— Ну… — ещё раз оглянувшись на супруга, стоящего на тротуаре этаким волнорезом, мама нервным движением поправила мне высокий воротник, прерывисто выдохнула, как перед погружением в прорубь, и очень решительно двинулась вперёд, цокая каблучками туфель по бетонным ступенькам, ведущим к входу в редакцию «Комсомольской Правды[i]».
Время, и без того тягучее, замедлилось. Каждая секунда, каждый наш шаг, каждый квадратный метр видимого пространства, стали вдруг необыкновенно яркими, выпуклыми, буквально осязаемыми и очень странными.
Будто пространство, в котором мы существуем, потеряло в эти мгновения свою трёхмерность, и даже, кажется, физические константы заколебались. От нас троих пошла волна изменений, как круги по воде от брошенного камня.
Всё тот же солнечный летний день с редкими облаками на ясном небе, всё тот же лёгкий ветерок, разносящий по Москве запахи выхлопных газов, нагретого асфальта, папирос и скошенной травы на газонах, но…
… что-то необратимо изменилось.
Мужчина в мешковатом сером костюме, бдящий у входа с видом немецкой овчарки у будки, встроенным радаром уловив нашу инаковость, неправильность, чужеродность, выдвинулся навстречу, делая служебное лицо и расправляя плечи. Охранник он, или просто служащий редакции, решивший за каким-то чёртом продемонстрировать служебное рвение, я не знаю, не всегда понимая советские реалии.
По негласным правилам самой свободной страны мира, её гражданам полагается в таких случаях замедлять шаги, искательно и смущённо улыбаться, повинуясь даже не повелительному взмаху руки и окрику, а просто нахмуренным бровям, останавливаться, и, запинаясь, заискивающе объясняться, что они-де по очень важному делу, и не могли бы их…
… и обычно — нет!
— Вы же из газёты⁈ — напрочь проигнорировав грозный вид и предупредительно выдвинутую редкозубую челюсть человека в мешковатом костюме, мама перехватила потрёпанного жизнью немолодого мужчину, устало поднимающегося по ступенькам, с пыльным болоньевым плащом на согнутой руке.
С виду ничем не примечательный, сутулый, с помятым лицом нездорового цвета, рыхлым животом и потухшей папиросой в углу мягкого некрасивого рта, он не произвёл на меня впечатления, и я не понял, по какой причине мама остановила именно его⁈ Пепел на лацкане пиджака, перхоть, и весь он какой-то несвежий, обыкновенный…
Почему не остановила того — в костюме, сшитом явно на заказ, пружинисто поднимающегося по ступенькам и весело переговаривающегося с таким же благополучным, спортивным, нестарым ещё приятелем? Почему не заговорила с тем, важным и седовласым, шествующим со свитой, внимающей каждому слову?
Не отвечая и не останавливаясь, мужчина на миг повернул голову, мельком и как-то очень цепко оглядев нас, и снова отвернулся…
… а у меня ознобом по спине прошло ощущение, будто я заглянул в дула корабельных орудий за мгновения перед выстрелом.
Небрежная отмашка рукой, и тот, в мешковатом костюме, будто врезался в стеклянную стену, и, вильнув подобострастным выражением лица, снова вернулся в свою незримую будку у входа. Бдить.
А мы, по этой же отмашке, получили в глазах окружающих некий не то чтобы статус… но пропуск в святая святых, и как-то всё так, что это стало ясно всем вокруг.
Пристроившись рядом и чуть сзади, мама несколькими короткими и немного сумбурными фразами, вывалила на сотрудника газеты наши проблемы. Короткий кивок, и о нас будто забыли.
Переглянувшись с отцом, мама чуть отстала, и мы, растянувшись, двинулись вслед за этим, помятым. А тот, остановившись ненадолго, заново прикурил налипший на угол рта бычок и пошёл по холлу, то и дело останавливаясь, чтобы с кем-то поговорить.
Понять из этих разговоров что-то значимое, наверное, смог бы только человек, причастный к журналистике, а мне понятны только отдельные слова и предложения. Помимо профессионального журналистского жаргона, отличающегося, кажется, от современного мне очень и очень сильно, их речь полна недоговорённостей, эвфемизмов и отсылок на какие-то моменты, понятные только узкому кругу лиц, а может быть, и вовсе, только собеседнику.
Единственное, что я понял, да и то по отношению окружающих, так это то, что этот немолодой помятый мужик с вонючей папиросой, один из тех, кто определяет редакционную политику. Вне зависимости от официальной должности!
Обстановка внутри не слишком примечательная, обычный, в общем-то, официально-бюрократический стиль СССР, узнаваемый с полувзгляда и въедающийся в подсознание, как копоть от горящих покрышек в одежду. Обязательные рабоче-крестьянские фрески, кумачовые лозунги, цитаты и портреты…
… вот только, кажется, я пару раз видел этих, с портретов, в здании «Комсомолки».
Пришло даже не понимание, а осознание, что «Комсомолка» не просто газета, а печатный орган правящей Партии, и что её роль куда как выше, чем роль прессы в моём времени. А это, несмотря на, казалось бы, отсутствующее у меня чинопочитание, несколько напрягает…
Следуя за этим грузным, одышливым немолодым человеком, я несколько потерялся во времени, да и, отчасти, в пространстве. Мир сузился до этого, так и не представившегося нам человека, и родителей, а всё остальное мелькает, как в стробоскопе.
Жестом остановив нас чуть поодаль, этот, грузный и властный, коротко переговорил со смутно знакомым человеком в роговых очках. Затем, еле заметно обернувшись и поймав нас глазами, он дёрнул подбородком, и мы, как привязанные, влетели вслед за ним в большое помещение, встав у стеночки рядом с дверью.
Сердце колотится в груди под ритм «Металлики», а глаза разом залило потом. Вот сейчас… да или нет…
Здесь, внутри, много письменных столов, стрекочущих пишущих машинок, людей, табачного дыма и разговоров. Всё очень буднично, просто и местами даже как-то блёкло, серо…
… взмах руки, и я сам не понял, как оказался перед одним из письменных столов.
— Вот, Савеловы, — представляет нас грузный, и что-то говорит, но его голос то пропадает, то появляется. С досадой понимаю, что до полного выздоровления, до полноценного вживания в этот мир и это тело мне ещё далеко…
… а потом, волной облегчения по телу — осознание, что этот, грузный и властный, просто говорит иногда совсем тихо, не для всех и тем более — не для нас.
— Вот… — шагнув ко мне, мама опустила воротник рубашки, показывая следы на моей шее, решив сразу зайти с козырей, — днём вчера…
Она начала рассказывать, запинаясь и заново переживая вчерашний день, а я, кусая губу, вставляю иногда реплику, злясь на собственный ломающийся голос, который, совершенно не ко времени, подводит меня.
— Вот так… — растопырив пятерню, мама показывает на грузном, как её толкали в стену.
— А ты… — внимание переключается на меня.
— Висел, — криво улыбаюсь, — полузадушенный, на воротнике собственной рубашки. Воздуха нет, сознание уплывает куда-то, и страшно — до жути…
— Да уж… — пробормотал один из слушателей, снимая очки и закусывая дужку, — понимаю!
- Ну и… — подбодрил меня грузный.
— Ну… — с трудом собираюсь с мыслями, — а потом мне в лицо вот так вот выдохнули…
— Жидёнок… — я постарался полностью передать те интонации, и, судя по тому, как дёрнулся один из слушателей, одними губами произнеся ругательство на идише, мне это хорошо удалось!
— Ты не ошибся? — перестав жевать дужку очков, спросил журналист.
— Не… — я мотанул головой, — Очень всё… ну, отчётливо…
— И… — мягко подтолкнули меня голосом.
