Медь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Глава 4

Лишь спустя несколько месяцев жизни на новом месте я внезапно осознала, что все столь давно привычное мне исчезло… И сбилась с ритма. Выстроенная модель существования в этом прогнившем до самого дна мире, ровно с такими же людьми, рухнула. Казалось, что основное правило — двигаться только вперед, по заранее выбранной траектории. Что планирование — важнейшая из вещей. Но оглядываясь на прожитые дни, на выстраиваемые совершенно разные отношения, с совершенно разными же мужчинами, с ужасом понимаю, что планировать как раз и перестала. И сказать, что топчусь на месте без особых телодвижений — не могу, но все же ступоры случаются. А ступоры — потеря времени, потеря времени в каком-то смысле — маленькая смерть.

Люди, не имеющие никаких психологических проблем, славящиеся своим ментальным здоровьем и трезвостью ничем необожженного ума, никогда не поймут, как сложно бывает тем, кто ежедневно борется с демонами, скрывая это глубоко внутри и подальше от чужих глаз. Как сложно молчать, громко и истерически крича где-то за толстыми стенами натренированных к подобному нервов. Когда улыбаешься холодно, когда понимаешь, что в глазах напротив — чистокровная сука и блядская стерва с завышенным самомнением, а на деле… на деле рассыпавшаяся в крошево, стертая в порошок слишком давно, и, кажется, уже без шанса на восстановление.

Только вот, как по мне, сломленность личности, потеря целостности и боль не самое страшное. Куда страшнее — потеря контроля над происходящим. А на базе я его слишком быстро и безвозвратно потеряла.

После операции Фила стали ясны сразу несколько вещей: он не умеет болеть совершенно, постоянно пытаясь вырваться из-под опеки; он слишком хорошо маскирует уровень испытываемой боли; и зависим не меньше, чем я, от препаратов. И неважно: это синтетический наркотик или сильное обезболивающее. Ему все равно: больно или нет, ему просто нужна капля кайфа в крови. Точка.

И если с некоторыми вещами мириться оказывается легко, то держать его подальше от дерьма, творящегося на базе — невероятно сложно.

Он сопротивляется словно демон, шипящий и агонизирующий от святой воды, когда умоляю остаться на реабилитацию в клинике. Угрожает, что прикончит парочку немилых медсестер и съебется в любом из случаев обратно на базу, потому что там Макс, у которого крышу не просто сорвало напрочь. Крыши теперь попросту нет. Как нет и тормоза. Сдерживать кого-то вроде Фюрера, как по мне, вообще не то чтобы неблагодарное дело, оно смертельно опасное и провальное по всем параметрам. Получивший ударную дозу плохо переносимой им боли, он сорвался с цепи, забив на всех, кто находится рядом. Но, в первую очередь — он забил на себя. А это грозит неоправданными рисками в лучшем случае. В худшем? В худшем: такая личность, как Лавров Максим Валерьевич, вполне возможно скоро окажется в холодной земле, под тяжелой гранитной плитой.

И если для меня подобный расклад не сказать что желателен, но не вызовет бурной реакции. То подобного я не могу сказать о Филе, а его состояние меня волнует. Очень. Быть может, слишком.

— Тебе нельзя давать большие нагрузки на пресс. Мышечный корсет… — запинаюсь, наткнувшись на твердость взгляда и сведенные брови. — За ним сейчас находятся твои заживающие после вмешательства органы и по-хорошему: постельный режим, с редкими физическими нагрузками — самый желательный расклад, для человека в твоем положении, Фил. Пожалуйста.

— Он, сука, убивается на моих глазах. И если Гонсалес еще пытается с Францем помочь, Стас прикрывает, то только я могу, на самом деле, понять его от начала и до ебаного конца, Вест. Потому не проси отойти в сторону и, отлеживаясь в блядской мягкой постели, наблюдать, как тот укладывается трижды на дню в сраную могилу, которых выкопано для него с сотню.

Открываю было рот, чтобы возразить, но не успеваю даже прошипеть ни звука сквозь стиснутые зубы.

