48216.fb2
А в самом деле — зачем полковнику самовар? Сейчас вроде из самоваров никто чай и не пьет — даже в деревне. Я очень удивилась, когда утром услышала, как Василий Андреевич сказал папе:
— Пойду-ка я сейчас по городу поброжу, вспомню старинушку, а заодно и самовар поищу.
Папа засмеялся и спросил:
— А зачем вам самовар?
Что ответил полковник, я не слышала. Я еще лежала в постели, а они шли из папиного кабинета, наверно, в кухню или в ванную. Ну, ладно, — подумала я, — самовар, так самовар, — и повернулась на другой бок поспать еще немного — вчера все засиделись очень поздно за столом, да, кроме того, я долго не могла заснуть — такие были интересные разговоры-воспоминания. Нас с Витькой даже и не гнали спать. Забыли. И про мой фонарь забыли. И примочку из этого будяка-бодяги тоже, конечно, не сделали. Я сама забыла — так было интересно.
Дело в том, что полковник — он тогда был еще лейтенантом — воевал на Ленинградском фронте. Сам он из Сибири, а воевал за наш город, и он его очень полюбил. Ему с фронта — а фронт тогда был совсем рядом, знаете, совсем недалеко от Кировского завода — довольно часто приходилось приезжать по делам в город. И вот однажды в темный и страшный зимний вечер лейтенант наткнулся на мальчишку, который вез на санках что-то длинное, завернутое в простыню. Мальчишка был грязный, худой-худой и совсем выбился из сил. Когда лейтенант его увидел, он сидел на ступеньке какого-то подъезда и плакал. Лейтенант помог ему довезти санки в один двор, куда все свозили такие санки. На них, страшно сказать, лежали умершие от голода люди. И этот мальчишка тоже вез… свою маму…
И вот лейтенант помог отвезти мальчишке его маму в этот жуткий двор, где людей складывали, как дрова, а потом, если были машины, отвозили на кладбище. Узнав, что у мальчишки больше никого не осталось — отец его погиб на фронте, сестренка тоже умерла — он, лейтенант, уже больше не отпустил от себя мальчишку. Он его накормил тем, что у него было, а у самого-то было совсем немного, и забрал с собой на фронт. Ему, конечно, здорово попало от начальства, но мальчишку все-таки оставили на артиллерийской батарее, которой командовал лейтенант, и мальчишка стал сыном полка. Это был мой папа — Гриша Басов, ему тогда было тринадцать лет, и больше они уже с лейтенантом не расставались почти до самого конца войны, когда во время боев уже совсем почти недалеко от Берлина комбата убили (так все считали тогда), а моего папу ранили.
Вот о чем они вчера вспоминали. И все это было очень тяжело слушать, но не слушать было нельзя. Надо было слушать. А потом они вспоминали разные боевые эпизоды — их было целая уйма, и много было смешного. Я смеялась со всеми, а про себя удивлялась: вот, они еще могли шутить, смеяться и даже разыгрывать друг друга. Я-то удивлялась, но все-таки думала, что, наверно, без этого нельзя. Если не шутить и не смеяться, так совсем жутко станет. Я по себе знаю, когда у меня случается что-нибудь ужасно плохое, такое, что даже жить иногда не хочется, посмеешься над чем-нибудь, а может, и над собой, и сразу становится легче. Папа тоже часто любит говорить, что чувство юмора — великая вещь, и его лично чувство юмора спасало в очень тяжелых случаях жизни. И, как всегда, он говорит, что не любит цитировать, а сам цитирует одного ленинградского писателя Андрея Битова. Я не очень понимаю эту цитату, но она мне почему-то нравится, и я ее даже переписала в свою тетрадку.
«Чувство правды и чувство юмора должны покидать человека последними. Пока они присутствуют, человек еще жив, что бы с ним ни случилось.
Первое помогает осознать себя реально в этом мире, а второе — отнестись к этому своему реальному положению оптимистически».
Я не совсем понимала, что такое «реально» и что такое «оптимистически», но папа мне объяснил. Реально — это значит, не как ты сам думаешь, а как есть на самом деле, а оптимистически — это значит, когда ты веришь, что все будет хорошо и правильно.
Мне это нравится, и я стараюсь развивать в себе и чувство правды и чувство юмора. У меня это, конечно, не всегда получается, но, как говорит Г. А., «главное — понимать, чего ты хочешь, и кто хочет, тот добьется». Вот я, кажется, тоже начинаю цитировать Г. А.! А что ж, если это правильно?
Вчера они немножко выпивали, а потом ели мой торт и все время вспоминали и кричали: «А помнишь? А помните?» И смеялись, а иногда становились грустными и молчали, вздыхая, и покачивали головами. И мы тоже смеялись и тоже молчали и вздыхали. Потом они опять начинали вспоминать, и мы все слушали, и даже бабушка не пыталась вспоминать случаи из своей жизни, а их у нее вагон и маленькая тележка по всякому поводу и без повода. Она только иногда говорила: «А вот, помню…», но, как только все начинали на нее смотреть, она махала рукой — нет, мол, что вы, что вы, я в другой раз.