— Ну вот сказали это… про жидёнка, и увидел, как маму, ну и… — непроизвольно передёргиваю плечами, — полез в драку.
— Так… — сосредоточенно кивает тот, что ругался на идише, — Значит, не только на шее…
— Почему? — удивляюсь я, — А-а… нет, я вырубил этих… погромщиков.
— Хм…
— Да это не сложно, на самом-то деле! — заторопился я, — Это ж не боксёрский ринг, а так… Да и они не ожидали, а я всерьёз бил!
Взрослая часть меня где-то там, далеко позади… а на переднем плане — подросток, взбудораженный и обиженный на недоверие, на…
— Я учил, — негромко, но очень веско сказал отец, делая пару шагов вперёд.
— Н-да? — грузный повернулся к нему всем телом, и какое-то время, очень короткое и насыщенное, они мерялись взглядами.
— Где? — коротко и хлёстко поинтересовался грузный, и мне почему-то стало ясно, что этот — воевал, и очень серьёзно.
— N-ская штурмовая инженерно-сапёрная бригада, — подобравшись, ответил отец, а потом в разговоре начали мелькать соединения, города, имена командующих, даты, госпиталя и всё то, что многое говорит человеку воевавшему. Ну а мне…
… пусть даже я начал читать здешние учебники истории, наполненные событиями о Великой Войне, многое до сих пор звучит белым шумом. Всё-таки я учился по другим учебникам… и это не хорошо, и не плохо, это просто — другое.
Понял только, что военная биография отца нетривиальна даже для этих, видавших виды людей, но впрочем, новостью для меня это не стало.
— Понимаю, — медленно кивнул грузный, переводя взгляд на меня, и ещё раз… — понимаю…
В этих словах, кажется, что-то большее, нежели обычная констатация рукопашных навыков, но… я подумаю над этим позже!
Отношение к нам как-то неуловимо изменилось, и, хотя это сложно объяснить словами, но атмосфера стала чуточку более дружелюбной. Никакого панибратства, смен поз согласно канонам прикладной психологии, и прочей ереси, но…
— А сами откуда? Так, так…
Репортёры здесь опытные, битые, тёртые, напомнившие мне матёрых волков своими осторожными, и в то же время уверенными повадками. Да и работают они так же, по-волчьи, раздёргивая наше внимание и раскручивая всю историю нашей семьи с самого начала.
—… реабилитация, значит… — задумчиво кивает немолодой Алексей Ильич, переглядываясь с понимающим коллегой пенсионного возраста.
— Ну так шестьдесят седьмой год на дворе, — мягко принимает подачу Вениамин Львович, и в его словах слышится продолжение давней дискуссии.
—… а вы, значит… — мягко раскручивает маму Сергей Исаевич, заинтересованно подавшись вперёд и глядя на неё с тем ожиданием, которое невозможно не оправдать.
— Да, да… — как заворожённая, кивает та, — на стройке… Да, конечно! Взрослые нормы, а как же иначе…
— Действительно, — бормочет Сергей Исаевич, благожелательно соглашаясь с мамой, — как же иначе-то? А потом…
— В Средней Азии сперва… — продолжает мама, нервно ломая пальцы рук, и кажется, даже не замечая этого. Она снова там…
—… биология, химия… — неуверенно пожимаю плечами, из последних сил удерживая хлипкие барьеры перед дружелюбными, мягкими и какими-то гипнотическими голосами репортёров. Если бы не тот, взрослый опыт, не закалка человека двадцать первого века, привыкшего к агрессивным переговорам, стрессам и психологическому давлению, я бы, наверное, раскололся до самого донышка… Но и так тяжело, потому что тело, со всеми его подростковыми гормонами, ох как давит на сознание и психику!
— Потом? — снова пожимаю плечами, несколько нервно и суетливо, — Не знаю пока… наверное, в медицину пойду! Ну… интересно же…
Снова дёргаю плечом и замыкаюсь на какое-то время в себе, пропуская мимо ушей вопросы и пытаясь хоть немного собраться с мыслями. Получается, откровенно говоря, неважно…
—… да все почти, — слышу голос отца, — Да, и Бухарин, конечно же… я же говорю — все почти! Я маленький был, но…
Звучат имена и фамилии его родителей, потом ещё какие-то имена, события…
… и как это интересно репортёрам! Вот сейчас, именно сейчас, они почуяли нечто стоящее, как акулы чувствуют кровь за много километров!
Это не сиюминутное, не на здесь и сейчас. Не конъюнктурщина, а, пусть не сенсационные, но серьёзные материалы, опираясь на которые, можно раскопать ох какие интересные штуки…
Но мысли, как появились, так и исчезают под напором репортёрского внимания Вениамина Львовича.
—… да, быстро очень, — уверенно киваю я, — минут десять, не больше, и вот, толпа…
— Интересно… — Вениамин Львович закусывает дужку очков и переглядывается с коллегами, — вот так вот, днём, в страду? Очень интересно…
Отпустили нас выжатыми, как кухонные тряпки, когда языки уже стали заплетаться.
— Да, да… — кивают репортёры, выпроваживая нас и пожимая руки.
— Очень, очень интересно…
… и вот мы уже за дверью, а какой-то невысокий, кругленький, немолодой уже мужчина, хмыкнув при виде нас, подсказал, где выход.
Не знаю, как родители, но я спускался по лестнице на подгибающихся ногах, старательно держась у стеночки и внимательно глядя, куда ставлю ногу. Пару раз, к слову, стеночка пригодилась…
— Вот ведь… — остановившись и замолчав, отец достал папиросы и прикурил, задумчиво выдохнул дым, и, качнув головой, покосился на здание редакции, оставшееся за спиной.
— А помощи нам они так и не пообещали, — спокойно констатировал он и глубоко затянулся, а потом, усмехнувшись криво, пробормотал на идише что-то, очевидно не слишком лестное.
— Не пообещали, — задумчиво согласилась мама, в голосе которой прорезался лёгкий акцент.
— Фронтовое братство! — усмехнувшись, сказал отец, прислоняясь взмокшей спиной к фонарному столбу, снова затягиваясь, и глаза его, кажется, будто подёрнулись нехорошим ледком.
Они с мамой переглянулись, и, как это бывает у долго живущих вместе людей, одними только глазами, едва уловимой мимикой и пожатием плеч, ухитрились обговорить всю эту странную ситуацию. Отец, соглашаясь с супругой, медленно и задумчиво кивнул головой, чуть прикрыв глаза, а потом, выдохнув резко и потянувшись, усмехнулся весело, зло и бесшабашно — так, что я будто увидел его, молодого…
… тогда…
— Я там автоматы с газировкой видел, — сказал он, делая шаг от столба, и на какой-то миг на меня будто пахнуло войной, столько в этом движении было всего… — пошли?
У автоматов, выстояв пару минут, мы по очереди напились из единственного, почему-то, стакана. Я брезгливый, и, представляя примерно, какое количество губ касается ежедневно гранёного стекла, пытаюсь утешиться тем, что в СССР, дескать, никакая зараза якобы не липнет…
Получается откровенно плохо, тем более, я человек, не чуждый медицине и понимающий, как и все почти современники, что такое умалчивание и игры со статистическими данными. А полагать, что зараза не липла… это, наверное, из той же серии, что и целование икон — Верить надо! Верить!
Но пить хочется… так что, мрачно предвкушая возможные последствия, выдул без остановки три стакана газировки безо всего. А потом, давя отрыжку, дал волю фантазии, развлекая себя сопоставлением христианской и коммунистической символики, одинаково, по-видимому, чудотворной и целительной.
