Вызов в школу, да ещё и по столь нетривиальному поводу, родители восприняли с философским смирением. Лишь отец, нервно хохотнув сквозь зубы, сказал что-то не слишком внятное о преемственности поколений. Мама на это усмехнулась одними губами, явно понимая куда больше меня, а впрочем… догадаться несложно.
В тот вечер мы не говорили больше на эту тему, ведя беседы самые пасторальные, обтекая в разговорах все острые вопросы и углы. Спокойствие наше было изрядно вымученным, и я бы даже сказал — натужным, да и спали, как мне кажется, мы все отменно отвратительно.
Завтракали через силу, а меня от волнения аж затошнило, и есть я не стал, ограничившись пустым сладким чаем. Мать, вздохнув еле слышно, настаивать не стала, хотя так-то она сторонница «Завтрак съешь сам…»
— Доброе утро, — сонно сообщила нам Антонина Львовна, вползая на кухню в халате и отчаянно зевая, прикрываясь, не всегда удачно, пухлой ладонью. Она вообще-то поздняя пташка, не часто радующая нас своим присутствием по утрам. Встают они с супругом поздно, и поздно ложатся, по вечерам посещая все возможные премьеры и навещая многочисленных знакомых.
— Доброе утро, — продублировал её супруг, отчаянно взъерошенный и напоминающий разбуженного филина, ничего не соображающего спросонья.
Мы нестройно отозвались, и Антонина Львовна, покопошившись в своих запасах, села пить с нами чай, выложив на стол шоколадные конфеты, да не абы что, а «Мишек» и дефицитный грильяж двух видов из стран Соцблока.
Почти тут же на кухню вошла Бронислава Георгиевна в сопровождении Панны, как всегда — при полном параде.
— Доброе утро, соседи, — поприветствовала она нас хорошо поставленным голосом, в котором, несмотря на возраст, нет ни намёка на старческие изменения.
— Мрав… — сообщила мне кошка, боднув головой голень и запрыгивая на колени, где и свернулась клубочком, уютно замурчав.
— Доброе, Бронислав Георгиевна…
Пили чай, ведя беседы вроде бы ни о чём, но отсладкого ли, от этих неспешных разговоров или от продемонстрированной поддержки соседей, всем нам стало значительно легче.
На подходе к школе я невольно замедлил шаги, а под ложечкой засосало вовсе уж противно, до тошноты. Оно и так-то… сложно, а теперь, когда я вижу, сколько возле школы припарковано солидных автомобилей, пришло понимание, что это — много серьёзней, чем мне казалось!
— Платок дать? — мягко спросила мама, стоя чуть в сторонке.
— Нет… — мотаю головой и пытаюсь отдышаться, чувствуя в глотке противное жжение после рвоты, — свой есть.
Зажав платок в кулаке, снова складываюсь пополам, стараясь не забрызгать ботинки и брюки. Отец, ни говоря ничего, протянул мне несколько карамелек, на которых налипла табачная крошка и тот мелкий сор, который чудесным образом появляется в кармане каждого мужчины сразу же после стирки.
— Всё вроде… — прислушавшись к своему организму, чуть хрипловато сообщаю родителям, и начинаю разворачивать конфету, чтобы хоть как-то перебить жжение в глотке, — пошли.
Ближе к школе — не только солидные машины, но и солидные люди, на сытых лицах которых — клеймо Райкома, и я начинаю понимать, что на открытом комсомольском собрании, кажется, функционеров от Комсомола будет больше, чем собственно комсомольцев.
Собственно, для этого и стоят солидные люди возле входа в школу, одним своим присутствием отсекая учеников, которые, возможно, захотели бы присутствовать на собрании…
… ведь ответственным товарищам не нужны сюрпризы, верно?
А то подростки, они такие подростки… гормоны, чувство товарищества без должного понимания Линии Партии, и прочие опасности пубертата в социалистическом государстве — скажут что-нибудь… даже не лишнее, а просто — не нужное! Всем тогда прилетит, и прежде всего — ответственным товарищам, как не обеспечившим.
Подростки, они не всегда понимают своё счастье — родиться и жить в самой лучшей стране на свете. Вечно хотят чего-то ненужного, лишнего — джинсов, демократии, свободы слова…
— Ничего… — негромко говорит отец, сжимая моё плечо, — Всё проходит, и это пройдёт!
Киваю… и ловлю ободряющий взгляд мамы, странным образом успокаиваясь.