— И не смотри на меня так. Хватило уже того, что ты шантажом заставила меня сейчас быть совершенно не в форме для большинства вещей, которые мне нужно сделать. Ты знаешь, сколько у него врагов? Ты понимаешь, что его могут легко убрать, только потому, что у сукина сына вырубился инстинкт самосохранения? Ты понимаешь, что человек, готовый умереть в любую секунду, которому совершенно похуй, как и когда это сделать, чаще всего очень быстро и глупо умирает? И ты не пойдешь к нему, чтобы поиметь его и без того совершенно болезненно выебанный мозг. Ты не сделаешь ничего, Вест, вообще ничего, кроме заботы о таком инвалиде как я. И заботе в коем-то веке о себе. — Берет мою руку, довольно грубо сжав за запястье, задирает резко рукав тонкой блузки, открывая для нас обоих обзор на исполосованную тонкими порезами-царапинами кожу. И дав понять свое отношение к этому, просто отшвыривает ее, та же зависает на пару секунд в воздухе, после вытянувшись вдоль тела, а легкая ткань соскальзывает обратно, скрывая следы.

Это даже не больно, получать от любимого человека вот такие жесты. Я по всем параметрам мгновенно его оправдываю и прощаю. Не прощаю себя. Потому что моя неидеальность может оттолкнуть, и тогда одиночество, наконец, прогрызет себе дорогу к скудным остаткам здравого смысла, обглодает те крохи и я стану не на три четверти, а абсолютно полностью, совершенно неизлечимо безумна.

Фил такой свой, такой личный космос, небо, тепло и частица родственной души, но в тоже время не принадлежащий мне даже на треть. Он рядом, он позволяет многое, он отдает, кажется, порой не меньше, но сердце его… огромное чувствующее сердце, которое тот скрывает за непрозрачно-матовым слоем искусной игры, болезненно любит не меня. Не так, как хотелось бы.

И это бьет по внутренностям будто кувалдой, заставляя задержать дыхание. Потому что нечто схожее по ощущениям пришлось испытать уже однажды. Понять, что стоящий напротив так сильно близок, ровно настолько же непоправимо далек. А глаза честно говорят, глаза не скрывают. Глаза Джеймса — слишком уникальный рассказчик, и в нашу последнюю встречу они огорошили невиданной новостью, но все же ожидаемой. Джеймс любил. Джеймс любит. И любит он не меня.

И в этот самый миг, когда напротив где-то внутри от боли задыхается Фил, страдая из-за старшего Лаврова. Любя неотвратимо и сильно.

За тысячи километров ровно в том же состоянии Джеймс, только из-за младшего.

Вот такая аномалия семейства чистокровных ублюдков и их властного отца судьи.

И мне хочется истребить этот проклятый род, который ломает настолько сильные личности. Кромсает их и дробит на мелкие части. И мне все равно, что ни Фил, ни Джеймс не являются ангелами в человеческом обличии, что они не лучше, а может и хуже, объектов своей одержимости. Но в тоже время я ревную, мне больно от того, что я сама никому настолько сильно не нужна. Никогда не была и никогда не буду. Что есть что-то в таких, как они, чтобы цеплять вот так намертво. До смерти цеплять.

И придуманная мной интуитивно тактика — подражать — дерьмо редкостное. Ибо чтобы вести себя как Фюрер — нужно быть Фюрером. А стал он таким после ряда пережитых вещей: потерь, чувств, боли, крови и шагающей с ним за руку смерти и метафорической своей и буквальной тех, кого любил или любит по сей день. Фюрер соткан из потерь, взращенный на пепелище убитых надежд, вскормленный внутренностями врагов, напитанный запретной любовью к тому, кого лучше было бы никогда не знать. Фюрер настолько не я, насколько вообще возможно, а потому претендовать на привязанность Фила к себе мне рассчитывать глупо. Рассчитывать на что-то вообще, в принципе, глупо. Мне.

И я не Саша. Во мне нет той харизмы от которой падают, прогибаясь на колени, и мужчины, и женщины с ним рядом. Нет того стержня за идеальным фасадом, на который, словно огромная драгоценная бусина, нанизался Джеймс. Потому что младший из Лавровых оказался тем, кто его прогнул. Он оказался рычагом управления мастодонтом вроде Джеймса и это пугающе восхищает, и вызывает приступ агрессивной ревности. И жалости к нам всем троим.