— По мороженому теперь? — предложила мама, поглядев на задумчивого супруга и на меня. Взяв по пломбиру, мы, уйдя в сторону от проспектов, отправились бродить по улочкам Москвы, и, будто сговорившись заранее, говорили исключительно о всяких пустяках, будто мы и впрямь провинциалы, решившие посетить Столицу, чтобы набраться впечатлений на годы вперёд.
Рассеянно глазея по сторонам, краем уха слушаю родителей, и мысли, бестолково скачущие в перегретой голове, потихонечку становятся более упорядоченными. Снова и снова прокручиваю наши диалоги, пытаясь, хоть начерно, проанализировать их, выстроить в нечто упорядоченное, но получается, откровенно говоря, неважно.
Лишнего не сказал… кажется. Но и эти, волчары, тоже!
— Н-да… — тягуче сказал я, и мама, негромко разговаривающая с супругом о какой-то ерунде, замолчала, повернувшись ко мне, и всем своим видом показывая, что она слушает, и что мои слова очень важны.
Это до сих пор непривычно… и хотя я не могу экстраполировать собственный опыт на все еврейские семьи, но у Горовицев было то же самое. Еврейское воспитание, когда ребёнка с детства приучают, что его, по крайней мере, всегда выслушают, и что его мнение важно?
А может, так во всех нормальных семьях принято, без оглядки на национальность? Не знаю…
Покосившись по сторонам и убедившись в отсутствии прохожих в непосредственной близости, кусаю губу, и, несколько нерешительно начинаю выдавать свои умозаключения.
— Хм… у меня сложилось впечатление, что этих… хм, шакалов пера и гиен клавиатуры, наша история не то чтобы вовсе не заинтересовала, но она настолько выпадает из…
Я замялся, подбирая слова без англицизмов, и мама пришла на помощь.
— Официальной повестки? — мягко предложила она.
— Да, что-то вроде, — киваю благодарно, — На пятидесятом году советской власти… нет, не верю, что это опубликуют! Очень уж всё дико звучит, да и смысла, как мне кажется, вытаскивать эту историю на страницы газет, для журналистов нет.
Хм… — выразительно кошусь на газету, закреплённую на специальной витрине, один из заголовков которой сообщает что-то нелестное об израильской военщине, — тем более сейчас.
Отец, дёрнув на миг глазами в сторону стенда, медленно кивает, чуть прикрыв глаза. А я, открыв было рот, замечаю бойкого дедка, спешащего нас обогнать, закрываю его, и, для верности, даже зубы стискиваю.
Мальчишество, да… но это естественная реакция тела, чтоб его…
— Скорее, — продолжаю, убедившись в отсутствии лишних ушей поблизости, — эта историю будет использована для каких-то внутренних разборок, и очень может быть, сильно потом, и уже без нашего участия.
— У нас сложилось такое же мнение, — согласился отец, переглядываясь с супругой, — Ну, так что думаешь делать?
Понимая, что это часть своеобразного экзамена на взросление, с ответом не тороплюсь, подбирая мысли и слова.
— Думаю… — медленно начинаю я, — нам стоит придерживаться придуманной стратегии. Не для того, разумеется, чтобы наша история выплеснулась грязной водой на страницах прессы, а скорее для того, чтобы широкая общественность, в лице сотрудников газет, узнала нашу, правильную версию произошедшего. Не то чтобы я жажду внимания, но в больнице всё было как-то… нездорово.
— Да, — нахмурившись, согласилась мама, — мне так же показалось. Ладно участковый… это не ново, да и с нашей-то биографией, глупо было бы рассчитывать на что-то иное. Но Елизавета Анатольевна очень уж охотно пошла навстречу чаяниям милиционера, и, боюсь, смычка советской милиции с советской же медициной, в нашем случае может зайти слишком далеко.
— Ну что ж, — чуть усмехнулся отец, — я рад, что мы думаем в одну сторону! Список редакций мы составляли вместе, есть какие-то особые пожелания?
Пожимаю плечами, не имея каких-то особых предпочтений и понимая, что день будет долгим и запоминающимся, из тех, что врезаются в память на всю жизнь.
… и мы пошли, и я, к сожалению, оказался прав. В память врезались редакции, люди, слова… и к вечеру осталась только жуткая, непреходящая усталость и желание лечь, забыться, провалиться в сон и проснуться, когда всё это закончится наконец…
… так или иначе.
Сев на протяжно скрипнувшую койку, не думая ни о чём и желая только спать, я протяжно зевнул, и уже начал было снимать ботинок, как вдруг понял, что я, чёрт возьми, пахну…
— А где здесь… — зеваю протяжно и истово, с подвыванием, — помыться?
— Во дворе умывальник, слева от входа, — рассеянно, с заметным а́каньем отозвался один из мужиков, лежащий на койке прямо в ботинках, задранных на спинку кровати, и ведущий с приятелем, сидящим на соседней койке, интересную беседу о буряковом самогоне.
— Ага, видел, спасибо… — благодарю через силу, — а душ? Помыться бы, а то весь день на ногах…
— Душ? — отозвался внезапно немолодой мужик, курящий у открытого окна, с видами на сортир.
— Душ? — ещё раз повторил он, переглядываясь с сомелье, и захохотал надрывно, с нотками историки, — Душ ему, а⁈ Нет, вы слышали? Целый день на ногах, бедный…
— Никшни, — коротко приказал ему отец, и тот, смеющийся, развернулся было в бешенстве, но встретившись глазами с отцом, замолк, только угол рта криво дёрнулся.
А я запоздало вспомнил, что, действительно, какой душ⁈ Здесь всех удобств — сортир во дворе, да умывальники слева от входа — те, деревенские, куда воду нужно заливать вёдрами… с соска́ми, на которые нужно нажимать, чтобы полилась вода.
— Вы ещё здесь? — в дверь, распахнувшуюся без всякого стука, вошёл сторож, — Там, ёб вашу мать, лекция вот-вот начнётся, а вы тут лясы точите!
В голосе его прозвучало негодование, а с лица, и всей его негодующей фигуры, можно было бы, пожалуй, нарисовать агитационный плакат времён тридцатых. Из тех, осуждающих и клеймящих…
— Ага… — отозвался один из сомелье, садясь на койке и послушно вбивая ноги в сапоги, — о чём хоть?
— Об угнетении пролетариата в США, — отозвался сторож, и, уже отцу, чуть тише и с другой интонацией, — присутствие обязательно!
— А потом, — сторож помедлил и подмигнул мне, залихватски подкручивая ус, — Кино! Бесплатное! Чапаев, а⁈
Не сразу проснувшись, я долгое время лежал в каком-то полуобморочном состоянии, медленно приходя в себя и отходя от сна, в котором чёрно-белые белогвардейцы под руководством Чапаева шли в психическую атаку на угнетённый пролетариат США. Сон уходил тягуче, сопротивляясь, цепляясь за грязно-белый потолок с трещинами, и даже сидящие на нём тараканы каким-то странным образом встраивались в сюжет.
Наконец, окончательно проснувшись, я некоторое время лежал, собираясь с силами и не имея буквально физической возможности встать. Больше всего мне хотелось снова заснуть, и, пусть даже во сне снова будет Чапаев, сюжетные тараканы и идущие в атаку белогвардейцы с лозунгами КПСС и портретами коммунистических вождей, но чтоб я заснул, и проснулся сильно потом… желательно завтра.
Не слишком мешает даже неровный, неслаженный мужицкий храп и тяжёлые запахи, от которых не спасают настежь распахнутые окна, из которых доносится собачий перебрёх где-то вдали. Я начал было засыпать, но тут один из храпунов пустил длинного шептуна, и комната окончательно превратилась в газовую камеру.
