реяла бы возле башнеподобной ратманши, стремясь к Матильде. Но у Марта еще нет бороды. Только рыжеватый пушок на верхней губе. Да и тот не очень-то заметен.
Не считая тех случаев, когда на него упадет солнечный луч. Как вот сейчас. Сквозь свинцовую решетку окна большой горницы солнышко разрисовывает предметы и людей, и кажется, будто все они попали в странную, густую и нежную рыбачью сеть, а солнышко отбирает из пестрого улова отдельные предметы и заставляет их вспыхивать сверкающими точечками. Кстати, локоны Матильды уже у левого уха Марта, а его пушок — у ее открытого ротика, как бы говорящего — ой! И ни один из них никак не может оторваться от сверкающих точечек на другом — пусть маменька Калле, эта толстая сторожевая башня, стоит тут между ратманской барышней и аптекарским учеником.
— Мньмньмньм, — говорит мастер Иохан у постели ратмана. — Martine, infunde urinam consulis in ampullam congiariam! И Март, разумеется, льет, только почти что мимо трехштофной колбы, ибо переливает-то он опять же чуть ли не затылком. А теперь мастер Иохан поднимает колбу в воздух, держит ее против снопа мерцающего света и смотрит то вытаращенными, то сощуренными глазами, как это делают и самые важные лекари, и самые ученые врачи, и говорит:
— Мньмньмньмньм. Благодаря нашей великой учености из того, что в данной колбе, булькая, обнаруживает свои тайны на сите солнечных лучей, мы яснее ясного видим, что это — желчные страдания. Они мучают нашего дорогого повелителя и благодетеля. Это нежелание желтой желчи быть в обществе черной желчи и противодействие черной желчи, не желающей признавать своего равенства с желтой. Это — взаимное возмущение желчи внутри нашего дорогого повелителя и благодетеля. И мне надлежит остеречь вас: ежели этого не лечить самыми действенными снадобьями, то дело может дойти даже до того, что оба мятежника, вспенившись, бросятся в голову нашему дорогому повелителю и благодетелю, в силу чего может случиться, что наш благодетель, вопреки своей большой доброте и совершенно против своего желания, начнет швырять тяжелыми предметами в домочадцев.
Ратман сопит и бурчит:
— Вовсе не против своего желания, а именно по своему желанию. Мхм.
Но ратманша говорит:
— Мастер прав. И поскольку эти суповые миски и подсвечники, которыми швыряли здесь в нашу служанку, Юргена и дворника, пролетали весьма близко от моего носа, я требую, чтобы для ратмана как можно быстрее было составлено самое действенное снадобье.
Говорит и при этом берет Матильду за самый кончик подбородка, подобного райскому яблочку, и уже в третий раз отворачивает ее личико от аптекарского парня: вот так, чтобы не смотрела на него! На своего отца и отца города смотреть положено! Марту госпожа Калле пальцев в лицо не сует. Нет, не сует. Ибо Март не позволяет себе большего, чем только почтительно пялить глаза на ратманскую барышню. Что каждому городскому парнишке должно быть дозволено и что даже, в известной мере, желательно. Но ратманской барышне стр-р-рожай-ше запрещается неподобающим образом кокетливо-игриво смотреть парнишке в глаза. Фуй!
— Мньмньмньм, — говорит мастер Иохан, — самое действенное снадобье. Ясно. Самое действенное снадобье. Вообще самое действенное средство, какое только можно найти на земле среди прочих великих открытий врачебного искусства. Ясно. В данном случае и в настоящем казусе это, — здесь мастер Иохан делает торжественную паузу, и его насморочный, да и сам по себе довольно высокий голос сползает по нотной лестнице на несколько почтительных ступенек пониже, и он произносит с хрипом и сипом, будто из-за полузакрытой двери погреба, — mitridaatsium! Да. Это чудо-лекарство, которое полторы тысячи лет тому назад составил сам армянский царь Митридат[20]. Из пятидесяти четырех самых едких юрканийских растений и самых скользких понтийских морских животных и прочих чудес!
— Хоть митридатсиум, хоть тидриматсиум, мне всё равно, — ворчит ратман, — главное, чтоб он навёл порядок у меня в животе, чтоб огонь в заднице у меня потушил, чтоб мое настроение исправил. Да-да-да… Я твой разговор с первых слов понял, ты собираешься за это зелье хорошо с меня содрать. Пусть так. Я не стану скупиться. Заплачу сколько спросишь. Но только ты этой своей отравы намешай как следует, навалом. Чтобы хватило. Потому что я, как ты видишь, не какой-нибудь тщедушный заморыш. Тело у меня из себя видное, авантажное [21], зелья ему тоже нужно подходящую порцию. И во-вторых, я хочу быть уверен, что ты не подсунешь мне какой-нибудь ядовитой дряни. А что дашь мне настоящее царское лекарство. Поэтому: сколько я сам должен его съесть, столько и ты вместе со мной его сглотаешь.
— Ой-ой-ой, сверхуважаемый повелитель и благодетель, — поясняет мастер Иохан, — для моего кармана это лекарство в самом деле недоступно дорогое!
— Я заплачу, — говорит ратман, — как за то, что я сам должен проглотить, так и за то, что ты переведешь.
— Мньмньмньмньмньм, — тянет мастер, — мой повелитель и благодетель больше чем великодушен… Но взгляните, у меня как раз обратная вашей беда. Да-а! У вас в теле обоюдное возмущение желтой и черной желчи и непримиримое их кипение. И поэтому митридатсиум вам полезен. А у меня желтая и черная желчь как раз чрезмерно гладко ладят между собой. У меня они в великом примирении все время разжижают одна другую. И поэтому, если я по приказу моего благодетеля должен буду есть митридатсиум, у меня он сразу же вызовет, по меньшей мере, судороги. В самом лучшем случае — страшнейшие судороги.
