47975.fb2
Сам-то я привык вот так проводить время, но Сережка меня удивлял. Давно ли это было? «Только субботы и перемены… Нет, перемены роскошь». И вот пожалуйста. Я был готов вслед за Анной Николаевной признать, что Валька дурно влияет на Разина.
Теперь я стал немного понимать Сережку. Он был неспособен на обычные, неглубокие отношения. Он не умел «быть знакомым» и даже не умел дружить в общераспространенном смысле слова. Он умел только любить. Ему было хорошо с Валькой, потому что он любил его, любил глубоко и пылко. За что? Я мог бы пояснить, но к чему! Разве такие вопросы задают?
Сережка любил Вальку, и потому он не обращал внимания на все его глуповатые шуточки, дурацкий тон. Он не собирался «исправлять» Вальку ни в каком отношении. Он увидел в Вальке то, чего никто не видел в нем, потому что никто в целом миро, кроме тети, Вальку до тех пор не любил.
…А я любил их обоих. Сережку я любил давно. А Вальку — Вальку я полюбил в тот самый миг, что и Сережка. Любили ли они меня? Не знаю. Я сознавал их превосходство над собой, но мне было хорошо и в Валькиной комнате, где мы чаще всего собирались, и у Сережки. Валька подтрунивал надо мной, над тем, что я профан в технике. Я тоже не оставался в долгу, и отношения у нас были отличные. Со временем мы даже стали вдвоем говорить о Сережке. Валька ругал его, а я, конечно, защищал. С Сережкой же о Вальке мы не говорили — как, уверен, не говорили они вдвоем и обо мне. С Сережкой такие разговоры были невозможны, он уходил от них. Только однажды, сразу после истории в «Орионе», когда я начал рассуждать о случившемся, Сережка сказал:
— Валька достоин лучшей жизни и лучшего характера…
Я запомнил эти его слова именно потому, что не очень понял их, и долго над ними думал.
К концу девятого класса у Вальки накопилась уйма двоек и появилась вполне реальная угроза остаться на второй год. Сережку, по-моему, не интересовали даже собственные его отметки, не говоря уже о Валькиных. Валька ходил мрачный: от этих неприятностей у него все чаще болела голова, он злился, ругался с учителями, и выхода, кажется, не было. Сережку мы видели только в школе — он изобрел какую-то теорию грандиозных масштабов и сидел над ней не вставая. Что-то про гравитацию, силу тяжести, — он однажды приводил мне свои соображения, и я вроде бы все понял. Но с тех пор прошло слишком много времени, чтобы я мог повторить его объяснения.
Сережка был поглощен открытием, и когда я рассказал ему про Валькину беду, он не сразу понял, в чем дело.
— Какая же тут беда? Это так просто уладить, — сказал он.
Вечером мы пришли к Вальке. Валька валялся на кровати с физикой в руках и тосковал. Странички раскрытой геометрии были прижаты на столе куском засохшего батона, рядом стояла бутылка из-под кефира с грязным стаканом.
Сережка походил по комнате, потом скомандовал:
— Вставай, одевайся!
— Куда еще?
— Вставай, вставай!
— Голова болит.
— Вставай, пойдем ко мне. На неделю. Больше времени нет. Но больше и не нужно.
Сережка сам сложил Валькин чемоданчик, с которым тот ходил в школу, я написал записку Валькиной тете, и мы отправились.
— Ты думаешь, в геометрии ничего интересного? — говорил Сережка по дороге. — А там есть занимательные вещички. Пойдем, пойдем, я тебе покажу.
Валька шел за Сережкой, как больной за врачом, — не очень надеясь на исцеление, но покорно. Словно его вели в больницу.
Мы подошли к дому Сережки. Я завидовал ему, что он может решиться на такое предприятие, не спрашивая маму, и сказал об этом.
— Так ведь все понятно, — удивился Сережка. — Спать будем вот здесь. — Он показал на раскладушку. — Поместимся. А с обедами что-нибудь сообразим. Заниматься — по восемнадцать часов.
— Я не смогу по восемнадцать, — пожаловался Валька.
— Посмотрим!
Мне было поручено поговорить с Анной Николаевной и попытаться что-нибудь объяснить ей. Сережка объявил, что всю неделю ни он, ни Валька не будут ходить в школу. Я должен был по три часа в день заниматься с Валькой литературой.
— Но ни минутой больше — три часа. Рассчитай, чтобы все успеть, — сказал Сережка.
Он командовал, как полководец, у которого план сражения готов и никакие обсуждения не допускаются.
Самое удивительное, что я, например, ни минуты не сомневался: все так и будет, как говорит Сережка. Они с Валькой пройдут почти весь девятый класс за неделю. Валька скептически хмыкал, но просвет уже показался перед ним, и он повеселел.
Разговор с Анной Николаевной вышел тяжелым. Она заявила, что это блажь, что ничего из Дорожкина не выйдет, что хватит его тащить, что ему даже полезно остаться на второй год, а еще полезнее — идти работать и что она не позволит манкировать уроками.
— Смотрите мне, Полыхин! — пригрозила она, хотя я-то ходил в школу исправно.
Тогда я сказал, как велел Сережка. Я сказал:
— Извините, Анна Николаевна, но Разин велел передать: пусть хоть из школы исключают — не придут. Придут через неделю. — И, увидев, что Анна Николаевна готова взорваться, я поспешно добавил уже от себя: — Ну пожалуйста, ну пусть попробуют, а?
Не знаю, что больше подействовало, угроза или мольба, но Анна Николаевна махнула рукой и грозно сказала:
— Только пусть занимаются!