В воротах отец задевает, почти сшибает литым плечом одного из райкомовских, щекастого рыхлого молодца, похожего на ожившего пряничного человечка. Подхватив с асфальта шляпу, тот ругается сдавленно, и… я не вижу, но знаю, что отец усмехается — еле-еле, одни уголком рта.
Он, пусть и с другой стороны, знает эти игры ничуть не хуже ответственных товарищей, и знает, когда можно и должно дать слабину, а когда — просто незачем. Уже сейчас пронзительно ясно, что я, да и все мы, уже «посчитаны» и решение принято.
«Вилка» если и есть, то очень небольшая, и уж точно — принимать решения будет не плешивый пряничный человечек, решивший за наш счёт получить немного очков в постоянно ведущейся игре таких же незначительных партийных функционеров. Не вышло…
Да и глупо всё это, мелко — встать в воротах так, чтобы мы вынуждены были проходить бочком. Так себе решение… сразу понятно, что пряничный функционер — сошка мелкая, и понятно — почему.
Завидев нас, Елена Дмитриевна заспешила навстречу, сбежав вниз по ступенькам школьного крыльца.
— Д-до… — начала была она, но тут же, судорожно улыбнувшись, поправилась, — Здравствуйте!
Вид у неё болезненный, без лишних слов показывающий, сколько нервов ей потрепали ответственные товарищи из ГОРОНО[i], и сколько крови выпили товарищи из Райкома. Не зная, что сказать, она просто пошла рядом, то и дело приоткрывая рот, желая что-то сказать, и тут же прикусывая губу.
— Савеловы? — гружёной баржей выплыла из кабинета Светлана Эдуардовна. Классная руководительница, завидев её, пошла в кильватере, чуть отстав с выражением нескрываемого облегчения на лице.
Ни здравствуйте, ни… а впрочем, чего я хотел? Я — проблемный ученик, а она — завуч! Плевать на олимпиады, на шахматы, на…
… да собственно, на всё!
Быть может, учись я здесь с первого класса, отношение было бы иным, а так… имеем то, что имеем!
— По вашему делу, — веско роняет она, идя чуть впереди по коридору, — решено было провести открытое комсомольское собрание.
Киваю машинально, забывая, что завуч этого не видит, да и видела бы…
Открытое комсомольское собрание, это палка о двух концах, и как это водится в СССР, хорошее, в общем-то, начинание, стало оружием в руках чиновников.
В теории — на открытое комсомольское собрание могут придти не только комсомольцы, что как бы даёт молодёжи, не вовлечённой в эту организацию, шанс высказать своё мнение по какому-либо поводу. Ну и вообще, влиять на политику, проводимую Комсомолом — на школьном уровне, разумеется, не выше. Бывает, что и влияют…
Но верно и то, что на открытое комсомольское собрание могут придти не только комсомольцы школы, ВУЗа или завода, но и комсомольцы вообще, или, что чаще, комсомольские работники. Собственно, как в моём случае…
Школьников в коридоре почти не видно, лишь раз или два мелькнули вдали какие-то фигуры, и снова — педагоги, товарищи из Райкома и ГОРОНО, какие-то непонятные, выцветшие старики и тётки — невнятные представители невнятной общественности, как я понимаю. Общественность уже накачана нужной повесткой, залита по самые брови гневом и презрением, и готовится подавать реплики с места, негодовать и бичевать.
— Явились… — сдавленно шипит старик в коричневом костюме с дурно повязанным, безвкусным красным галстуком, со скудными орденскими планками на груди, и с тем блеском в глазах, с которым, во время очередной даты, восходят на школьную трибуну люди, самолично таскавшие брёвнышко с Владимиром Ильичом. Некстати вспоминается, что это самоё бревно, судя по оставленным воспоминаниям, таскало человек восемьдесят.
— Проходите, — сухо предлагает завуч, подбородком указывая на сцену актового зала.
В центре — стулья, а по бокам, теснясь, чуть наискосок — столы, составленные из парт и накрытые кумачом из Ленинской Комнаты. Слева — товарищи из Райкома, справа — представители ГОРОНО и школы, мрачные и торжественные, как на похоронах.
ЧП! Ах, как всё это не ко времени… Советский народ, как один человек, клеймит и осуждает…
… а тут я, или вернее — мы.
Родителей рассадили по бокам актового зала, на колченогих венских стульях, вытащенных чёрт те откуда, и не иначе, как специально такую мебель отбирали — чтобы люди, и без того нервничающие и переживающие о судьбе чад, думали ещё и о том, что стул может сломаться прямо под ними.
