47871.fb2
И пошел Мишка мокрый, грязный. Плелся следом за матерью, не отставая ни на шаг, присмирев. Вот почему и скучен был наш Мишка и время от времени бурчал, огрызаясь.
Шли они долго. Миновали поляну, на которой были сложены толстые бревна и дрова. Мать перевернула несколько колод, нашла под ними много всяких червячков и, позабыв Мишкины проказы, угощала его. В одной поленнице дров она отыскала небольшое гнездышко. В гнездышке — с полдесятка маленьких голубоватых яичек. Яички были необычайно вкусные, и Мишка задирал от удовольствия морду, свернув язык трубочкой, высасывал их и, увлекшись, глотал даже скорлупки.
Полакомившись, побрели через болото. Осторожно обошли место, где утром было слышно позванивание колокольцев. Мишкина мать догадывалась, что возле лошадей должны быть и люди. Сам Мишка еще ни разу не видал человека, но по тому, как избегала мать встреч с человеком, угадывал, что это не иначе, как самый хитрый враг, возможно, куда хитрее жабы, или шмеля, или там, скажем, ежа. С этими Мишка уже успел познакомиться, и знакомство с жабой, шмелем и ежиком не принесло ему особой радости. Попробовал он как-то раз жабу лизнуть языком — плевался потом сколько! Да три дня после язык пекло. Шмель встретился, красивый такой, веселый, золотистый. Сам маленький, а голос подает — ку-у-уда-а там, гудит, трава даже колышется. Гонялся Мишка за шмелем и увидел, как тот спрятался в синий колокольчик. Ткнулся Мишка к цветку, да вдруг как заревет. Перепугалась мать, выскочила из берлоги. Дня два у Мишки нос разносило, огнем жгло. Он уж и в воде его полоскал, и о бок матери тер, и к сырой земле прикладывал. Кое-как удалось ему спасти нос, вылечить. И теперь, едва заметит шмеля, так боком-боком и за кусты, подальше от этой чертовой мухи. Вот вам и шмель!
О еже и говорить не приходится. Это уж такой зверь, что страшнее, видно, вообще нет на белом свете. Донимали Мишку и пчелы. Ходил он однажды с матерью в глухой бор. Забралась мать на такую высоченную сосну, что с земли едва разглядишь ее из-за папоротников, в которые завалился Мишка.
Слышит Мишка — взревела мать на сосне. Трещит что-то там, наверху, сухие сучья летят, падают поломанные. И гудит, гудит что-то на всю поляну. Не слезла, а спрыгнула Мишкина мать на землю. Спрыгнула — и бежать прочь. Мишка за нею. Бежит, а пчелы не отстают. Вцепились в голову, в нос, в хвост, в пузо. В глаза лезут, как ни верти мордой. Чего только не делал Мишка — и о кусты терся, и по траве катался — все напрасно. Покамест за матерью по пятам в речку не кувыркнулся, не отставали пчелы. И опять дня три ходил Мишка сам не свой. Прихворнул даже немножечко, в берлоге пришлось отлеживаться. Глаза до того позапухали, что ничего и не видел. Губы тоже опухли и нос. Ни к чему не прикоснись — болит.
Зато каким медом после угощала мать Мишку — ел бы и ел, кажется, целыми днями да облизывался!
Вот они какие те пчелы были!
И хотя боялся Мишка и жабы, и шмеля, и ежа колючего, но примечал, что мать на них и глазом не ведет, вовсе не боится. А человеческий голос заслышит — перепугается. Видно, человек куда страшнее шмеля и жабы.
Вот и сейчас Мишкина мать осторожно нюхает воздух, сворачивает в сторону и трусит по глухим болотным тропкам. «Наверно, в овес», — думает Мишка.