По-прежнему сонный, я, озлившись, выругавшись шёпотом, встал, напоминая сам себе плохо отлаженного киборга модели «Буратино», и, глянув на безмятежно похрапывающего отца, поспешил выйти вон. На улице ещё темно, только-только начал розоветь горизонт, но некоторые из постояльцев «Дома Колхозника» уже не спят, а может быть, и не ложились вовсе, и возле прицепов и телег возятся мужики, похмельная помятость которых видна даже в сумерках.
Скинув майку, умылся, как принято здесь, плеская не только на лицо, но и подмышками. А потом, почистив зубы и сонно моргая глазами, пересилил себя, принялся за довольно вялую зарядку.
—… шалый какой-то, — слышу краем уха, но, не обращая внимания, продолжаю, страхуя себя в мостике руками, гнуться головой к пяткам.
—… у нас, в колхозе, тоже цирковой кружок думали, но девки… У нас знаешь, какие девки⁈ Ого! Сиськи во… — непроизвольно кошусь краем глаза, видя размах рук, согласно которым, у тамошних девок вместо грудей не иначе как молочные бидоны, и, усмехнувшись, начинаю махи ногами.
Рассказчик, впав в раж, начал повествовать что-то порнографически-завлекательное о колхозных девках, и мужики, подбадривая его соответствующими комментариями и хохотком, сгрудились вокруг, потеряв ко мне всякий интерес. Ну а я, покосившись на мужиков, решил пойти на компромисс, и, чтобы не провоцировать их интерес, убрал из зарядки боксёрские удары, связки и уклоны… а то ведь советами замучают!
— Доброе утро, — поприветствовал меня отец, подошедший к умывальникам с полотенцем через плечо. Вопреки всем ожиданиям, он бодр и свеж, хотя да… закалка у него та ещё, чему я удивляюсь?
— Доброе… — вяло отвечаю ему, и вскоре, закончив зарядку и не зная, чем себя занять, прислоняюсь к прохладной стене, погрузившись в размышления.
Долго, впрочем, я не простоял, вскоре вышла мама, и наспех собравшись, мы засобирались на автобус, в гости к старинному фронтовому другу отца.
Завтракать здесь, в «Доме Колхозника», не стали, хотя, по уверениям мужиков, повариха знает своё дело.
— Обещали рано быть, — неискренне улыбалась мама доброхотам, — может, потом…
— Дело она знает… — выдохнула мама, когда мы вышли за ворота, — ха! Да я такого количества тараканов…
— Пирожки по дороге возьмём, — примирительно сказал отец, — у метро должны продавать.
Мама ничего не ответила, лишь недовольно поджав губы и всем своим видом показывая, что будь её воля… Впрочем, развивать тему она не стала, не то время и место.
На остановке, несмотря на раннее утро, уже стоит зевающий народ, ожидающий своего автобуса. Чуть погодя выстроится совершенно чудовищная очередь, так что (а я уже успел стать этому свидетелем!) в транспорт будут пробиваться со скандалом. Но и сейчас здесь человек двадцать, большинство из которых знакомы друг с другом как минимум в лицо, досыпает на ногах или общается, коротая время.
В безветренном утреннем воздухе клубится папиросный дымок, не проснувшиеся толком мужики обсуждают футбольные перипетии, достоинства того или иного игрока или клуба. За неимением особых альтернатив, футбол и хоккей — всеобщая страсть, а лица и биографии популярных игроков знают, наверное, даже домохозяйки.
Отец, пару раз оглянувшись на маму, быстро, будто сунули вилку в розетку, включился в эти разговоры, на ходу доставая папиросы и ввинчиваясь в сообщество кучно стоящих болельщиков. Перспективы «Ростсельмаша» в чемпионате СССР, задиристо озвученные отцом, столичные жители восприняли с понимающим снисхождением, так что, когда толпа занесла нас в раскалённое нутро автобуса, разговоры на футбольные темы продолжились и там, весьма интересно мешаясь с более прозаическими.
—… а талончик, талончик-то! — нервничает какая-то тётка с зобом и хозяйственной сумкой, норовящая привстать на цыпочках, — Я ж передавала!
— Да, да… — кивает мне в ухо молодая деваха, разговаривающая с отчаянно надушенной подругой, чья химическая завивка лезет в лицо, вызывая отчаянное желание чихнуть, — Машка из пятого цеха, ну та… да ты знаешь её!
Отец горячится, доказывая свою точку зрения через мою голову, и его аргументация, весьма путанная для человека, не интересовавшегося футболом всерьёз, вперемешку с разговорами девиц, рождают порой весьма странные словесные конструкции.
На остановке со скрежетом и шипеньем распахнулись двери, и новая порция человеческого повидла полезла внутрь. Люди пихаются локтями, ругаются, и кажется, готовы идти чуть не по головам!
Но впрочем, если не идти по головам, не пихаться локтями и не быть готовыми к скандалу со всем автобусом разом, можно просто не влезть в него, и так — пока не схлынет основной поток. А это — опоздания, выговоры, лишения премий…
— Подвиньтесь, граждане! — трубным басом призывает усатая тётка с огромными обвисшими грудями, лежащими на задорно торчащем тугом животе, — Людя́м на работу ехать надо!
В ответ отгавкиваются, но новая порция человеческой массы втискивается-таки в автобус, и меня ещё плотнее сжимает со всех сторон. Плохо отрегулированный движок отдаёт часть тепла в салон, окна открыты настежь, но помогает это плохо, и духота стоит страшная, обморочная.
Это всё повторяется и повторяется, меня стискивают, пихают локтями, наступают на ноги и дышат в лицо табаком, мятной отдушкой от зубного порошка и перегаром. Запахи человеческих тел, бензина и выхлопных газов, за каким-то чёртом попадающих в салон, так сильны, что меня начинает мутить, но держусь.
Наконец, наши мучения закончились, и мы вывалились из автобуса совершенно обалдевшие и одуревшие. Отойдя в сторону, чтобы не мешаться людскому потоку, полноводной рекой идущего к устью метро, привели себя в порядок и отдышались.
Я, как ни странно, пришёл в себя быстрее родителей, и, ощутив позывы гневно разворчавшегося желудка, быстро высмотрел неопрятную тётку кубического вида с белым передником, и потащил родителей туда.
— С чем? — бойко поинтересовался я, выглядывая с конца небольшой очереди и бренча мелочью.
— С начинкой! — недружелюбно отозвался один из стоящих, мучающийся, очевидно, похмельем и дурным настроением.
— Ты на малом-то на срывайся! — тут же укоротила его молодая, симпатичная, бойкого вида бабёнка, бросая на отца призывный взгляд, тут же, впрочем, потухший, стоило ей увидеть мою маму, подошедшую к нему под бочок.
— Да все есть пока! — дружелюбно отозвалась тётка, — Тока-тока встала!
— Нам… — оглядываюсь на родителей, — весь ассортимент трижды!
Получив пирожки, обёрнутые крохотными клочками тут же замаслившейся сероватой бумаги, отошли в сторонку. Я на ходу, отставив руку в сторону и наклонившись, вгрызся в мясное, брызнувшее соком, вкусом и жаром горячего, свежего фарша, и кажется, застонал от удовольствия. Нет, ну правда, вкусно!
На пирожке с рисом я уже отяжелел, но справился, а чуть погодя доблестно помог маме расправиться с её пирожком с повидлом, на котором она споткнулась. Вытерев руки носовыми платками, и запив всё съеденное сперва газировкой с сиропом, а потом без, мы, отяжелевшие и благодушные, направились к метро.
Впрочем, благодушный здесь, похоже, только я… а вот родители заметно нервничают. Отец, явно непроизвольно, начал замедлять шаги, а мать, вцепившаяся ему в локоть, тревожно завертела головой по сторонам, успев, кажется, потерять меня.