И они стали заниматься. Даже если бы педсовет осаждал их комнатушку за кухней, чтобы вести их в школу, они все равно занимались бы.
Я очень хорошо представляю себе, как все это выглядело бы, скажем, на экране кино. Валька сидит на раскладушке, по-турецки поджав ноги, а Сергей ходит перед ним — два шага вперед, два назад. Смена кадра: я хожу перед Валькой с книжкой в руках и пересказываю ему «Обломова». Валька, дурачье, конечно, не читал Гончарова. Еще кадр: Валька за столом, Сережка висит у него за спиной и толкует: «Главное — установить связи между идеями, ясно?» Наплыв: они хлебают суп тут же, не отрываясь от книг. Еще наплыв: крупным планом спящие лица, рядом, на узенькой раскладушке. Спокойное Сережкино и Валькино тревожное. Если бы все эти кадры положить на бодрую музыку да хорошо смонтировать, возможно, получилось бы и ничего, хотя это было бы и не совсем ново.
Но на самом деле бодрой музыки не было. Заниматься по восемнадцать часов Валька оказался не в состоянии, он и двенадцать еле высиживал. Пробудить у него интерес к биологии не смог даже Сережка. Это озадачило его: он не представлял себе, как же учить, если неинтересно? И в конце концов махнул рукой: «Пусть по биологии будет двойка и переэкзаменовка. За лето что-нибудь придумаем».
Валька оказался великим нытиком. Он не верил в успех и не хотел прилагать слишком больших усилий. Сережка измучился с ним за эту неделю. Но он ни разу не довел дело до ссоры, ни разу не пригрозил, что бросит, и ни на минуту не усомнился в целесообразности предприятия. Он добился бы своего, если бы Валька был не живой человек, а просто деревянный чурбан в самом прямом смысле этого слова. Он заставил бы чурбан встать и идти отвечать геометрию, литературу или химию.
Когда неделя кончилась и затворники появились в школе, Сережка сам обегал всех учителей и уговорил их спросить Вальку «в последний раз». И тут Валька наконец проснулся и поднатужился. Он выкладывался до конца; он даже учительницу биологии не то обманул, не то утомил своим упорством — и получил тройку. И перешел в десятый.
Мне, помнится, очень хотелось сделать из этой истории поучительный для Вальки вывод — ну, вроде того, что нельзя так запускать уроки. Но стоило мне начать свою речь, как Сережка прервал меня:
— Валька ведь не собак гонял, — сказал он. — Пусть его по радиотехнике спросят, хоть за третий курс. Пусть спросят! Выкарабкались — и хорошо. И о чем тут говорить?
Я молча снес этот упрек, уже привыкнув к тому, что у Сережки на все какой-то неожиданный взгляд. Я не мог и предполагать, и Сережка тоже не знал этого, что история с Валькой будет иметь последствия не столько для Вальки, сколько для самого Сергея. А последствия были, хотя обнаружить их можно лишь теперь, спустя много лет. Тогда все события казались равнозначными, случайными, они выстраивались в цепочку, в которой ни одному звенышку нельзя было отдать предпочтения — все они были одинаково малозначительны и одинаково важны.
Мы — Сережка, Валька и я — были странными друзьями, если мерить наши отношения общепринятыми мерками. И все из-за Сергея. Как бы ни были мы близки, он едва заметно, но решительно отдалялся от меня и от Вальки, словно охраняя себя от наших посягательств.
Сережка спросит: «Ты сегодня свободен?» — «Занят», — отвечу я и знаю: он не станет спрашивать, чем же я занят, и не станет уговаривать пойти с ним. Хоть бы он обиделся, что ли, потащил меня с собой или сказал бы: «Да брось, какие там у тебя дела!» — чтобы я мог обидеться на него. Нет. Он принимал отказ со спокойствием, которое просто оскорбляло меня, казалось равнодушием. Я не понимал, что Сережка охраняет свой внутренний мир и потому он не позволял себе вторгаться в мир чужой.
Мы все трое оставались как бы порознь. Нам, например, была совершенно несвойственна обычная в дружбе ревность. У меня были свои друзья и знакомые, у Вальки свои, со станции юных техников. Он делал с ними приемники и вел торг деталями. У меня были свои истории, у Вальки свои. Если я хотел, я мог вывалить эти истории в общий, так сказать, котел и встретил бы сочувствие (если бы я нуждался в нем), или помощь, или совет, или ласково-ироническое отношение. Но если я предпочитал умолчать, никто не касался моих историй. Это была в высшей степени необременительная дружба.
Однако вот эта самая необременительность и обременяла меня. Выражение неуклюжее, согласен, но, пожалуй, точное. Мне бы хотелось большей близости, даже зависимости. Я как раз и не умел устанавливать границы между мною и окружающими людьми (и немало настрадался от этого и в юности, и теперь, в нынешней моей жизни).
Но вот история с Валькой… Что-то в этом роде было необходимо Сергею. Пространство населено плотно — в нем нет пустоты. Чтобы пробить скорлупу собственного мира, надо вторгнуться в мир чужой. Переступить границы своего «я» можно только одним способом — вмешавшись в дела соседа, распорядившись — хоть немножко — жизнью другого человека.
Впервые Сережка проявил непрошеную заботу, взял на себя ответственность за кого-то… И — попался, как попадаются все. Барьеры рухнули.
«Улитка, улитка, выстави рога — дам тебе хлеба, кусок пирога…»
Сережка и вправду сначала «выставил рога» из своего домика, а теперь и вовсе высунулся наружу. И сразу выяснилось, что и он довольно беззащитен, что и ему нужна поддержка. Или хотя бы участие. Поддержка и участие— «кусок пирога», на который рассчитывает даже самая стойкая улитка.