А мама сидела молча, иногда доставала платочек и, отворачиваясь, вытирала потихоньку глаза, а когда полковник рассказывал что-нибудь героическое про папу, она гордо посматривала на нас — смотрите, какой у нас папа был молодец. И вот что интересно — кое-что из того, что они вспоминали, я уже знала раньше, но как-то относилась к этому довольно спокойно. «Так ведь это когда было, и потом, ведь очень многие воевали — не один мой папа, да и как он там очень уж воевал, ведь он был совсем мальчишкой», — так я примерно думала. А вот сейчас, когда услышала от другого человека, увидела этого другого человека и сразу поняла, что это очень хороший человек, я стала смотреть на папу совсем по-другому, и мне даже стало стыдно, что я в душе над ним иногда посмеивалась. И потом я еще думала, что папа гордый и скромный — он ведь почти не рассказывал о себе. О других и о Василии Андреевиче любил рассказывать, особенно в День Советской Армии, а о себе не любил. А оказывается, он тоже кое-что сделал, и хоть у него всего только медали, и то только одна «За отвагу», остальные все или «За оборону» или «За взятие», а все-таки он здорово воевал. Ему было очень трудно — ведь он был совсем мальчишкой, но он воевал, как многие взрослые, и даже лучше некоторых. И не только ему спасали жизнь, но и он один раз спас жизнь своему комбату.
Вот о чем они говорили вчера.
…Но зачем же все-таки полковнику самовар? — подумала я и повернулась на другой бок. Но поспать мне не удалось — в комнату зашел папа.
— Вставай, соня, — сказал папа и пощекотал меня за ухом. — Витьку не будем будить, пусть поспит — он вчера совсем замучился. Бабушка тоже устала и, по-моему, переволновалась. Пусть спит. Мне надо часа на три съездить в институт, а мама уже ушла на работу. А вы с полковником быстренько позавтракайте и идите погулять. Он просит тебя показать ему город. Ясна установка? — спросил он голосом полковника.
— Ясна! — заорала я шепотом.
— И совсем я не замучился, — хриплым голосом сказал вдруг Витька, — а Ленинград я лучше ее знаю. И потом, как она с таким фонарем пойдет?
— В самом деле, — сказала бабушка, — нельзя с таким глазом идти рядом с офицером — это будет его компрометировать. Вите действительно надо отдохнуть — он еще маленький и не привык ложиться так поздно. И потом, вы же не станете отрицать, милый Гриша, что я значительно лучше ребятишек знаю Петроград. Итак, с полковником, — сказала бабушка в нос, — иду я. Это решено. Гриша, выйдите, мне надо одеться.
— Дудки! — заорала я, теряя чувство юмора. — Он со мной хочет! Он меня попросил!
Я слетела с кровати, напялила халатик и помчалась в ванную. Ванная была закрыта, и там фыркал и рычал морж.
— Ух, хорошо, эх, отлично, их, здорово, — рычал морж и плескался так, будто он хотел переплыть Северный Ледовитый океан.
— Василий Андреевич! Дядя Вася! — закричала я.
— А? Что? Кого? — кричал дядя Вася из ванной. — Не слышу!
— Подождите! Не плескайтесь! Не плещитесь минуточку.
— А? Что? Кого?
— Это я, Маша!
— Кого? Что?
И в это время, конечно же, к дверям ванной подскочил в одних трусиках Витька, а за ним выкатилась и бабушка, и все начали кричать, перебивая друг друга, а папа стоял в передней и хохотал как сумасшедший.
— Ой, — говорил он сквозь смех, — ой, не могу. Василий Андреевич, вы не вылезайте, они вас на части разорвут, ой, ах, не могу… Ха-ха-ха!
Я сориентировалась довольно быстро. Пока Витька с бабушкой перекрикивали друг друга, я помчалась на кухню, скоренько вымылась, помчалась в комнату, скоренько оделась, причесалась, перевязала бинтиком глаз, помчалась опять в кухню, скоренько выпила бутылку кефира и съела булочку, и, когда полковник вышел из ванной, я сидела и с чинным видом ждала его уже совсем готовая, а Витька с бабушкой ссорились, кому первому идти в ванную, и папа их уговаривал не ссориться, а сам хохотал.
Полковник испугался.
— Что случилось? — спросил он. — Отчего такой шум? Почему такой крик?
Папа ему все объяснил.
— Ну, что ж, — серьезно сказал полковник, — мне, конечно, очень приятна такая забота… Но я думаю, что…
— Я уже готова, — скромно сказала я, выходя из кухни. — Доброе утро.
— Хмм, — сказал полковник, — как по боевой тревоге. Но я думаю, что мы можем пойти… — он посмотрел на меня.
— Конечно, — сказала я, — пока они соберутся…
— Хмм, — опять сказал полковник, — я думаю, что мы можем пойти вчетвером. А? — и он опять посмотрел на меня.
— Конечно, — сказала я, почему-то заикаясь, и ушам моим стало жарко.
— Ну, и отлично, — сказал полковник.
Мы позавтракали — мне пришлось съесть еще и яичницу — и все вчетвером чинно вышли из дому. Все были очень довольны, а я ругала себя последними словами. Папа дошел с нами до угла и почему-то все время с хитрой усмешечкой посматривал на меня. Он попрощался со всеми, а меня отвел в сторону и сказал на ухо:
— По-моему, ты получила весьма наглядный урок благородства.