Для них, после лагерей и ссылок, посёлков на краю цивилизации со специфическим контингентом и кадровиками, не удивляющимися никому и ничему, даже окраины, задворки Москвы прозвучали оглушительно и бравурно. А что они чувствуют сейчас, находясь в человеческом потоке, идущем на нерест к устью метро, я и представить не берусь…
Вздохнув, я проникся ответственность, и проскользнув меж прохожих, нырнул маме под руку. Она тут же вцепилась в меня, до боли, до синяков, до быстро онемевших пальцев.
— Не отходи… пожалуйста, — отрывисто попросила она, и мы пошли ко входу этакой химерой, единым организмом о трёх головах и шести путающихся ногах, о которые, ругаясь, запинаются прохожие. Ну да ладно… мы здесь не одни такие, далеко не…
Провинциалов, приехавших в Столицу и выделяющихся одеждой, поведением и отчаянными глазами, в толпе хватает, несмотря на неурочное время.
— Понаехали… — раздражённо выдохнул молодой мужчина, по виду мелкий чиновник из тех вечных неудачников, что рождаются с недовольной физиономией, и вскармливаются не материнским молоком или молочной смесью, а уксусом.
… а меня, аж самому не верится, ностальгия пробила! Так знакомо…
В дверях триединый организм чуть не застрял, и право слово, будь двери в метро чуть менее прочными, мы снесли бы их к чёртовой матери! Но проскочили, и даже почти благополучно, не считая отбитых боков, оттоптанных наших и нами ног, и искренних пожеланий всего хорошего, обильно украсивших нашу карму развесёлыми астральными гирляндами.
К турникету нас выдавило, будто зубную пасту из тюбика, и на добрых десяток секунд мы начисто блокировали один из них. Мама, путаясь и паникуя, роняя монетки на пол, попала в прорезь только с третьего или четвёртого раза, и потом, на другой стороне, ждала нас с отчаянными глазами.
Докатившись до эскалатора помятым клубком, утвердились на ногах, закаменев среди людской массы, слившейся и смявшейся в единый амёбообразный организм с щупальцами и ложноножками.
— Это Юго-Западная, — наклонившись, зачем-то сообщил отец, продавливаясь голосом через шум метро, — доедем до станции Библиотека имени Ленина, а потом нам нужно будет перейти на станцию Калининская, на другой ветке, и так — до Электрозаводской!
— Не потеряемся⁈ — забеспокоилась мама, и тут же, пошатнувшись на эскалаторе, вцепилась в отца ещё крепче.
— Миша! За поручень держись! — приказала она мне голосом, в котором плещется паника.
— Держусь, мам! — говорю ей громко и уверенно, стараясь не морщится от того, что в шею мне сзади насморочно сопит немолодой мужик, то и дело отфыркиваясь и откашливаясь так, что капельки его жидкостей летят на меня, — Крепко держусь!
— Не волнуйся, — успокоил супругу отец, — не упадём! Здесь яблоку негде упасть, куда уж нам!
— Яблоку-то негде… — начала было мама, обрывая себя на полуфразе, и кажется, вспоминая, а то и придумывая, все те нелепые истории, в которых кого-то затянуло в эскалатор.
Не доезжая до конца, мама начала привставать на цыпочки и вытягивать шею, пытаясь разглядеть, что же там, впереди⁈ А когда мы подъехали к тому месту, где металлическая лента уходит под землю, в глазах мамы заплескалась такая паника, что мы с отцом, переглянувшись, подхватили её под руки, вздымая в воздух, да так и шагнули, немного вразнобой, но вполне удачно.
— Следующая станция — Проспект Вернадского! — раздалось из динамиков, и двери с шипеньем сомкнулись, отрезая нас от перрона.
Отец едва уловимо выдохнул, наверное, до последнего сомневаясь в правильности построенного маршрута, и, повернувшись к супруге, ободряюще ей улыбнулся. Чуть дёрнувшись, состав тронулся, на меня навалилась какая-то ядрёная деваха, прижавшись на миг тугими сиськами к плечу, и через пару секунд мы въехали в тёмный тоннель.
Народу здесь, в вагоне, едва ли не больше битом, чем в автобусе, но вентиляция отменная, и нет той духоты и запахов, отчего, несмотря на некоторое стеснение, дышать легко. Счастливчики, примостившие задницы на сиденьях, начали шуршать газетами или напротив, прикрыв глаза и привалившись к плечу соседа, добирать остатки сна.
Вообще, читающих много, некоторые ухитряются читать стоя даже газеты, а уж книг, которые держат в одной руке, держась второй за поручень, я насчитал больше десятка, и это только то, что вижу. Это внушает мне острожный оптимизм, и, может быть, я найду здесь людей, с которыми мне, чёрт подери, будет интересно общаться!
С интересом глазею по сторонам, потому что вот он, срез общества!
В основном, что и понятно, поутру едут работяги, но лица даже у них в целом несколько поинтеллигентней, чем я видел в посёлке, что, впрочем, понятно. Много молодёжи студенческого вида, с хорошими, открытыми лицами людей, уверенных в своём будущем и будущем своей страны…
… и от этого мне почему-то стало горько и стыдно.
Прикрыв глаза, погружаюсь в свои мысли, краем уха вслушиваясь в звуки метро. Вот очередная остановка, и голос из динамиков объявляет:
— Станция Университет!
' — Совсем другой голос', — невольно, и в который уже раз, отмечаю я. Дикция, произношения… да даже сама манера построения фраз в этом времени отличается, и ох как сильно!
Молодёжь здесь, к слову, говорит не так, как дикторы по радио, и наверное, ТВ. Это какой-то официозный канон, несколько устаревший, но всё ещё действующий, привычный, наверное, престарелым членам Политбюро и иже с ними.
Здесь вообще много такого — устаревшего, странного, не использующегося большинством, но продавливаемого сверху — не то по инерции, заложенной Госпланом четверть века назад, не то от нежелания престарелых вождей менять в стране хоть что-то, и соответственно, меняться самим. Всё застывшее, законсервированное, ростки нового с трудом пробиваются через асфальт марксистской догмы, неверно истолкованной классиками советского марксизма, а потом ещё и плохо понятой недоучками во власти[ii].
На Университете вагон чуть полегчал, и мы встали поудобнее, заняв стратегические места неподалёку от двери, но так, чтобы не слишком мешать пассажирам. Через окно уже тронувшегося вагона разглядываю людей на перроне, и, насколько вообще могу, сами станции.
В целом народ одет довольно-таки серо, с отставанием от моды лет на десять-двадцать, но встречаются и яркие, или, напротив, тускло-серые пятна, бросающиеся в глаза. Бабка-колхозница, одетая так, что рука тянется в карман за копеечкой, стоит рядом с представителем «Золотой молодёжи» местного разлива, одетого почти по западной моде. А вон прошла в толпе дама в шляпке и интересном наряде, будто отыгрывающая персонажей Орловой из фильмов начала сороковых, и где-то неподалёку мелькнул полосатый азиатский халат с медалями…
—… следующая станция — Библиотека имени Ленина! — объявил голос, и мы, не дожидаясь, пока двери закроются, начали пробиваться к выходу. Заранее!
Выплеснувшись на станции вместе со стайкой молодёжи, на ходу обсуждающей историческую веху в учебнике и трудности Пашки, который никак не может сдать диалектический материализм вредному преподавателю, пошли вслед за ними к выходу.
— Феофанов? — доносится до меня густой басок, несколько странный, потому как обладатель оного мелок, тщедушен, и я бы даже сказал — несколько андрогинен. Отчего и бас его кажется, да и, наверное, является, несколько искусственным.
— Он, кто ж ещё… — расстроено отозвалась толстая миловидная девица с густой косищей до задницы, очевидно, воспринимающая проблемы неведомого мне Пашки близко к сердцу. Голос у неё шикарный, грудной, совершенно оперный, да и сама она ничего так… если кому нравятся модели плюс-сайз!