Однако, помимо всего прочего, на горизонте все чаще мелькает чертов Стас, каким-то чудом получивший доступ к телу Фила. Стас, который мог быть виноват в его смерти, не сумей Фюрер снять тогда метку. Стас, который не то чтобы безобразен внешне, но стопроцентно не подходит кому-то вроде ангельской идеальности Фила.

Стас просто ему не подходит. Но Фил явно думает иначе.

А мне хочется рыдать и рычать. Потому что все ускользает из рук. Он вроде бы рядом, но его слишком мало. Распыляя себя, все еще не восстановившись физически, он мечется от помощи так дорогому ему Максу до объятий гребанного Стаса. Утопает в конфликтах с несдержанным Гансом, пререкается с Доком. И периодами забывается или же спорит и со мной тоже.

Я ревную, мне плохо и больно. Меня рвет на части морально и физически, а таблеток становится мало. Порошок спасает лишь временно. Игла все еще пугает, хотя порой кажется, что цена такой зависимости слишком мала, если вдруг поможет. Потому что боль нестерпима.

Но почему-то именно в этом полете-падении. Не ожидающая, что такое в принципе возможно, я внезапно понимаю, что меня подхватывают сильные руки. Подхватывают молча и крепко. Не требуя ни ответов, ни объяснений.

Франц снова оказывается рядом чертовски вовремя. Несмотря на то, что после операции Фила мы не контактировали толком, лишь перебросившись парой слов, он вдруг внезапно выкрадывает меня из моего же кабинета и ведет к себе. Молча. Всегда молча, будто слова нам совершенно не нужны, контакт установлен на ином уровне. И в его темной комнате с зашторенными окнами, со стойким запахом сандала. Кофе и сигарет. Он обрабатывает порезы на моих руках своими до невозможности чуткими пальцами. Втирает что-то пахнущее приятно травами и немного цветами.

Медленно раздевает, глядя не на тело — в глаза. Поддерживает этот странный контакт очень долго, кажется, даже не моргая. Поправляет мне волосы, стягивает их в нетугой хвост на затылке, закладывает короткие пряди, в прошлом отросшей челки, за уши. Ведет мягкой лаской вдоль челюсти и разворачивает за плечи к себе спиной, а после подталкивает к высокой кушетке в центре комнаты.

— Я думал, что у тебя линзы в первые дни, когда ты только приехала. Никогда не видел настолько ледяных, как два голубых кристалла, глаз.

— Я не, — начинаю, но останавливаюсь, не понимая, что нужно на это сказать. Нахмурившись, укладываюсь удобнее, перекинув хвост на одну сторону и выдыхая. Все странное. И место, и время, и состояние. Странные мы.

— Красиво. Твои глаза, быть может, и кажутся арктическим холодом, но они невероятно красивые, кошка.

А по позвоночнику, но точно не от температуры в комнате — бегут мурашки. Комплимент, а это именно он, отзывается внутри волной восторга и разливается теплом. В который раз рядом с ним мне тепло, он сам будто концентрация этого, такого необходимого мне всегда, тепла. И легкая улыбка, в коем-то веке не наигранно искренняя, щекочет губы. Он не видит ее, но чувствует, я уверена, и становится чуточку легче.

А дальше творится магия под его божественными руками. Магия, потому что назвать это банальным массажем язык не поворачивается. Магия, а он великий волшебник, умело растирающий болящие, задеревеневшие мышцы спины и шеи. Массирует мягко, давит идеально, гладит успокаивающе. И нет желания опошлять этот особенный момент. Не хочется даже допускать мысли о том, что он может после совершенно потребительски свести все к сексу. Не хочется думать о том, что может поставить на мне ценник, как все, кто находится вокруг постоянно. Не хочется быть оцененной им. И платить собой тоже нет желания. Хоть и понимаю, если он начнет — я позволю закончить и в процессе даже получу удовольствие. Но… Но необходимо мне в этом моменте иное. Способ получения тепла от мужчины, в которого я абсолютно по уши, безумно влюблена. Способ никак не связанный с сексом. А ведь всегда казалось, что только лишь он самый быстрый и верный.