И точно, вскоре вышли они на большую поляну, поросшую усатым овсом. Овес еще не поспел, был зеленоватый, лишь кое-где попадались пожелтелые, золотистые островки. От легкого ветерка пробегали по овсу дрожащие волны, и слышен был тихий, задумчивый шорох. Вроде колоски перешептывались: шу-у, ш-шу… шу-у, ш-шу… Нравился Мишке этот шорох, эти едва слышные, тихие голоса овсяных колосьев. Ляжет в борозду и прислушивается. Над ним — высокое синее небо, плывут где-то там белые-белые облачка, под ними парит коршун, еще пониже проносятся пугливые утки. У этих крылья — свистульки, только и слышишь: фью, фью… фью, фью… А овес шумит свое: шу-у, шу-у… ш-шу, ш-шу…
Слушает Мишка и дремлет. Зима ему вспоминается, когда шумели над головой голые деревья. Посильнее шум был, грозный такой, хотя и прислушивался к нему Мишка сквозь крепкий зимний сон. Не шумело, а гудело в вершинах, с присвистом завывало в заснеженных еловых лапах: угу-ю-у-у… у-ю-у-угу… у-у-у… И бывало тогда холодно. Помнится Мишке, как поднимался пар над берлогой и от этого пара свисали с корней прозрачные сосульки. О них Мишка еще нос уколол, когда перед самой весною попробовал выползти из берлоги.
Любит Мишка слушать овсяные шорохи. А еще больше нравятся ему овсяные колоски. Сладкие они, пахучие. Вроде материнского молока. И ощипывает Мишка овес, полными горстями запихивает в пасть, а когда устанет ходить на задних лапах, когда наестся вдоволь, тогда развалится и, примяв лапой несколько стеблей, лениво перебирает их губами, смакует каждый колос.
На поляне они с матерью оказались не одни. Пришел старый медведь. Был он очень уж мрачный, сердитый. Без всякого повода набросился вдруг на Мишку и так хватил его зубами, что тот чуть не задохнулся от рева. Тогда пришла на помощь Мишкина мать: она так грозно двинулась на медведя, так сильно, со всего маху, ударила его лапой по морде, что старый медведь опрометью бросился бежать — только затрещал под ним валежник да кусты орешника. По рыжей подпалине на боку медведя Мишка узнал в нем своего отца. Удивился: ничего себе папаша! Разве ж воспитывают так, скаля на сыновей злые клыки.
Возвращались они без особых приключений. Медведица шла рядом с Мишкой, старательно зализывала ему шею, на которой остались следы папашиных зубов, и потихоньку ворчала себе под нос что-то свое, медвежье.
Когда переходили ручей, медведица взяла Мишку передними лапами и принялась купать. Не очень-то любил Мишка эту процедуру и обычно старался увернуться, сбежать, а порою даже, огрызаясь, пробовал кусаться. Но теперь, вспоминая, как смело встала мать на его защиту, послушно плескался в воде, отфыркивался и выполнял все ее распоряжения: поворачивался, наклонял голову, подставлял матери то один, то другой бок. Покупался и давай носиться по кустам, гоняться за белыми мотыльками, кататься по траве, чтобы поскорее обсохнуть.
Вернулись в берлогу, и мать сразу же завалилась спать. Берлога выглядела просторной и уютной. В достатке было припасено и теплого мха и сухой листвы. Вверху переплетенные корни поваленного дерева создавали надежную крышу: даже в дождь здесь было всегда сухо. Неподалеку проходила лесная дорога, но никто по ней не ездил, никто не нарушал привычного покоя. К тому же берлога пряталась в густых зарослях. Никогда не встречался в этих местах человек.
Медведица отдыхала, а Мишке спать не хотелось. Он в который раз обследовал берлогу: обнюхал каждый камушек, каждый свисающий корень. Интересного в этом, конечно, ничего не было. Мишка заскучал.
Глянув на похрапывающую мать, Мишка выбрался из берлоги. Тут совсем иное дело. Можно в охоту покувыркаться в щекотливом вереске, проложить в папоротнике широкий след. А муравейник! Запустишь в него лапу, разворошишь, скорехонько отпрыгнешь в сторону — и то-то смех Глядеть, как замечутся встревоженные муравьи, примутся таскать стебельки, переносить белые яички.
А сколько разных интересных звуков в лесу! Вон там пестрый дятел выстукивает что-то на коре старой ольхи. Взгромоздился на высокий сук, уцепился когтями и — тук-тук да тук-тук… Попробовал и Мишка. Ударил носом по сосне. Никакого «тук-тука» не получилось. Только неприятность: оцарапал нос — больше ничего… Сердито посмотрел Мишка на дятла, занятого своим делом.