В зале, на откидных креслах, уже сидят зрители, и да, это именно зрители, а это — срежессированный спектакль, что в общем-то, и не скрывается. В СССР такие вещи не пускают на самотёк.
Среди зрителей — общественность, педагоги, ответственные товарищи мелкого уровня, и школьный актив. Павел, комсомольская бульдожка, сидящая с торжествующим видом, несколько знакомых физиономий и ещё какие-то парни и девушки, по виду, да и по одежде, вида вполне школьного, но решительно мне незнакомые!
' — Ах да… — вяло толкается мысль в стенки черепа, — открытое комсомольское собрание, точно!'
Кивнув родителям, прохожу на сцену, усаживаясь на скрипнувший стул, глядя в зал и не видя в нём людей.
' — Скотный двор', — шепчу одними губами и криво усмехаюсь, странным образом успокаиваясь. Это не здоровое и безмятежное спокойствие, а спокойствие, натянутое, как струна, способное лопнуть в один момент, разбившись с хрустальным звоном о бетон советской действительности.
Справ от меня кто-то из ребят дёргается и ёрзает на стуле. Не сразу понимаю, что мальчишка беззвучно рыдает.
— Проходите, проходите, товарищи…
—… рассаживайтесь!
Деятели из Райкома и ГОРОНО (один чёрт разберёт, кто из них кто!), не скрываясь, дирижируют процессом. Педагоги даже не на подхвате, а так… хвостиками бегают, заглядывают в глаза с потерянным видом.
Но не все, не все… историчка, откровенно мной нелюбимая, сидит с поджатыми губами, и, видно, шипит на коллег и Ответственных Товарищей, не разбирая их по номенклатуре. Фронда!
—… судилище! — слышу, а может быть, угадываю со сцены, — Устроили тридцать седьмой! Мы ещё посмотрим…
… а милейшая Елена Дмитриевна только улыбается жалко, хотя казалось бы!
Нет, я никого не осуждаю, обстоятельства у всех разные, и характер — тоже. Просто…
Наконец, все расселись. Председательствующий, упитанный лысеющий мужчина лет пятидесяти, в роговых очках, одетый в хороший, явно не советского покроя костюм, как бы не из 200-й секции[ii] ГУМа, прокашлявшись, обвёл всех строгим взглядом.
— Товарищи! — начал он строгим голосом, и сказав несколько положенных слов, передал эстафету другому, менее ответственному товарищу. Сам же остался сидеть, даже не забронзовев, а зачугунев скверным памятником эпохи Развитого Социализма.
Слушаю внимательно, как никогда, а мозг пытается анализировать, думать, ловить малейшие интонации, но тщетно. Нечего ловить и анализировать.
Дежурный, абсолютно шаблонный набор трескучих фраз-конструкторов, безыскусно переставляемых опытными демагогами, но и публика — нетребовательная. Подготовленная.
—… ситуация в школе сложилась нездоровая, — зачитывает по бумажке очередной выступающий, — я бы даже сказал — либеральная!
— Вот суки! — громко высказался тот самый, красно-коричневый дедок, — Мы таких в ЧК живо в чувство приводили!
— Африкан Ильич… — мягко перебил его председатель, и далее всё пошло, как по накатанной. Мне показалось даже, что и реплика эта ничуть не самодеятельная. Вернее всего, престарелый чекист, таскающийся на заседания такого рода, как на работу, отыгрывает давно вызубренную роль, выдавая на-гора одну из заученных (и одобренных!) фраз.
— К нам поступали сигналы… — докладчик сделал многозначительную паузу — наверное, чтобы присутствующие прониклись этим многозначительным «Нам» без уточнения, — и мы не раз и не два просили руководство школы разобраться…
—… школа пропитана сионистским духом! — клеймит с места какая-то тётка, — Я бы даже сказала — душком! Вместо того, чтобы пресечь…
… и это уже обо мне, или вернее — о нас, и мы (внезапно!), это молодёжная сионистская организация…
' — Отягчающее… — холодит мысли понимание ситуации, — организация, это всегда — отягчающее!'
Звучат слова «Гехалуц», «Бейтар» и «Хагана», и я перевожу взгляд на безумно скалящуюся комсомольскую бульдожку, показывающую в оскале кривые зубы и бледные дёсны, и — торжество, ничуть не скрываемое.