— Да-а… — протянул крепкий прыщавый парень с тем специфическим округлым лицом, которое обещает изрядно оплыть и обабиться ещё до тридцати, — дело труба! Слушай…
Он оглянулся по сторонам, встретившись со мной глазами, но, по-видимому, опасным я ему не показался.
—… а пусть он под расчёску хотя бы конспект напишет! Этот брюзга всё равно одну или две первые страницы смотрит, и здесь постараться надо с оформлением.
— Под расчёску? — растерянно спросил андрогин, забыв про басок.
— А… да просто берёшь расчёску, чтоб зубчики редкие были и волнистые. Да, да… как у Мещеряковой! Ручкой по ним водишь, а потом просто петельки и палочки добавляешь!
— Да ну⁈ — восхитился молчавший до этой минут низкорослый парнишка.
— Вот тебе и ну! — весело отозвался прыщавый, нарочито горделиво поводя плечами и выпячивая подбородок. Мне почему-то показалось, что прыщи там или что, но парень он, кажется, славный, и наверное, хороший друг.
— Халява! — подал голос невидимый мне юнец.
— Петраков со второго курса… — заспешила срывающимся голоском какая-то мелкая девица.
Далее наши пути разошлись, но настроение этот невольно подслушанный разговор мне немного исправил.
Отец, улыбаясь еле заметно, проводил компанию студентов глазами.
— В чём разница между матом и диаматом? — спросил он, наклонившись ко мне, и тут же, не дожидаясь ответа, продолжил:
— Мат все знают, но притворяются, что не знают. Диамат никто не знает, но все притворяются, что знают! А сходство в том, что и то, и другое, является мощным оружием в руках пролетариата!
Похмыкали, обменявшись с отцом весёлыми взглядами…
— Райкиного мужа за этот анекдот и взяли, — задумчиво выдала мама, — Пять лет.
Хмыкнув, киваю молча — дескать, внял, буду острожен… и уже несколько иначе смотрю на окружающий нас гайдаевский антураж. А то и правда… раздухарился!
Переход на Калининскую дался нам меньшими нервами, всё ж таки у родителей детство прошло в городах, притом не самых маленьких и захолустных, какую-то прививку к городской жизни они получили, и сейчас, очевидно, заложенный в детстве иммунитет начал свою работу. Но всё ж таки, когда мы доехали наконец до Электрозаводской, выплеснувшись наружу, облегчение на их лицах читалось совершенно явственно.
— Обратно если не в час пик ехать, народу сильно поменьше будет, — спешу успокоить их, и, судя по неловкой мимике отца, он об этом просто не задумывался…
… и я, к слову, тоже!
— Ванька!
Отец, дёрнувшись на хриплый голос, обернулся к его обладателю, расцветая совершенно мальчишеской улыбкой.
— Петька! — отчаянно улыбаясь так, что чуть не трескается физиономия, отец заспешил навстречу к худому, высокому, чуть сутуловатому мужику, растопырившему по сторонам длинные руки. На худом лице фронтового друга отца, изрезанном глубокими морщинами и запятнанном следами не то ожогов, не то обморожений, улыбка смотрелась трещиной на коре.
' — Я есть Грут!' — мелькнуло в голове…
… а потом всё закружилось в объятиях, поцелуях, односложных восклицаниях…
—… уже какой, а? Большой совсем… — с нежностью говорит дядя Петя, держа меня за плечи, — и тут же:
— Ханна, дай обниму… ты всё такая же красавица!
— А ты какой был… — невпопад смеётся отец, хлопая того по плечу.
— Ага, а сам-то… — и снова на меня, — Нет, ну какой взрослый уже! А взгляд-то…
— Погоди! — непонятно посулил ему отец, — Взгляд! Ха!
— Ну пойдём, пойдём… — улыбаясь и часто смаргивая, заторопил нас дядя Петя, — Маринка пироги поставила… пойдём!
Он то тянул отца за рукав, то хлопал меня по плечу, то в очередной раз сообщал маме, что она всё такая же красавица, и даже, кажется, лучше стала!
— Здесь неподалёку, — припадая на левую ногу, повествовал дядя Петя, кружась вокруг и забегая то вперёд, то вбок, — минут десять, может пятнадцать, и дома! Шик, а?
— Шик, — серьёзно соглашался отец, улыбающийся совершенно по-дурацки. Он, наверное, сейчас согласился бы с любым утверждением друга.
— А комната, я тебе скажу, прекрасная! — не утихает дядя Петя, — Потолки — во!
Он обильно жестикулирует, то хлопая отца по плечу, то лохматя мою макушку, и, в общем, нетрудно понять, что мужчина искренне рад нас видеть. Приходит даже дурацая мысль, что поведение дяди Пети совершенно щенячье, и не хватает только, чтобы он от восторга описал нам брюки.
Помня, что он ветеран, фронтовик и хороший, проверенный друг отца, я гоню эти мысли прочь, но дядя Петя взрывается таким фейерверком совершенно ребяческих эмоций…
' — Ну правда же, щенок! Худой, длиннолапый, неуклюжий, напрыгивающий на друзей с отчаянным весёлым тявканьем!'
… хотя отец ведёт себя немногим более сдержанно.
Слушая отцова друга, успеваю вертеть головой по сторонам, замечая огромное количество строек, здесь же, вперемешку, бараки, кучи строительного мусора, симпатичные дворы и огромное, просто невероятное количество детворы, и совершенно неожиданно — коза, да не просто так, а бегающая с детворой! Впрочем, особо глазеть не получается, потому что дядя Петя, кажется, везде одновременно, всё время в орбите моего внимания, и говорит, говорит…
Радость старых друзей каким-то образом передалась и мне, и хотя я решительно не помню дядю Петю, он и в самом деле воспринимается близким и давно знакомым другом семьи.
— Вот здесь, по мосточкам… — засуетился он, показывая дорогу, — Там дальше перекопали, не пройти!
— Погодите! — посулил он нам, перейдя канаву, — Здесь такой район будет — закачаешься! Видали — строят⁈ А⁉ И нам квартиру обещали, не далее чем через пять лет!
Петляя между канав, бараков и закоулков мы подошли к большому, но сильно осевшему двухэтажному дому, во дворе которого, между вековыми деревьями, стоят несколько старых сарайчиков, а у подъезда — потемневшие от времени лавочки.
— Вот, — с гордостью сказал дядя Петя, широким жестом поведя рукой и любовно озирая дом и дворик хозяйским взглядом, — Шик, а? Место — лучше не придумаешь! Не центр с его толкучкой, но и не у чёрта на куличках! А соседи…
— Да! — спохватился он, — Пошли уже!
— Доброе утро, Леночка! — зайдя в подъезд, громко поздоровался он с мелкой, лет трёх, девчушкой, выскочившей из открытой двери на первом этаже. Застеснявшись, та забежала обратно, но обернувшись, я успел увидеть любопытную мордашку в окружении светлых кудряшек, выглядывающую из двери.
— Дядя Ваня! — навстречу отцу вылетел мальчишка лет семи или восьми, притормозив в последний момент и степенно протягивая руку. Отец, засмеявшись, пожал её, а потом, подхватив, подбросил его вверх, почти до самого потолка, заканчивающегося как бы не на уровне баскетбольного кольца.
— Ванечка! — выступила вперёд женщина лет сорока, некогда, очевидно, очень красивая, а сейчас сильно умотанная даже не возрастом, а жизнью. Расцеловавшись с отцом, а потом и с мамой, она на миг прижала меня к груди, потом отстранила, расцеловала и снова прижала.