Не может не сказать, сразу видно — учитель. Как будто я сама не поняла. Просто я хотела… мне хотелось… я думала вот будет здорово, если девчонки из класса, которых мы встретим, обязательно должны встретить, увидят меня с настоящим полковником, да еще с Героем Советского Союза — он вчера был без Звезды, сегодня надел. Увидят одну, а не со всем семейством. Это будет ах и ох! Умрут от зависти. А так, когда мы все вместе — это не то; может, полковник просто бабушкин знакомый. Вот это-то и обидно. Я некоторое время шла сзади и переживала, но потом начала по кусочкам собирать свое чувство юмора, и мне, наконец, стало смешно: что это я в самом деле, как четвероклашка какая? Бабушка в это время очень важно шла рядом с полковником, а Витька, как собачонка, забегал все время вперед, путался у дяди Васи под ногами и смотрел на него, задрав голову. Я догнала их и пошла рядом с полковником, наступая Витьке на пятки. Он ужасно злился и шипел на меня, но ничего поделать не мог — я шла, как каменная. Тогда он плюнул и пошел впереди, но все время оглядывался и налетал на прохожих. Полковник, по-моему, все это видел и усмехался, потом он потянул Витьку и всунул его между собой и бабушкой, да еще и руку ему на плечо положил. Витька высунулся из-за спины полковника и скорчил мне рожу. Ну и пусть: он же в самом деле еще маленький — всего в четвертом.
В общем, постепенно все наладилось, и мы шли и разговаривали. Разговаривала, впрочем, больше одна бабушка. Нам с Витькой только иногда, когда бабушка переводила дух, удавалось вставить словечко.
Мы вышли на улицу Пестеля и пошли к Литейному. Бабушка, как самый настоящий экскурсовод, рассказывала об истории Ленинграда. Полковник кивал головой, но мне казалось, что он не очень-то и слушает. Он все время смотрел по сторонам, и вид у него был какой-то такой, как будто он что-то вспомнил. На углу Пестеля и Литейного он вдруг остановился и посмотрел на большой, высокий дом.
— Это Дом офицеров? — спросил он неуверенно.
— Ну, конечно, — сказала бабушка, — это вторая половина девятнадцатого века. Василий Андреевич, обратите внимание на этот дом…
— Вот, — сказал полковник, — я, кажется, здесь был. Вот этот дом мне, кажется, знаком.
— А у нас построили Дворец спорта, — сказал Витька, — и мы наконец-то станем играть в хоккей…
— Витя, — сказала бабушка, — ты странный человек, я рассказываю полковнику про Петербург, а ты…
— Ничего, ничего, — сказал полковник, — все в порядке…
— Вот, Василий Андреевич, обратите внимание, — говорит бабушка, — в этом доме жили Некрасов и Пирогов. Здесь, кстати говоря, жила и Авдотья Панаева…
— Здесь? — спрашивает полковник.
— Музей, — говорит Витька. — «Вот парадный подъезд…»
— Что? — спрашивает полковник.
— «По торжественным дням», — виновато говорит Витька.
— Нет, это — напротив, — говорит бабушка, — «целый город с каким-то недугом…»
— Ну, правда? — спрашивает полковник.
Вот что интересно — я бегала по Литейному сто раз и сто раз пробегала мимо этих мест. И, вроде бы, знала, что здесь, в этих местах есть что-то замечательное, но думала, наверно, о чем-то другом, и мне все эти места были, как говорят наши мальчишки, «до лампочки».
— Вот парадный подъезд… — говорит Витька.
— По торжественным дням, — говорит полковник.
— Вот видите, как вы хорошо помните классику, — говорит бабушка. — Это было в то время министерство земельных уделов.
— По торжественным дням, — задумчиво повторяет полковник и, освобождаясь от Витьки, и от меня, и от бабушки, идет на ту сторону. На него едут машины, но он не смотрит на них, а идет себе на ту сторону.
— Во дает! — говорит Витька, удивляясь.
«Ты-то что понимаешь, сморчок», — думаю я, но сама-то я тоже не очень много понимаю.
С той стороны полковник машет нам рукой, и мы бежим к нему: впереди — бабушка, помахивая сумочкой, за ней — Витька, а дальше не спеша иду я.
— Вот это — парадный подъезд? — спрашивает Василий Андреевич.
— Да, — отдуваясь, говорит бабушка. — Но я не понимаю…
— Эх, — говорит полковник и садится на ступеньку. И сразу у него делается очень грустный вид. Витька садится рядом, а бабушка оглядывается по сторонам.
— Неудобно, полковник, — говорит она в нос, — встаньте.
— Прошу прощения, — говорит полковник, вставая, — лирика! — Он трет лоб и смущенно говорит бабушке: — Вы уж, Антонина Петровна, простите, воспоминания. Вот здесь я его и встретил.
— Кого? — кричу я.
— Гришу. Гвоздика, — говорит полковник. — Да.
Бабушка берет Василия Андреевича под руку, Витька берет егоза руку, и они идут по Литейному, а я еще некоторое время сижу на ступеньках этого парадного подъезда и глажу тихонько ступеньки рукой, и мне становится все как-то странно — будто это я, а будто и не я, а тот худой-худой мальчишка, который везет на саночках завернутую в белую простыню свою маму, а кругом всё так тихо и стоят вмерзшие в лед трамваи и троллейбусы, и лежит посреди Литейного бомба. Лежит. И вот-вот разорвется. И троллейбус, в котором сидят замерзшие люди, взлетит на воздух…
Г. А. говорит, что самое главное в человеке — это чтобы он знал, что он хочет. Тогда человек будет на высоте. Ну, а если человек хочет… убивать? Тогда он тоже будет на высоте? Нет, это все, конечно, ерунда, и Г. А. наверняка так не думает. Я сижу на каменной ступеньке, трогаю ее рукой и думаю: вот здесь сидел мой папа. Ему было тринадцать, столько — сколько мне сейчас…
Конечно, они за мною возвращаются.