— Ладно, — говорит ратман Калле. И поскольку сейчас он не обсуждает в магистрате городские дела, а у себя дома решает, что нужно для его здоровья, то решает толково, просто и быстро. — Ладно, я не хочу, чтоб тебя схватили судороги или чтоб ты отправился на тот свет. Но и того меньше я хочу, чтобы это произошло со мной. Поэтому не согласен я без всякой поруки, одному небу известно, какое дерьмо глотать. Ergo[22]: ровно столько, сколько нужно съесть мне, пусть съест со мной вместе этот твой ученик!
Ратман поворачивает свои усы-щетки и глаза-оловянные пуговицы к Марту. А что же умудрился сделать Март всего лишь за одно мгновенье до этого? Ох, этот шельма-парень только что у ратманши за спиной послал Матильде огненный воздушный поцелуй! И это еще ведь только четверть дела. А три четверти составляет то, что и он только-только что получил от ратманской барышни точно такой же! И теперь он от своего успеха, правду говоря, малость струхнул. И в первый момент, когда ратман неожиданно повернулся в его сторону, совсем даже перепугался. Потому что какой-то миг ему страшно, а вдруг папенька заметил, что проделывают его доченька и аптекарский ученик. Один миг он выжидает, не рявкнет ли ратман по этому поводу. Не то он наверняка придумал бы, как возразить против ратмановского решения, с которым мастер, разумеется, вполне согласен: чтобы он, Март, вместе с ратманом жевал этот митридатсиум. А то Март, например, может быть, заверил бы его, что сделать этого он никак не может (конечно, во имя ратманского семейства), ибо от митридатсиума у него уже трижды сразу появлялся отвратительнейший прилипчивый лишай, который переходил на всех, кто в это время оказывался с ним рядом… Нет, нет, конечно, такой лишай, который ни у кого другого никогда в жизни от митридатсиума не появится… Или что-ни-будь еще более подходящее. А сейчас, от смущения не успев ничего придумать, он проворно говорит, будто хочет опередить возможное рявкание:
— Вместе с ратманом принимать митридатсиум? Ну как же! С величайшим почтением и удовольствием.
— И смотрите, чтобы этот видиратсиум был у вас к обеду готов! — говорит ратман.
— Всенепременно. Чем раньше, тем лучше, — подтверждает ратманша и бросает озабоченный взгляд на разрисованный и окованный железом сундук, где у нее спрятаны последние суповые миски.
— Мои повелители и благодетели, — говорит мастер и старательно скрещивает носы своих башмаков длиной с журавлиный клюв на шахматных плитах каменного пола, — всё будет сделано к полнейшему вашему удовольствию, наилучшим способом и подобающим образом и, что самое главное, в кратчайший срок. АА-ААА-ААА-ПЧХИ!
И домашняя собака ратмана, красивый пестрый серо-черный пёс, который при появлении мастера и Марта держался около ратманши и на того и другого рычал, этот умный пёс теперь, когда они уходят, стоит около Матильдиной юбки-колокольчика и машет Марту хвостом.
Когда мастер и Март уже на улице и стук подошв начинает сворачивать в проход на Старый рынок, в верхнем этаже дома ратмана Калле распахивается окошко. В свинцовой раме появляется алый, для поцелуев созданный ротик барышни Матильды, и Матильдина быстрая ручка в сиреневом, как колокольчик, рукаве посылает вслед аптекарям (что, конечно, означает Марту, Марту, Марту!) множество воздушных поцелуев. Мастер Иохан ковыляет сопя впереди и даже не смотрит, что делает его ученик, идущий за ним по пятам. Так что Марту никто не мешает: он ловит все эти сине-осенне-воздушные поцелуи — а-ах! а-ах! а-ах! И шлет в окно ратманского дома свои: чмок! чмок! чмок! И громко хохочет. До тех пор, пока в окне не появляется вместо Матильдиного пригожего личика разгневанное, круглое, как сыр, лицо ратманши и окно так захлопывается, что свинцовая рама грохочет:
— Кра-ххх!
Однако в аптеке тут же, с ходу, без промедления начинается изготовление митридатсиума.
Правда, было бы преувеличением сказать, что мастер Иохан велел по сему поводу закрыть в аптеке ставни и зажечь свечи. Нет, этого делать он все-таки не велит. Это, может случиться, он велел бы сделать, если бы пришлось готовить чудо-лекарство для больного, который сам бы при этом присутствовал. Тогда да. Тогда, может случиться, он приказал бы, чтобы чадила жаровня, чтобы под аптечными сводами клубились сладко пахнущие облака, и даже, может случиться, он велел бы повесить вокруг свечей шлифованные стеклянные хрусталики, которые бы болтались, и от этого пламя свечей в облаках чада особенно бы сияло, сверкало и колыхалось. Но когда нет посторонних, мастер таких фокусов не устраивает. Без посторонних мастер даже не делает такую работу в самой аптеке. Потому что и разрисованные потолочные своды, и дорогая облицовка стен, и стеклянные шкатулки, и высушенный крокодил, который с растопыренными лапами и раскрытой пастью висит на потолке, — всё это гораздо нужнее для посторонних, чем самим мастеру и Марту.
Итак, к изготовлению митридатсиума они приступают, как и к любой другой повседневной работе, в заднем помещении, то есть в рабочей комнате, или — лаборатории.