В виске забилась венка, а в голове зашумело. Вспомнилось разом та нелепая история, когда Лев подошёл ко мне в школе, предлагая организовать некое подобие еврейской самообороны…
… необходимость в которой быстро сошла «на нет», и вся эта дурацкая история затихла, заглохла… казалось бы! А оказывается, нет!
' — Вот откуда сигналы… — неверяще подумал я, не в силах уложить в голове даже не само стукачество, а его торжествующую открытость, попытку сделать комсомольскую карьеру, идя по головам одноклассников и учителей. Не понимаю…
Наверное, я действительно чего-то не понимаю! Но… но как можно — вот так? Даже не подло, а… глупо!
Она, быть может, и воткнётся в эту среду, но все, решительно все будут знать, как Бульдожка начала карьеру! А сейчас не времена Павлика Морозова, и ценится не фанатизм, а конформизм. Умение договориться, гибкость позвоночника, и разумеется, принципиальная беспринципность!
Сдавать, тем более учителей… нет, не понимаю. Хотя я вообще многого в СССР — не понимаю, и не принимаю.
—… я не снимаю с себя ответственность, — это уже Павел, бледный и вялый, говорящий о самоотводе с поста комсомольского вожака.
Удовлетворили… оговорившись, чуть погодя и скороговоркой, что это, разумеется, дело школьной комсомольской ячейки! Но никто и не сомневается — удовлетворят.
Павел сел, понурый и такой нехороший, что ещё чуть, и в петлю! Ну да… он нацелился на комсомольскую и партийную карьеру, а тут — такое!
Какая, к чёрту, карьера… Теперь всё только через срочную службу в армии, через работу на заводе и учёбу на вечернем, и, почти наверняка — никаких партийных органов! В лучшем случае, лет через десять деятельного раскаяния и толики удачи, и уж точно — никакого старта со школьной скамьи!
Дальше — докладчик обтекаемо, но многословно рассказал о «Еврейском блицкриге», который (внезапно!) так сильно отдаёт фашистко-сионистским душком, что смердит на всю Москву! Да что там на Москву, на весь СССР!
— Кхм… — кашлянул чугунный председатель. Докладчик, только что неистовавший, разом осёкся, судорожно повернувшись всем телом к Ответственному Товарищу, и — тишина…
— Илья Яковлевич, это вы, пожалуй, увлеклись, — мягко попенял памятник, — Союз Советских Социалистических республик обладает могучим иммунитетом, и я не думаю, что делишки такого рода могут пошатнуть социалистический строй.
Илья Яковлевич, рассыпавшись в самопокаянии и рассыпав листы доклада, не сразу собрался, и пару минут посвятил уточнениям и дополнениям своих слов, а потом, уже без прежнего пыла, клеймил и бичевал ситуацию в целом, педагогический коллектив, родителей и почему-то — израильскую военщину. Я в его словах не нашёл хоть сколько-нибудь логики, но общественность, улавливая, по-видимому, привычные слова, кивает в такт и аплодирует, вполне довольная.
—… прямо скажем, товарищи, нездоровая ситуация, — аккуратно высказывается товарищ из ГОРОНО, — и мы, разумеется, не снимаем с себя ответственность! Недоглядели! Прямо скажем — общественная работа у нас поставлена недостаточно хорошо!
Затем он аккуратно размазал это «Мы» на школьную комсомольскую организацию, делая многочисленные реверансы в сторону райкомовцев; на педагогический коллектив школы; и на милицию, которая недостаточно хорошо ведёт профилактическую деятельность.
Немолодой майор, представляющий милицию, посмурнел и явственно скрипнул зубами, одарив представителя ГОРОНО ненавидящим взглядом, но смолчал.
—… многочисленные факты, кричащие о том, что часть советских граждан, очевидно, не желает быть таковыми, — зачитывает по бумажке тётка канцелярского вида, и по запинкам, да и по некоторым другим деталям, видно, что доклад этот она видит в первый раз.
Осёкшись на полуслове, она перевернула страницу и продолжила рассказывать, что посещения синагоги в Песах, это, оказывается, совершенно вопиюще!
—… так, Лебензоны организовали на дому курсы обучения ивриту, — шпарит тётка, не поднимая головы, — а Хаимович хотел поставить в школе миниатюры на идише, что, товарищи, совершенно недопустимо!
Не сразу понимаю, что это не наши, не школьные Лебензоны и Хаимововичи, и что в докладе всё собрано в кучу, со всей Москвы, а быть может, и не только.