Тут увидел он белку. Прыгает с ветки на ветку. Забралась повыше и прихорашивается. Мишку не замечает. Тот и так и сяк старается — зубами щелкает, лапой землю роет, голос пытается подать, а белка — хоть бы хны. Ну посмотрела бы разок на него, что ли! Поводит рыжим хвостом, словно метелочкой, усиками шевелит.
Разозлился Мишка. Подкрался к сосне и — раз! — лапой по стволу. Белка — прыг! — и на другую, потом на третью.
Мишка за нею. Задрал морду, из виду белки не выпускает. Потом на сосну взобрался, вот-вот поймает, да разве за белкой угонишься: скачет как блоха.
Один раз Мишка и сам попробовал прыгнуть: оттолкнулся от ствола, растопырил лапы. Думал, полетит, будто мотылек, по воздуху. И вот сейчас, кажется, зубами за хвост ее, рыжую, схватит. Да где там! Один миг — и рот у Мишки полон земли, нога болит. Тяжело приземлился. Хорошо хоть, что дерево было низкое, мог бы этот полет кончиться еще хуже. Ладно, пускай они, рыжие белки, летают, пускай и мотыльки летают, а ему, Мишке, достаточно того, что он по земле ходит и на деревья умеет лазить.
Бегал, бегал так вокруг берлоги Мишка и спохватился: ведь он сегодня малины-то еще не отведал. Вот чудеса какие! Жить в малиннике и малины вдоволь не наесться… Правда, мать строго-настрого наказывала никуда без нее не ходить.
«Так это же близехонько. Разве я заблужусь? Не-ет… Мать спит и ничего не заметит…» — подумал Мишка и, крадучись, подался в малинник. Он, конечно, и не подозревал, какие события случатся с ним в этот день.
Но расскажем об этих событиях дальше.
Пока Мишка будет лакомиться малиной, нам придется рассказать немного про Веселую Бороду, или иначе — Бородатого, и про черного Жука. Утверждать, будто жили они в большом согласии и дружбу водили крепкую, — будет неправда. Обычно Бородатый форсил перед Жуком. Солидно прохаживался, важно встряхивал бородой, а то, в доказательство своей особенной прыти и ловкости, набрасывался, грозя подцепить на рога. Жук скалил пасть, угрожающе ворчал и, если Бородатый не прекращал своих форсистых выходок, отворачивался и уходил подальше от назойливого хвастуна. Лежал в тени и издали следил прищуренными глазами за Бородатым. А уж чего только не выделывал Бородатый! Вот он красиво взбегает на поваленное дерево, изгибает шею и прыгает со всех четырех копытцев — словно белка какая-нибудь. Увидит большой пень, подойдет, обнюхает, лизнет. Потом сделает несколько шагов назад, разбежится и — гоп — перепрыгнет пень, захрустит копытцами по земле, только пыль из-под них поднимется. Гляньте, дескать, каков я!
Но и это еще не все.
Вот идет красноармеец. Бородатый тут как тут. Рожки вперед, борода книзу — нет прохода. Ни за что не сойдет с дороги. Грозится: сейчас забодаю.
Что с ним поделаешь!
Красноармеец достает из кармана кисет с махоркой, отсыпает на ладонь и подносит Бородатому.
— На! И отстань ты, ирод, некогда мне с тобой шутки шутить…
А тому только того и нужно. Слижет махорку, уложит языком за губой и жует да жмурится от удовольствия. Очень она по вкусу Бородатому, махорка. Стоит, не пошевелится. Бородой только знай потряхивает. А потом раскроет пасть и на всю поляну:
— Бе-э-э! Бе-бе-э-э!..
Жук следит за всем этим и вздыхает. Не нравятся ему забавы Бородатого с махоркой: ну что за вкус в табаке! Дыма табачного Жук терпеть не мог и убегал от курильщиков подальше. А тут Бородатый еще и выхваляется перед ним. Глядит Жук, глядит, а потом тоже на всю поляну, на весь лес:
— Гау-гав! Гав-гав-гау-у! Гав! Заливается лаем, хвостом по земле бьет —
злится на Бородатого.