— Вот она, — кричит Витька, — дура! А мы ее…
— Пошли, — говорит полковник. — Чего ты тут застряла?!
— Она очень впечатлительная девочка. Я вам говорила об этом, полковник, — говорит бабушка.
«Полковник» она обязательно говорит в нос, мне даже не передать это: «по-о-н-л-л-нк-ов-ник».
— Ладно, — говорит полковник, — идите вперед, мы за вами.
Они — бабушка и Витька — идут вперед, а мы за ними.
— А ты, пожалуй, действительно… — говорит полковник.
— Ну, и ладно, — сердито говорю я, хотя сердиться мне и не на что.
— Ну и ладно, — говорит полковник. — Тебе сколько лет?
— Тринадцать… исполнилось, — говорю я.
— Мне минуло тринадцать лет… — сказал Василий Андреевич словно про себя и замолчал.
Мы шли рядом с ним в десяти, нет, пожалуй, в пятнадцати шагах за бабушкой и Витькой. Я видела, как Витька оборачивался» а бабушка поворачивала его обратно и что-то говорила ему, а он опять оборачивался, а бабушка брала его за затылок и снова поворачивала обратно.
— Понимаешь, — говорил мне полковник, — я вот старый солдат и, вроде, моя профессия — убивать людей…
— Людей? — удивилась я.
— Врагов, — сказал полковник, внимательно посмотрев на меня, — конечно, врагов…
Я задумалась.
— Ну, ладно, — сказал полковник, — тебе не об этом думать надо. Тебе надо жить, старушка. Пойдем-ка догоним их, а то обидятся. Странно, что я с тобой на такие темы разговариваю. Побежали.
Мы побежали и догнали наших. Витька был какой-то притихший, а бабушка очень громко начала говорить.
— Обратите внимание, Василий Андреевич, — кричала бабушка, — на этот дом. Почему-то считалось, что именно в этом доме жила «Пиковая дама»….
— Ну? — сказал полковник и посмотрел не на большой и довольно красивый дом, а на будку — есть такие милицейские будки: зеленые с золотом и за стеклом регулировщик.
— Да, представьте себе, какая обывательская ошибка, — кричала бабушка, — на самом деле это особняк маркизы де Шевро. Потом этот особняк купили Юсуповы — у них вообще в Петербурге была чуть ли не половина лучших домов…
— Очень интересно, — говорил полковник.
— А у нас еще в Московском районе строят зимний стадион, — орал Витька, — на двадцать восемь с половиной тысяч!
— Очень интересно, — говорил полковник.
— А настоящий дом «Пиковой дамы» совсем не здесь, — кричала бабушка. — Он на углу Гоголя и Гороховой, то есть — Дзержинского. Это дом знаменитой «усатой княгини» — Голицыной…
— И рядом с проспектом Гагарина, — орал Витька, — будут теплые бассейны — хоть зимой купайся — как в Москве.
— А куда мы так бежим? — спросил Василий Андреевич на углу Литейного и Невского.
— Действительно, Витя, куда мы так бежим? — спросила бабушка.
— Бежим и все, — сказал Витька.
Они остановились, и я подошла к ним. Глаз под повязкой очень ныл, и мне почему-то было довольно грустно.
— Это Невский? — спросил полковник.
— Да, — сказала бабушка, — это Невская першпектива…
Она хотела продолжать. Я это видела. Она хотела опять открыть рот и уже больше его не закрывать, потому что на Невском есть о чем поговорить до самой Дворцовой площади. Я тоже открыла рот, и тогда полковник взял меня за локоть.
— Что-то жарко, — сказал он.
— Газировочки бы, — сказал Витька.
Полковник посмотрел по сторонам и увидел на противоположном углу кафе-мороженое ресторана «Москва».
— Есть идея, — сказал полковник, — мы сейчас пойдем есть мороженое и пить газированную воду.
— Н-ну… — сказала бабушка.
— И шампанское. Холодное. Полусухое.
— Полусладкое, — сказала бабушка и улыбнулась.
И все-таки со мной случаются иногда неожиданные вещи: думаешь, думаешь — вот бы случилось, и случается. Не совсем так, как думаешь, но что-то около того. Мы сели за столик, а полковник (я его теперь буду называть все время полковником — так удобнее, а то «Василий Андреевич» — слишком длинно, а «дядя Вася» — как-то сладко) пошел заказывать для нас мороженое.
— Какой отличный человек, — сказала бабушка, доставая пудреницу.
— Ага, — сказал Витька. — Дядя Вася, мне два сливочных, одно ореховое, одно земляничное и три разных! Ассорти!
— А тебе? — спросил меня полковник от буфета.
Я помахала рукой. Не потому, что я уж такая скромная, а потому, что мне действительно было сейчас все равно. Полковник кивнул. Бабушка пудрилась. Витька пыжился. А я посматривала по сторонам. Этот кусочек кафе, где продают мороженое, был совсем маленьким. Вообще-то кафе большое, но оно уходит на несколько ступенек вниз, и там люди пьют кофе и едят, а здесь, у самого входа — таким угольничком — едят мороженое и сидят мальчишки и девчонки, которые ужасно хотят казаться взрослыми. Девчонки громко смеются, щурят глазки и незаметно — это они думают, что незаметно, — поправляют юбочки. А мальчишки потихоньку курят сигареты и пускают дым под стол. Я даже засмеялась: сидит с двумя девочками Коля Иванов — он сейчас в десятом — такой важный, его все побаиваются, мне-то его бояться нечего — он меня даже и не знает.