Я хочу его, мне нравится то, что между нами происходит, я в восхищении от его первобытной силы и властности. От похоти и жажды взаимной, что короткой вспышкой прошила тело, словно молния и оставила следы на самой душе. Росчерк сумасшедшего удовольствия, который выключил и панику, и страх, и откровенный ужас. Росчерк, который переписать что-то внутри все же не смог, потому что матовое стекло одиночества, стертое в крошево, которым обильно припорошено все внутри, скрыло слабую попытку под собой.

Я хочу, но не сейчас… И понимаю, что если и правда он все к подобному сведет, то это станет началом конца. Слишком быстрого конца, только возникшего начала.

И, наверное, мне было бы полезно снова разочароваться. Чтобы окончательно потерять и без того призрачную веру в то, что тепло для меня в этом мире осталось, мизерный, но необходимый запас.

Но он не разочаровывает.

***

Говорят, что не стоит ради чужой благодарности что-либо затевать. Ради благодарности, именно ради нее родимой — действовать нельзя. Никогда. Потому что за хорошее, ценное и действительно полезное, никто не скажет такое простое и банальное «Спасибо». Добрые дела, самопожертвование и далее по списку самые игнорируемые вещи во вселенной, и не только в ней, а гораздо дальше. И наши неоправданные ожидания, лишь наши же собственные проблемы.

Но проблема в том, что я всю жизнь гонюсь за призрачной благодарностью. Не желая получать оценку внешности, я безумно жду оценку собственных действий. Жертв, поступков, выполненных поручений и многого другого. Живущий внутри идеалист не дает покоя. Как и отвергнутый в прошлом ребенок, разочаровавший по всевозможным вопросам. И синдром отличницы, который изводит, стоит лишь найти малейшую погрешность.

Я всегда была строга к себе по части косяков. И лажать не просто больно, а невыносимо. Со временем лучше не стало, все превратилось почти в одержимость идеальным результатом, и потраченные средства не важны.

Не важна и я для самой себя. Об этом мне вдруг сегодняшним утром сказал Джеймс, а после просто повесил трубку. По его мнению, я растрачиваю талант в месте, где тот недооценен. И своим сраным заявлением он делает непоправимое — ставит снова ценник на меня, как на чертову вещь, которая сама себе не принадлежит.

И впервые за столько лет сосуществования бок о бок, я понимаю, что чувства в его сторону интерпретированные как любовь или зависимость, оказываются во много раз многограннее. Я никогда их не рассматривала с разных сторон, предпочитая называть тем, чем они кажутся на первый невнимательный взгляд. Однако… загнанная в угол странными и неожиданными словами, вдруг начинаю оглядываться, прислушиваться к творящемуся бардаку внутри и понимать, что от любви в ее привычном проявлении, там не меньше, чем от пресловутой ненависти.

Ошарашивающее открытие состоит в том, что насколько сильно я привязана к Джеймсу, и спустя годы лелею романтичное глупое чувство, настолько же сильно я ненавижу саму мысль о его существовании.

Он изуродовал мое нутро, истерзанную душу окончательно. Он тот, кто сумел выпестовать чудовище, дремлющее внутри меня, посадив на поводок, давая тому сорваться лишь на тех… на кого сам же позволял. Ручную, послушную, совершенно именно для него неопасную. Спася от вполне заслуженного наказания, выдрал наркоманку из рук официально стоящей системы, и увел в тень. Где намного больше лжи, грязи и смерть бродит по пятам голодной шакальей сукой.

Джеймс помог не мне в конечном итоге, Джеймс помог себе, заимев удобную пешку, привязав к якобы заботой, дал почувствовать участливость, подкормил типа особым отношением.

Он использовал меня. Всегда и со всеми так делал. Глупо было ожидать, что я стану особенной и он поступит иначе. Глупо. Влюбленно. Совершенно в моем духе.

Ему не понравилось, что дав мне кусочек свободы без его поводка, он, неожиданно для него, меня упустил. Прирученный питомец сбежал, почуяв, что может быть иначе. И пусть о нормальности своего состояния я судить неспособна и наркотики снова плотно обосновались в моих буднях… Вдали от него проще, не настолько отравлено и ненатурально, вдали от него лучше. Что не отменяет моей взращенной преданности, и как не жаль, но все же странной, болезненной любви.