Сбегаются тогда веселые красноармейцы. Смех, шутки. Над Бородатым смеются, да и над Жуком тоже.
— Чего вы, черти, не поделили? Можно подумать, будто Жук и Бородатый
такие уж непримиримые враги и так презирают друг дружку, что дальше некуда. И это снова таки неправда. Познакомившись с ними поближе, мы сами увидим, что они все-таки настоящие друзья. А если и форсит иногда Бородатый перед Жуком, так это больше для вида, для отвода глаз. Попробуйте-ка обидеть кого-нибудь из них, ну хотя бы Бородатого. Ох, и задаст вам Жук трепку. Десятому закажете, как обижать Бородатого или Жука. Они оба рьяно защищают друг дружку.
Кто такие, однако, Жук да Веселая Борода? Откуда они взялись? Как очутились вместе? И при чем тут красноармейцы?
Жук был обыкновенной собакой обыкновенной породы. Дворняжка. Ни какими-нибудь особыми способностями, ни талантом похвалиться он не мог. Собака — как и всякая собака. Только вот бок правый обожжен.
Это уж от походной жизни: обжег возле костра, греясь в холодную осеннюю ночь. Не ахти какой красавец и Бородатый — серая взлохмаченная шерсть; вечно в репейнике и в соломе. Рог слева наполовину обломан — след какой-то молодецкой драки. Хвост — не хвост: одна видимость, завитушка. Но борода зато — подлинная краса и гордость Бородатого. И хоть поощипана она была малость, и неровно вытянулись волосы, и репей к ней все время цепляется, — все-таки это была борода, какой надлежит обладать всякому уважающему себя козлу. За эту-то бороду и прозвали козла Бородатым… Идет — бородой трясет. Бежит — борода дрожит. Есть принимается — борода мотается. Кра-а-а-си-вая борода!
И Жук, и Бородатый были в некоторой степени военными личностями. Жук состоял в первом батальоне. Бородатый числился во втором. И ходили Они вместе с полком в большие походы. Холод ли, снег ли, зной ли, дождь — идут боевые красноармейцы, маршируют батальоны. И хоть трудно бывает в походах — ноги ноют, плечи трет ремнем, — не унывают бойцы: песни распевают, шутки шутят, гармошке молчать не дают. А если и умолкнет, бывает, гармошка, выступают батальонные весельчаки — Жук с Бородатым. И чего только не вытворяют они!
Перепрыгивает через Жука Бородатый. Жук ловчится ухватить Бородатого за бороду. Но напорется на рог, ловко отпрянет и отступит в кусты, готовясь оттуда ринуться в новую атаку. Такой ералаш иногда устроят, такую возню затеют, что хоть ты их водой разливай. Спектакль — да и только!
А кончится спектакль, ходят друзья по шеренгам бойцов, в глаза красноармейцам заглядывают. Ну, это уж каждому ясно: надо корку хлеба дать, сахаром угостить. И давали, и угощали. Любили красноармейцы своих весельчаков и никуда из батальонов не отпускали. До того любили, что даже гордились ими и нос задирали перед третьим батальоном, — в третьем не было ни козла, ни Жука.
Когда же Бородатый по своей привычке не церемониться заходил перехватить чего-нибудь сладкого в третий батальон, его сразу находили и возвращали восвояси. Красноармейцы второго батальона боялись, как бы не присвоили их веселого Бородатого, их презабавного актера. Присвоить не присвоят, конечно, а подкупить могли — очень большим сластеной был Бородатый. Особенно сахар уважал. И махорку.
Жук, тот более сознательный. Он своему батальону не мог изменить — никакие подкупы не в силах были поколебать его верности. Даже огрызался, когда замечал, что угощают его бойцы из третьего с умыслом, с корыстью. Жука оставляли в покое.
Черный Жук был также храбрее и отважнее, чем его приятель. Он не боялся стрельбы. Вместе с бойцами бросался в атаку, нес вахту в дозорах, стоял на посту. Служака он был исправный: никакой враг не смог бы подкрасться незамеченным к нашим частям даже в самую глухую ночь и непогоду.