Ну, вот, он сидит с двумя девочками, славные такие девчонки, одну я, кажется, тоже знаю, и пускает дым под стол, и такой довольный, такой храбрый. Я посмотрела на него и подумала, а как бы он пускал дым под стол там, на том парадном подъезде? Понимаю, что несправедливо, а подумала и все. И еще я подумала: а что такое доброта? Вот нажать кнопку — и никаких тебе Фуфлей, или, как его там, Фуфел, никаких тебе Хлястиков (я почему-то уверена, что этот Хлястик — подлый), никаких тебе врагов. И белобрысых с веснушками не будет. Откуда он только взялся?! И Веньки Жука не будет. Не будет и все! А Г. А.? Тоже не будет? А папы? А мамы? А полковника? А Витьки? А бабушки?
— Маша! — крикнул полковник.
— А? — спросила я, очнувшись.
— Иди-ка, помоги мне.
— Я пойду, — сказал Витька и выскочил из-за стола.
— Какой отличный человек, — сказала бабушка. Она уже кончила пудриться и начала подкрашивать губы. — В нем есть что-то аристократическое.
— Офицер… — сказала я.
— Ты злая, Маша, — сказала бабушка и убрала помаду в сумочку.
— Прости, бабушка, — сказала я.
И вот тут я увидела, что какая-то девчонка машет мне из-за самого углового столика. Я присмотрелась и узнала Юльку из нашего класса, а рядом с ней, конечно, Зоенька. Я помахала Юльке в ответ, а она замахала еще сильнее — звала меня. Я развела руками, дескать, не могу, занята. Тогда она вылезла из-за своего столика и подошла к нам.
— Здравствуйте, Антонина Петровна, — сказала она очень ласково. — Здравствуй, Маша. Вы тоже мороженое едите?
— Здравствуй, Юленька, — сказала бабушка. — Я тебя давно не видела. Ты почему…
— Я только что приехала, — ласково сказала Юленька, — с юга. Я так соскучилась по Машеньке. — И она наклонилась, чтобы меня поцеловать.
— Осторожно! — закричала бабушка. — У нее… инфлуэнца!
Юленька отшатнулась. Ах, какая у меня все-таки отличная бабка.
— Ничего особенного, — сказала я, — просто насморк.
Мне даже не хочется говорить, как они лебезили вокруг полковника. А он ничего не замечал и их тоже угощал мороженым. Я еле-еле съела один шарик, Витька навалился вовсю, а бабушка выпила с полковником шампанского и раскраснелась, разрозовелась, рассиропилась и начала приглашать и Юльку и Зоеньку к нам в гости. Вот и пойми ее! А Витька тоже приглашал их в гости, и полковник тоже. А я думала: я же хотела, чтобы именно они меня увидели с полковником, и ведь я обрадовалась, когда Юлька меня на ухо спросила: не меня ли позвал этот полковник — Герой Советского Союза? И я же так гордо и независимо ответила, что да — меня, и вообще… А теперь этот противный полковник хохочет с ними, как будто меня тут и нет, а Зоенька тихим голоском спрашивает, что у меня с глазом и говорит, что от всяких глазных болезней помогает бодяга…
И Витька хохочет, а бабушка улыбается, а полковник очень серьезно соглашается с Зоенькой.
А потом, потом Юленька встает и так торжественно говорит:
— Вы меня простите, товарищ полковник, тут не совсем подходящее место, но я воспользуюсь случаем. Разрешите нам, — она обводит рукой меня и Зоеньку, — от имени класса пригласить вас к нам в шестой, простите, теперь уже в седьмой «б» на встречу с героем.
Вот дура! Я чуть не заорала от злости.
— С каким героем? — спрашивает полковник.
— Да с вами же! — говорит Юлька.
— Не знаю, не знаю, — говорит полковник, улыбаясь, — я скоро уезжаю. — И почему-то смотрит на меня.
— Полковнику надо отдохнуть, — совершенно разозлившись, говорю я. — А вы тут пристаете…
— До свиданья, — говорит Витька, — привет.
— Заходите, девочки, — говорит бабушка так ласково-ласково, и я уже совсем не знаю, как к ней относиться.
А полковник встает и провожает девчонок до двери. Они идут и довольно кисло улыбаются. А полковник возвращается, смотрит на меня очень сердито и говорит что-то совсем непонятное:
— Ты что, Мария, на меня инвентарный номер повесила, что ли?
А я не знаю, что со мной такое — мне хочется реветь и драться. Я выскакиваю из-за столика, роняю Витькино мороженое и вылетаю на улицу. Идет себе народ, идет, смеется, разговаривает и никому до меня нет дела. И нет ни одного человека, который бы меня понял.
— Здоро́во! Ты почему не пришла? — слышу я какой-то знакомый голос.
Ну, что сказать?! Это какая-то фантастика. Белобрысый Семен тут как тут, как будто его звали.
— Куда? — спрашиваю я.
— В садик на Некрасова.
— Чего тебе надо?! — ору я.