Он стал ровно таким же наркотиком как чертов порошок. Не приносящий пользы, но необходимый. Иначе все кажется блеклым, неживым, скучным, тусклым… все кажется слишком не таким. А с ним привычно. С ними обоими.

Но слова о том, что моя собственная важность, в моих же глазах, почти нулевая — обижают.

Я не в восторге от того, что стало с моей личностью, но считаю, что достойнее многих. Не позволю собой пользоваться нагло и открыто, хотя кому я вру… Именно это годами и позволяла.

Ему.

И мне так душно и плохо наедине с этой вскрывшейся правдой. Мне отвратительно больно где-то в груди, что сжимается тисками. Мне сложно дышать, почти невозможно моргать и сглатывать вязкую, горчащую слюну тоже. Хочется кричать, хочется обвинять, хочется крови и чужих страданий… или же своих, и не найдя ничего лучше, я просто срываюсь к нему.

К Францу.

Стоящий у окна в своем кабинете, в вязаном кардигане, с распущенными длинными волосами, что кольцами завиваются, он похож на огромный сгусток обжигающе-комфортного тепла. Словно костер, к которому я мотылем лечу, и плевать и на дым, и на то, что тоже, как и все до него, может обжечь. Совершенно разбитая, едва в силах сдерживать рвущиеся слезы, не сумевшая скрыть дрожь в руках, я утыкаюсь лицом ему между лопаток, прижавшись сильно и плотно всем телом. Не посмев обнять, не посмев трогать руками, просто уложив те невесомо на его плечи. Я стою и оттаиваю огромной ледяной глыбой рядом, с этим таким естественным, и таким особенно нужным мне жаром.

А Франц молчит. Всегда молчал, молчать, вероятно, и будет. Очевидно ждущий, когда я открою свой рот и наконец, объясню, что происходит со мной почти на постоянной основе.

Только пора уже перестать прогнозировать и делать вид, что я знаю, как именно он поступит. Или чего конкретно, и от меня ли вообще, хочет.

— Я видел много людей тонущих без воды, кошка. И ты захлебываешься, непонятно лишь почему, и как давно начала свое саморазрушение.

— Что ты хочешь узнать? — Шепотом между лопаток, стирая и слезы и тушь об мягкую ткань.

— Я хочу узнать все. С того самого момента, когда ты почувствовала первую трещину внутри, — после произнесенных слов, медленно расширяется его грудная клетка и он делает глубокий вдох. Трусь щекой, а в голове так сумбурно и пусто, а внутри так звеняще тоскливо и больно, что сомнения просто растворяются. Потому что терять нечего, слишком давно нечего, даже себя.

— Это было очень давно, Франц.

— Тогда тебе повезло, что я никуда не спешу.

Он и не спешит. Не спешу со словами и я. И выливать изнутри скопившуюся копоть, противную пыль и чертово крошево сложно, куда сложнее, чем я представляла. А представлять было приятно, что найдется тот, кому будет интересно выслушать без особых на то причин.

Фила не интересовало прошлое, он его не любил, пусть и уважал. Ему не нужна была моя покрывшаяся коркой язва извечной боли, он давал мне тепло и присутствие, он понимал, что есть надрыв, но никогда вскрыть тот не хотел, не пытался. Потому что был хронически болен сам. Стал родным и безумно важным, но не исцеляющим. Исцелить он, в принципе, не способен.

Франц же копнул глубже. Франц нырнул в меня, в мое же болото, оказавшись внезапно рядом. Не оттолкнув, не начав смеяться или осуждать. Франц захотел слушать, и это решило если не все, то многое.

— Я старший ребенок в семье, мать была пианисткой без особого на то дара, но упорная настолько, что сумела достичь неплохого признания. И, возможно, ее что-то бы ждало, только проблема пришла, откуда не ждали — влюбилась. И влюбилась совсем не в того. Отец, по натуре своей деспотичный, сразу же вогнал ее в рамки. С военным воспитанием, выращенный дедом, тот сразу же запретил ей заниматься потерей времени — музыкой, потащил под венец. И в свои жалкие девятнадцать, она оказалась по уши в пеленках и на руках с болезной мной. Что логично — девочке, мечтавшей о любви и творчестве, ребенок был как кость в горле, но она старалась. Пока не пошла ее психика трещинами, та кричала надорванным голосом, что именно я сломала ее жизнь и отобрала будущее. Отец же, в то время наращивавший связи и влияние, добившийся признания, как один из лучших пластических хирургов, вдруг решил, что отличным решением будет родить еще одного. При всем этом совершенно про старшую дочь забыв. — Выдыхаю как на духу. И комкаю ткань под пальцами, мягкую шерсть, теплую, пахнущую им.