— Совсем взрослый, — сказала она так, что я не понял, рада она этому факту, или опечалена, что годы быстро пролетели. В коридоре толпятся любопытствующие соседи, благо, по дневному времени их немного. Пара старух, немолодая женщина с оплывшим, уксусным, неприятным лицом, да некрасивая широкоскулая молодуха с торчащим пузом и годовалым малышом на руках.
— Проходите… — приглашает тётя Лена, тесня соседей по коридору, завешанному, как водится, всякой всячиной — от тазов и жестяных корыт, до гитары со сломанным грифом, погрызенной временем одежды и ухоженного велосипеда явно трофейных времён.
Коридор, изначально очень широкий, с годами, заставленный у стен разномастными комодами, сундуками и ларями, завешенный по стенам всяческим скарбом, сузился до совершенно неудобных размеров. Двое могут разминуться свободно, но нужно следить, чтобы не задеть угол комода или нависающий над головами таз.
— Рада, очень рада… — сообщает нам молодуха, нянькая годовасика и показывая в улыбке отменные, кипенно-белые, но несколько лошадиные зубы.
— Дядя… — тут же переключилась она на ребёнка, — скажи дя-дя…
Ребёнок, хмуро посмотрев на нас, засунул было палец в рот, но, передумав почти тут же, басовито заревел, натужно покраснев лицом.
— Савеловы, значит? — репейником прицепилась к матери одна из старух, мелко кивая головой и снова спрашивая на все лады одно и то же.
Справа от входа большая кухня, откуда тянет запахами выпечки, кипятящегося белья, кислой капусты. Выпечка доминирует, но ребёнок, поревев, добавил в эту нотку совершенно другие ароматы, густые и тяжёлые.
— А-а… Савеловы! Приехали всё-таки, значит, — констатировал вышедший из уборной дед, вставший у двери в шлейфе соответствующих запахов, и протянувший руку отцу, — Митрофан Степаныч, значит! Будем знакомы!
— У меня отгулов накопилось — во! — повествует тем временем дядя Петя, чиркая себя по горлу ребром ладони и для верности выпучивая глаза, — Вот я и сказал мастеру…
— Проходите, проходите…
С нескрываемым облегчением ввалился в комнату Левашовых и отошёл чуть в сторону, освобождая вход и приваливаясь спиной к тряпичному ковру на стене. В коридоре ещё толкучка, то характерное броуновское движение, бестолковое и утомительное, каким и сопровождается обычно поход в гости в первый раз в нынешнее время.
—… Савеловы, значит? — снова слышу я из коридора, но наконец, в комнату вошёл отец с другом, а чуть погодя и все остальные. Комната, и без того заставленная разносортной старой мебелью, делящей её на закутки и зоны, разом стала ещё меньше.
— Здесь мама… — тётя Лена неловко представила нас старухе с истлевшими бессмысленными глазами, лежащей на кровати в узком закутке слева от входа. Помещается там только низкий топчан, табурет и несколько широких полок над кроватью, содержимое которых мне в полумраке не удалось разглядеть. Зайдя в свою очередь, и неловко поздоровавшись с парализованной женщиной, я вышел оттуда с чувством тягостного облегчения.
— Вот здесь у нас Танин уголок, — слышу голос тети Лены, показывающей матери комнату, — и вот смотри, какую она себе ночнушку…
Они перешли на шёпот, смешки и фырканье, как это часто бывает, когда говорят о всяких женских штучках, о которых, вроде как, неприлично знать мужчинам. Ну-ну…
Усмехнувшись уголком рта, послушно следую за младшим Левашовым, устроившим мне экскурсию по комнате. Как это и положено в таком возрасте, он всё время сбивается то на вопросы, то на рассказы о каком-то Борьке, о сестре, которая сейчас в пионерлагере, и о том, что он непременно будет лётчиком!
Полюбовавшись видами из окна, стеклянными шариками и коллекцией значков Егора, открытками Тани, в сотый, наверное, раз, наглаженный по голове с упоминанием каких-то подробностей из детства, я почувствовал себя здесь совершенно своим — так, будто и в самом деле рос по соседству.
— К вечеру пироги будут, — сообщила нам тётя Лена, прибежав из кухни и на ходу вытирая руки о перекинутое через плечо полотенце, — а пока так, состряпала, из того, что было!
— Да, — вспомнила мама, — нам же умыться надо!
— Точно! — всплеснула руками тётя Лена, — Да вы же ещё и с дороги! Я ж с соседями договорилась, как раз и помоетесь!
Обсуждая разом несколько тем, женщины, решив пустить меня первым, собрали чистое бельё и полотенце.
— Митрофан Степаныч! — застучала в дверь ванной тётя Лена, — Вы снова там⁈
— Да вот живот… — отозвался тот надтреснутым голосом, кряхтя, — сейчас выйду! Только вы того… не слишком задерживайтесь! А то я того… в штаны могу.
Ванная комната большая, с местами облетевшим кафелем, сифонит через вытяжку совершенно лютым образом, но после Митрофана Степаныча это за благо!
— Вот наше мыло, — поясняет тётя Лена, — мочалка…
Угукаю, и, выпроводив её за дверь, быстро раздеваюсь, включая зафырчавшую воду. Намыливаясь, глазею по сторонам, но не медлю, памятуя о штанах Митрофана Степаныча.
Ванна большая, роскошная, с львиными ножками, и кажется, размером несколько больше привычных. Если бы не облупившаяся эмаль и бомжеватого вида антураж, роскошь!
А так… везде какие-то обмылки, будто пожёванные козами мочалки, сушащиеся полотенца и пелёнки, бритвенные принадлежности, офицерский ремень. Над унитазом, с высоким, под самый потолок, бачком, подписанные сидушки, числом семь штук, по одной на комнату, и аккуратно нарезанные квадратики газетной бумаги в картонной коробке на полочке.
Ну и, разумеется, тараканы… Большие, усатые, нахальные, чувствующие себя хозяевами этого влажного мирка. Гадость… но уже почти привычная.
Наскоро помывшись, вытерся и выскочил, освободив ванную Митрофану Степанычу и насекомым. Несмотря на спешку и тараканов, чувствую себя посвежевшим и даже, кажется, отдохнувшим!
Егор, которого аж распирает от присутствия меня, потащил по квартире на экскурсию, рассказывая о каждой комнате и её жильцах, нынешних и бывших. Слушаю его краем уха, ухватив только, что здесь пять семей, а в двух других комнатах живут по одному, и что у них очень мало народу, всего двадцать три человека, это очень здорово, и все им завидуют.
Глазею по сторонам, хватая образы московской коммунальной квартиры. Остатки дореволюционной роскоши, вроде старого паркета, за каким-то чёртом крашеного, и чугунных батарей, века, кажется, девятнадцатого, видны даже сейчас. Вообще, страна донашивает многое: дореволюционное, лендлизовское и трофейное.
— Миша! — тётя Лена отыскала нас в комнате бабы Дуни, той самой маразматичной бабули, которая наконец выяснила, что мы всё-таки Савеловы, и, потчуя Егора дешёвыми карамельками без бумажек, пустилась в путанные стариковские воспоминания. Мальчик кивает, звучно обсасывает конфеты, и безо всякого стеснения гуляет по комнате, трогая вещи.
— Пошли кушать, — ласково сказала тётя Лена, и, когда я проходил мимо, поцеловала в макушку сперва сына, а потом и меня.
На кухне, как это водится, собрались все соседи, включая недовольного младенца. Блюда немудрящие, основа-основ — жареная картоха с колбасой на огромной сковороде, куча солений, и, гвоздь программы — шикарное сало с чесноком. Всякие мелочи, вроде ещё тёплого бородинского хлеба, гренок, домашней колбаски от соседей, не стоят отдельного упоминания.