— Вот чудачка, — говорит белобрысый, улыбаясь. — Как бодяга?
Провалитесь вы все пропадом с этой бодягой.
— Чего тебе надо?
— Да ничего, — говорит он, пожимая плечами, — вчера надо было, а сегодня ничего. Сегодня я тебя случайно увидел. Смотрю: стоит и ревет.
— Я реву?
— Ну, не я же.
— Я не реву.
— Ну и правильно. Чего реветь-то.
— А я и не реву.
— Я и говорю. Хочешь мороженого?
Какой-то совершенно сумасшедший парень. Я ему ясно показываю, что мне до него нет никакого дела. Подумаешь, заступилась за него. Так если на его месте был кто-нибудь другой, я бы тоже заступилась — ведь трое на одного.
— Хочу мороженого, — говорю я, — идем.
— Куда? — удивляется он.
— Сюда, — говорю я и тащу его в кафе.
— Знаешь, — говорит он, — у меня на это дело денег не хватит.
— У полковника хватит, — говорю я.
— А-а-а… ну, тогда пошли, — говорит он, и я никак не могу понять: то ли он дурак какой-то ненормальный, то ли он надо мной смеется.
Мы заходим в кафе, и я смотрю на наш столик. А там идет какой-то спор. То есть спора нет, а просто Витька и бабушка, стараясь перекричать друг друга, что-то доказывают полковнику. Наверно, какая я дура. Ну и ладно. Ну и пусть. Я иду к столику и тяну за собой Семена. В общем-то, и не тяну, а просто веду за руку, и когда я соображаю это, то мне сразу становится боязно — совсем смеяться будут. Пусть бы он сопротивлялся. А зачем? Не все ли равно. Теперь-то уже совсем все равно. И все-таки я думаю, что же я им скажу насчет этого Семена? Но говорить мне ничего не приходится. Мы подходим к столику. Витька свистит, а бабушка, улыбаясь, говорит:
— Здравствуйте, здравствуйте, юный рыцарь! Садитесь.
— Спасибо, — говорит Семен, — здравствуйте, — и весь расплывается в улыбке, и веснушки бегут куда-то во все стороны.
Он здоровается за руку с Витькой, кланяется бабушке, и она протягивает ему руку, а он ее очень вежливо пожимает, потом он смотрит на полковника, и тот встает и протягивает ему руку, и он, этот белобрысый, очень серьезно ее пожимает, а потом усаживает меня, а сам говорит «минуточку» и, спросив разрешения, берет за соседним столиком стул и усаживается рядом со мной как ни в чем не бывало. Потом он лезет в карман, достает какие-то жалкие пятаки и спрашивает меня, что ты, то есть — я, хочешь, то есть, что я хочу?
— Не беспокойтесь, — говорит полковник и идет к буфету.
— Сегодня совсем летний день, — говорит бабушка.
— Но уже все-таки чувствуется осень, — говорит этот Семен, а я сижу и ничего не понимаю — что они: действительно знают его и меня разыгрывают, или я вообще дура, а он…
— Катись, — говорю я.
— Ты мне? — спрашивает он спокойно.
— Не бабушке же, — говорю я.
— Знаешь что, Мария, — холодно говорит бабушка, — это ты можешь ка-тить-ся. А молодой человек останется.
— Ну, не надо так, — говорит этот с веснушками и встает.
Вылетая из кафе, я вижу, как полковник, поставив на стол две вазочки с мороженым, кладет руку на плечо этому телепатику и что-то говорит ему. И тот садится и начинает есть. А уж в окно я вижу, что у него очень серьезный и озабоченный вид и полковник и бабушка что-то усиленно говорят ему, а он ест мороженое и качает головой…
…Я сижу в садике на Некрасова и не знаю, как я там очутилась. Ну почему, почему мне сегодня так плохо? И почему все такие злые? И зачем полковнику самовар?
Солнце шпарит вовсю, совсем не по-осеннему, а завтра нам уже в школу на собрание, а послезавтра на уроки, а я возьму и уеду. Куда-нибудь. Хоть бы Г. А. подошел. Он как-то сразу умеет все разъяснить. Делай так и не иначе, и все будет правильно. И тут же я вспоминаю, что мы же вчера договорились с Герой, что он утром придет ко мне и мы будем приглашать полковника в школу. Вот теперь-то я пропала совсем.
Жирные, ленивые голуби ходят по дорожкам, а когда они заходят на газоны и клюют там что-то, их все гоняют — кыш, кыш! Ишь вы, мало их кормят, так они еще цветы портят… А зачем их тогда кормить, если они что-то портят? Памятники портят, архитектуру портят, а их еще кормят — кыш! Ну и что, что красивые? Все равно — кыш!
Ну, как это? «Чувство юмора должно…» Нет… «Чувство юмора самое…»
Я встаю со скамейки и иду домой.
…Папа сидит в кресле и читает толстую книгу.
— А, пришли! — спрашивает он. — Ну, как прошвырнулись?
Он иногда, особенно, когда у него хорошее настроение, любит употреблять такие словечки, хотя и учитель.
— Папа, — говорю я, — я тебя очень люблю.
— Значит, хорошо прогулялись, — говорит папа, не отрываясь от книжки.
— Папа, я тебя очень люблю, — повторяю я.
— А? — говорит папа и встает, аккуратно положив книгу на кресло.
— Машка, Машка, ты что? — спрашивает папа и снимает очки.