— В колхоз! — пронзительно выкрикнула с места желчного вида тётка в новеньком по виду, но отчаянно старомодном плюшевом жакете, с орденом Трудового Красного Знамени на груди, — Пусть поломаются, как мы! А то им страна — все возможности, а они — носы воротят⁈ Пусть поломаются в колхозах за трудодни!
Её слова нашли полное одобрение среди собравшихся, и общественность, оживившись, сделала ряд интересных предложений — начиная от высылки всех евреев в Биробиджан[iii], заканчивая запретом на обучение в университетах — не вообще, а без наличия рабочего стажа в несколько лет.
— А пусть за три копейки поработают! — восклицал дедок, вертясь во все стороны и яростно щеря то, что осталось от зубов, — В говне! А то ишь! Сплошь с образованием все, чистенькие!
Любителя говна остановили, но не сразу и довольно мягко, что как бы… сигнализирует.
—… я войну в составе фронтовой бригады прошёл, товарищи! — потел на сцене отец Льва, обвинённого, наряду со мной, в попытке создать молодёжную сионистскую организацию в школе, — Под обстрелами выступали! Ранение, две контузии…
— Я… — стоя на сцене, отец улыбнулся уголком рта, — чтобы на войну попасть, возраст себе прибавил, а после войны — в лагерь.
— Потом, — он усмехнулся уже открыто, — оказалось, что сидел — ни за что. Реабилитировали за отсутствием состава преступления. А теперь вот… сын.
— Всё проходит, — повторил отец, когда мы возвращались домой, — и это пройдёт!
— Плохо только, что в самом конце учебного года, — озабоченно сказала мама, — теперь школу новую искать.
— Вечерние школы есть, — отозвался отец, — возьмут, не могут не взять.
— Возьмут, — эхом отзываюсь я, вялый и уставший, как будто несколько дней не спал. Судилище это…
Собственно, ничего по-настоящему страшного не произошло. Антураж, это да… не совсем даже понятно — зачем? Вернее, понятно, что идут какие-то аппаратные игры.
Сионизм, открытое комсомольское собрание в стиле конца тридцатых… это, наверное, кому-нибудь нужно, а мы — просто щепки.
Но в целом — ничего особенного, а просто — исключили из школы. Не я первый, не я последний.
Даже сионизм в личное дело не стали заносить, очевидно, посчитав это излишним. Хулиганство, противоправные действия… но не сионизм!
Потому что в самом деле — не тридцать седьмой, и даже — не сорок восьмой[iv] годы, а сионизм, да в советской московской школе, это чересчур одиозно. Подарок для «Радио Свободы»… а этого ответственные товарищи никак не могут допустить!
А так… да ничего, в общем-то страшного…
… просто в ВУЗ мне теперь не поступить. Никак. Ни под каким предлогом.
Ну а отцу, вернее всего, придётся уходить с работы… и может быть «по статье».
А в остальном… ничего, в общем-то, по-настоящему страшного, обыденная советская действительность, изнанка Социализма. Но ничего страшного…
Не в лагеря же всей семьёй… сейчас всё-таки не тридцать седьмой! Оттепель!
[i] ГОРОНО — Городской Отдел Народного Образования.
[ii]«Секция № 200», она же «Стол заказов» — закрытый магазин для партийной элиты, высокопоставленных гостей из-за границы и выдающихся деятелей культуры. Для лучшего понимания — Гагарину дали пропуск в эту секцию ЕДИНСТВЕННЫЙ раз, после его знаменитого полёта.
[iii] Биробиджа́н(идиш ביראָבידזשאַן), ранее Биро-Биджан[3] — административный центр Еврейской автономной области (с 1934 года), город на Дальнем Востоке России.
[iv] С 1947 по 1953 гг (до самой смерти Сталина) велась компания по борьбе с Космополитизмом, по факту — просто антисемитская. В 1948 г, в рамках этой компании, началось «Дело врачей», где медиков (не только евреев, но преимущественно) обвиняли в том, что они «залечивали» видных деятелей Советского Государства. В октябре 1952 г Сталин дал указание применять «меры физического воздействия»
Существует версия, согласно которой громкий процесс врачей должен был стать сигналом для массовых антисемитских кампаний и депортации всех евреев в Сибирь и на Дальний Восток. На фоне провоцируемых советской пропагандой внезапно вспыхнувших антисемитских настроений среди населения, депортация должна была выглядеть как «акт гуманизма» — спасение евреев от «народного гнева», погромов и самосуда.