Кухня огромная, с несколькими газовыми плитами и большими, обшарпанными столами, которые сейчас сдвинули вместе, застелив газетами. Под потолком, на верёвках, сушащиеся детские пелёнки, чьи-то кальсоны и рубахи. По углам всякая всячина, могущая, при ближайшем рассмотрении, привести в недоумение даже Шерлока Холмса. Но царит, разумеется, стол…
— Ну… — Митрофан Степаныч, самовольно взявший на себя, на правах старейшины, роль ведущего банкета, на миг запнулся, сосредоточившись на упрямой пробке беленькой, — за встречу, значит!
Коммунальное застолье, как оно есть, пошло по накатанной колее — с немудрящей едой, водочкой, путаными разговорами обо всём разом, воспоминаниями и женской суетой. Это ещё так… разминка! Вечером, когда все придут с работы, на огромной кухне соберутся все соседи, и уже всерьёз — с пирогами, буженинкой, которую обещала отложить знакомая продавщица из ближайшего гастронома, и разумеется, песнями!
— Лен, мы… — чуточку помявшись, начал было дядя Петя супруге, возящейся в раковине с посудой, оставшейся после застолья, и негромко разговаривающей с мамой, помогающей ей вытирать тарелки и расставлять их по местам.
— Да понятно, — кивнула тётя Лена, засмеявшись негромко, — когда ж иначе-то было⁈
Хмыкнув чуть смущённо, дядя Петя закурил с видом человека, совершающего что-то важное, и, зачем-то подмигнув мне, встал в двери с видом отпускника на курорте. Щурясь, он пускает кольца, вслушиваясь, как женщины составляют план набега на магазины, и весело переглядываясь с отцом, сидящим на табурете и допивающим чай вприкуску с какими-то хрустяшками.
— Вот тут выточка… — мама, не отпуская тарелку, показывает что-то на себе, и её, что характерно, понимают!
— Я с папой, — надувшись заранее, сообщает Егор, ковыряя пол носком сандалия.
— Как хочешь, — с деланным равнодушием отвечает его мама, — но мы с тётей Ханной хотели за мороженым зайти.
— Нет, — предупреждает она вопрос сына, — домой не донесу, растает по такой жаре!
— А… — на лице мальчишке нарисовалась мучительная борьба.
— Да мы всё равно долго гулять не будем, — подмигнул ему дядя Петя, — пива попьём, а потом здесь, во дворах посидим.
— Ага! — в жизни Егора снова всё хорошо, мороженое, с небольшим преимуществом, победило.
Я, оглянувшись на маму и услышав слова «крепдешин», и «я тебя покажу выкройки», решил, что лучше уж с мужиками…
… даже если без пива!
Пивная, то бишь обычный в общем-то ларёк с мордастым молодым продавцом, оказался неподалёку, минутах в пяти быстрой ходьбы. Взяв по две кружки и купив с рук воблу у какого-то мужичка неопределённого возраста, потрёпанного жизнью и алкоголем, они, оглядевшись в поисках свободного места за стоячими столиками, и не найдя их, отправились к пенькам в полусотне метров.
— Здесь даже лучше, — сообщил дядя Петя, обстоятельно раскладывая на пеньке воблу на газете, и организуя воскресно-алкогольный натюрморт, милый сердцу большинству мужчин.
— Но вообще… — он прервался, обсасывая рыбье рёбрышко, — чтоб в будний день столько народа? Давно такого не было!
— Стройки, — несколько невнятно отозвался отец, занятый спинкой.
— Ну… наверное, — неуверенно согласился дядя Петя, — хотя обычно они к обеду подтягиваются. Но да… не завезли чего, вот и подошли. А чего простаивать, в самом деле!
Я помалкиваю, раздирая рыбу на вкуснейшие волоконца и ностальгируя по пиву. Оно здесь пока ещё не испортилось, и (а я уже пробовал его в этом времени) вполне на уровне мировых стандартов. Не самых лучших, наверное, но меня бы устроило…
По первой кружке они выпили достаточно быстро, а потом уже начали цедить, смаковать, разбавляя пиво разговорами о войне. Но никакого, чёрт бы его побрал, трэша, а почти сплошь что-то забавное, хотя казалось бы…
— Мужики! — нерешительно окликнул их немолодой дядька в старом, давно вышедшем из моды, костюме, — Позволите присоединиться⁉
— А то вот… — он потряс промасленным газетным свёртком, с одуряющим запахом рыбной копчёности, — и даже разделать негде! Напасть какая-то, право слово!
Отец с дядей Петей переглянулись…
— Да я недолго! — заторопился мужчина, — Понимаю, что поговорить вам хочется, но сами видите…
Он повёл рукой, показывая, что чахлый скверик, и в самом деле, сегодня переполнен, и если просто выпить пива, привалившись спиной к стволу дерева и не теснясь, вполне возможно, то вот почистить рыбу, ну никак!
Смущённо улыбнувшись, дядька пожал плечами, показывая, что так бы он, конечно, не стал лезть… но сами видите!
Видим, да… Да и возраст у него, при ближайшем рассмотрении, явно за шестьдесят, и неплохо так. Но несмотря на возраст, язык не поворачивается назвать его стариком.
— Давай, — чуть нехотя согласился дядя Петя, подвигая газетный натюрморт на пеньке.
— Вот спасибо! — обрадовался мужчина, раскладывая свою газету и ловко разделывая копчёную рыбу, — Да вы угощайтесь! Знакомый прислал с Камчатки, с оказией.
— Благодарствую, — охотно согласился подобревший дядя Петя, не став отказываться или скромничать. Ну а мы с отцом, привыкшие к северной рыбе, взяли по чуть, просто из вежливости.
Пошёл обычный трёп за футбол и международное положение. Я в такие разговоры не лезу, да и не особо слушаю, хотя наверное, и надо бы…
— Отойду… — отставив кружку, сообщил дядя Петя, заторопившись за сараи. Проводив его глазами, наш новый знакомец усмехнулся, и, уколов меня глазами, наклонился к отцу и очень быстро сказал несколько слов на идише.
Я разобрал несколько слов, но по отдельности, без связки с другими, они совершенно бессмысленны…
… а отец явно всё понял, и весь напрягся, как перед прыжком. Ну и я… приготовился…
А этот… кто бы он ни был, несколькими глотками допил остатки пива, подхватил рыбу вместе с газетой, и снова — несколько слов на идише, от которых отца чуть отпустило.
— Вот так вот, — уже на русском сказал мужчина, вставая и подмигивая мне.
— Ну, счастливо! — он пожал руку отцу, мне, и снова подмигнул, — Ещё увидимся!
Десяток секунд спустя он растворился среди прохожих, как и не было…
— Кто это был? — оглянувшись, поинтересовался я, — КГБ?
— Нет, — медленно отозвался отец, — не думаю…
[i] Не нашёл адрес редакции в Москве на 1967. Есть несколько адресов в интернете, но там непонятно ни по годам, но по тому, где была Главная Редакция, а где всё остальное. Написал через ВК в Комсомолку, но пока без ответа. Кто знает, подскажите, пожалуйста.
[ii] Желающие могут поискать сами, но образование у верхушки СССР, в большинстве своём, было весьма формальным. За редким исключением, дипломы они получали, занимаясь в рабфаках и ВУЗах не учёбой, а «работой по линии партии».
Были ещё и отдельные ВУЗы и Академии, созданные специально для обучения партийных работников, например, знаменитая ВПШ, или Высшая Партийная Школа. Обучение там (особенно на период 20-х — 30-х, то есть на время, когда там учились будущие вожди ПостСталинского СССР) было для партийных работников откровенной профанацией.
Но даже такое, зачастую формальное высшее образование, имело всего 63%, входящих в руководящие органы ЦК Партии, а 17% имело начальное или неполное среднее образование.