А я и не знаю, что ему ответить — не знаю и все. Что-то со мной случилось за эти два дня, а что — я никак не могу понять. Я и злюсь на себя, и почему-то мне себя жалко, и еще какие-то трудные мысли вертятся в голове медленно и тяжело, как мельничные жернова. Какие-то серьезные и важные мысли — о людях, о жизни, о войне, о том, что люди почему-то умирают, о дружбе, о любви — в общем, обо всем. Но ни одной мысли я не могу высказать, потому что не подбирается слов — мысли какие-то бессловесные, а крутятся и крутятся.
— Что-нибудь случилось? — встревоженно спрашивает папа. — Где все остальные?
— Ничего не случилось, папа, — я стараюсь говорить спокойно, но чувствую, что голос у меня дрожит, — ничего не случилось, остальные… едят мо…мороженое.
— Вот оно что, — озабоченно говорит папа. — Ты, наверно, устала, иди приляг.
Ничего я не устала, но я молча киваю и иду в свою комнату, сажусь на подоконник и смотрю в окно, и уже ничего не думаю, а так лениво сижу на подоконнике и смотрю в окно на машины, автобусы и людей.
Через некоторое время ко мне заходит папа. Он становится рядом со мной и тоже начинает смотреть в окно. А потом говорит задумчиво:
— Вот был у меня случай перед самой войной. Очень мне нравилась одна девочка из нашего класса. И однажды мы пошли с ней в Таврический сад. Детского катка тогда там еще не было, и мы — мальчишки и девчонки — катались на каналах и на пруду. А надо сказать — я катался неважно: мне совсем недавно подарили коньки — были раньше такие коньки «английский спорт» — они привинчивались к обыкновенным ботинкам и выглядели как толстые металлические линейки. А у той девочки были «снегурочки» — сейчас таких тоже нет. Лед на каналах был плохой, вперемежку со снегом, но на таких коньках можно было кататься довольно сносно — у них были широкие лезвия. Ты слушаешь?
Я кивнула. Чудной он, папа; ну при чем здесь какие-то «снегурочки»?
— Ну, вот. Девочка была очень хорошая, такая милая девочка, скромная, добрая и, знаешь, очень, очень хорошенькая, — это папа сказал почему-то шепотом и сделал круглые глаза. — И я, конечно, старался как мог, чтобы не ударить лицом в грязь. Понимаешь — я только-только научился немного ездить назад, даже перебежка у меня немного получалась. Я и решил, — папа хмыкнул, — пофорсить. Ехал, ехал задом и посматривал на нее. Вижу, она улыбается. Ай да я, — думаю, — что за я! И вдруг — раз! И очутился по пояс в воде. Там, оказывается, почти у самого берега была небольшая прорубь — я в нее и влетел. И стою, высовываюсь из этой проруби, как суслик из норы, и ничего не соображаю.
Я засмеялась. Папа очень довольный посмотрел на меня и тоже засмеялся, а потом вздохнул.
— Это мне сейчас смешно, а тогда — ой, ой. Кругом все хохочут, а она стоит и ну просто заливается… Я кое-как вылезаю из проруби, вода с меня течет, и выгляжу я как жалкая мокрая курица, а она хохочет, и все мальчишки и девчонки хохочут, а один — это, понимаешь, был мой соперник — прямо ржет, довольный такой, и кричит мне, что, дескать, дофорсился, а сам раскатывается вокруг нее, а потом берет ее за руку и они уезжают, а я мокрой курицей бреду домой, и мне, естественно, попадает от мамы. И в довершение всего я, естественно, заболеваю и никто не приходит меня навестить. А?! — папа сказал это так возмущенно, как будто он только сейчас вылез из проруби. — Каково?! Просто жить не хотелось.
Хитрый у меня папка, но я-то все его хитрости вижу насквозь. И хоть этот случай совсем не похож на то, что сейчас со мной, мне все-таки становится немного полегче, наверно, оттого, что я чувствую, что папа желает мне добра.
Я еще немного посмеялась, а потом сказала:
— И совсем эта девочка не добрая. Противная девчонка.
— Пожалуй, да, — задумчиво сказал папа, — пожалуй, да.
— Папа, а зачем полковнику самовар? — неожиданно спрашиваю я.
— Самовар? — удивился папа. — А-а-а! — Он вначале смеется, а потом становится грустным.
— Видишь ли, — говорит он, — сам по себе самовар полковнику, пожалуй, и не нужен. Это, так сказать… э-э-э… символический самовар, что ли. Ну, как тебе объяснить? Полковнику предлагают уйти в отставку… ну, на пенсию. Он очень серьезно болен. Но ведь он всю жизнь — военный, и ты представляешь, каково ему уйти в отставку. Это очень грустно — уходить в отставку. На пенсию и то грустно, а в отставку… Слово-то какое: от-став-ка… Ну, вот он и посмеивается над собой… скрепя сердце. Уйду, дескать, в отставку, отгрохаю себе дачу с тремя верандами и буду выращивать клубнику и малину. А потом, говорит, буду со своей старушкой сидеть в саду и пить чай с малиновым и клубничным вареньем. Из блестящего и пузатого самовара. И говорит, что из самовара чай, понимаешь ли, значительно вкуснее, чем из какого-нибудь паршивого чайника. Вкуснее… — папа замолчал и задумался.
А я вспомнила одну картину, кажется — я ее видела в Русском музее. Сидит в саду за столом толстая и вся какая-то розовая, как поросенок, молодая тетка-купчиха и пьет чай. Блюдечко держит на пяти растопыренных пальцах и такая довольная — прямо млеет вся, а глаза выпуклые и блестящие, как у коровы, но выражения в них никакого — дура такая сытая и больше ничего… Здорово нарисовано! Художник Кустодиев, по-моему. Вспомнила я эту картину и представила себе, как полковник сидит за пузатым самоваром и держит блюдечко на растопыренных пальцах. И глаза у него… Грустные у него глаза. Очень грустные.
А папа вдруг закричал так, что я даже вздрогнула:
— Ты можешь себе представить полковника в саду за самоваром?!
— Как купец, — сказала я. — Нет, не могу.
— Вот и я не могу, — говорит папа, сердясь, — хотя, наверное, чай из самовара, да еще с клубничным вареньем — это действительно очень вкусно…
И папа вышел из комнаты. Но потом сразу вернулся.
— Да, — сказал он, — а что все-таки случилось?
— Ты про что? Про глаз? — спросила я.
— Ну, и про глаз!
— Это все ерунда.
— А что не ерунда?
— Па, — сказала я ласково, — ничего, ничегошеньки не случилось такого. Просто я, наверно, дура и чего-то не понимаю. Но я пойму, ты не беспокойся.
— Ну ладно, — сказал папа, почему-то повеселев. — Конечно, поймешь. — И он вышел.
А скоро пришли наши. Я слышала, как они там шумели и смеялись, и мне было немного обидно, но только немного, и сидела я у себя в комнате уже просто так, из принципа.
Потом в комнату зашла бабушка и сделала, наконец, мне примочку. Она ни о чем не говорила, а только напевала про себя арию из оперетты «Сильва»: «Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?..» Уходя, она сказала:
— Очень милый этот твой рыцарь — Сенечка. Очень, очень.
— Да какой он мой! — заорала я.
— Только он немного странный. Какой-то… хм-м… толстовец. Платон Каратаев. Вот именно.
После бабушки появился Витька. И удивительное дело — совсем не ехидничал, а так покрутился в комнате, поглядывая на меня, и сказал:
— Ты, Машка, не волнуйся — глаз заживет, а этой жучинофуфлиной компашке мы с ребятами еще покажем! А этот твой хахаль ничего! Только…
Я сделала шаг в его сторону, и он испарился. Ну и ну! — подумала я, — что же это такое? Навязался на мою голову этот белобрысый! Платон… как его… Каратаев. А кто такой Платон Каратаев? Я была ужасно зла. Этому Семену я все-таки дам от ворот поворот. Решительно и беспощадно. Ишь, вообразил!
Ну, конечно, заглянул и полковник. Он подмигнул мне и уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но я не дала ему. Я сказала:
— Знаю, о чем вы хотите сказать. Что этот Сенька хороший парень, только…
— Ну? — удивился полковник. — И совсем, не это. Я хотел сказать, что если ты хочешь, можешь составить мне компанию на завтра. Я собираюсь на… фронт поехать. Поедем?
У меня даже сердце зашлось. Я, конечно, поняла, что полковник хочет проехать по тем местам, где он когда-то воевал, и это было бы интересно, но две причины помешали мне согласиться. Во-первых, он наверняка предложил мне это, чтобы подлизаться ко мне… Ну, не подлизаться, не так сказала, а, ну, в общем, чтобы я не расстраивалась из-за сегодняшнего. А во-вторых, завтра ведь у меня классное собрание, и я обязательно должна на нем быть.
— Спасибо, — сказала я как можно более приветливо, чтобы он не подумал, что я поняла, почему он мне предложил это, — но я никак не могу — у меня завтра собрание. — И тут я вздохнула с сожалением.
— Жаль, жаль, — сказал полковник, и мне показалось, что ему действительно было, жаль, — ну, в другой раз.
А в дверях он тоже обернулся и сказал очень серьезно:
— А что? Он и в самом деле отличный парень, только… — и помахал в воздухе рукой.
Я, наверно, так посмотрела на него одним глазом, что он поднял руки вверх, потом покачал головой немного удивленно и вышел.
За обедом все болтали о чем угодно и со мной говорили, будто ничего и не было, и это было хорошо, а то мне уже надоело сердиться на всех и на себя.
Вечером папа с полковником ушли разыскивать еще одного своего товарища по фронту. Мама пришла поздно, и они с бабушкой о чем-то долго говорили в папиной комнате. А перед самым сном мама позвала меня к себе и мы улеглись с ней в ее постель, как бывало в моем детстве, и долго-долго разговаривали. О чем разговаривали, я рассказывать не буду — мало ли какие дела могут быть у женщин. Но мне после этого разговора стало как-то тепло и уютно. А когда я уже собралась к себе, мама поцеловала меня и вздохнула:
— Ох, мало я тобой занимаюсь, доча, совсем мало…
— Ты не расстраивайся, — сказала я, — я ведь не очень плохая, да и папа мной занимается… с избытком. — Тут я тоже вздохнула, а мама засмеялась.
— Ма, — спросила я, — а кто такой Платон… Караваев?
— Караваев? — переспросила мама, — наверно, Каратаев?
— Ага, Каратаев.
— Это у Толстого в «Войне и мире» есть такой солдат. Очень хороший и добрый. Даже слишком добрый. А зачем тебе?
— Так, — сказала я и пошла спать. И заснула сразу.