— От меня всегда требовали. Не просили, не спрашивали — приказывали. Не обсуждалось вообще ничего. Я либо делаю так, как ему угодно — либо делаю так, как ему угодно. И надо сказать, при всем том, что получалось у меня хорошо, несмотря на сложности с восприятием у окружающих, он не верил ни на секунду, что из меня выйдет хороший хирург. Когда я сказала, что помимо пластики интересуюсь нейрохирургией, он лишь закатил глаза и сказал, что для начала мне стоит сменить фамилию, чтобы в случае провала не опозорить его. И выдал замуж за своего овдовевшего друга. Радовало то, что брак был фиктивным, спать с почти стариком не пришлось. Зато пришлось выслушать не раз, и не два, смешки в спину и тычки пальцем, о том, что такой, как я, только сморщенный хуй и светит, ибо фригидная, холодная и вообще никакая. — Не лучший момент в моей жизни, очень явно не лучший. Но говорить оказывается легко. Слишком легко. И я не знаю, причина ли в том, что я вываливаю это именно ему, или в том, что в впервые вот так от начала всю свою боль проговариваю.

— От меня никто ничего не ждал ни в детстве. Ни в школе. Ни в университете. Я не нужна была ни родителям, потому что девочка, ни другой своей родне. Даже младшая сестра, успев подрасти хоть немного, стала капризно подставлять, завидовать и причинять неприятности. Но к тому моменту я нашла отдушину. Сразу это были седативные. Потом антидепрессанты, потом снотворное вместе с успокоительным. После поиски синтетических наркотиков. Кокаин. Марихуана. Гашиш. Иногда было совсем плохо, и я пробовала что-то серьезнее и крепче. Алкоголь отталкивал, наркотики показались выходом. Раем.

— Синтетическое счастье.

— Синтетическое счастье, — повторяю одними губами. — Под кайфом учиться было проще, нагрузки я выносила ужасающие, почти не спала, почти не ела и дошла до анорексии. Нервной. Вовремя опомнилась, вес восстановился, подключились физические нагрузки. Уже позже работалось под кайфом еще проще. Спасибо моему на тот момент старому ненужному мужу, он подсобил с должностью. Мне не верили, усмехались, делали предложение одно паскуднее другого, вплоть до того чтобы торговать собой в притоне, ибо там мне и место. А я рвалась в хирургию. Рвалась… и дорвалась. Меня словили на сдаче анализов на наркотики, после того как под моими руками скончался внук министра чертовой Калифорнии. Врачебная ошибка — вердикт. И очень удачно подвернулся Джеймс. То ли ему нравилось коллекционировать поломанные игрушки, что внешне, что внутренне, то ли просто нужен был личный медик, но я ушла к нему. Иного выхода не было. Или решетка…

— Или криминальная сторона.

— Я пыталась первое время отблагодарить. Но спать со мной он почему-то не хотел, подпустив к своему члену, вдруг сказал, что это просто не мое и не стоит даже пробовать. Я тогда обиделась и как идиотка рыдала несколько дней, после обдолбалась до невменяемости, и выпала из реальности в долгом угаре на многие месяцы. Он ждал. А потом запер в лечебнице и смотрел, как меня ломает. Я же — дура редкостная, помимо зависимости от наркотиков, раздолбанной с детства психики, еще и в него влюбиться успела. Он казался таким рыцарем, мать его. Таким правильным и спасшим, что я не усмотрела момент, когда он меня и поломал. И я могу его винить во многом, но цельность без трещин сломать сложно, а начавшее крошиться нутро раздробить окончательно…

— Легко.

— Да, легко. Он оказался рядом слишком вовремя. Но опасно для меня. Выгодно для него. Я пешка, Франц. Кажется, это мое призвание. Ни любви ко мне, ни тоски, ни жалости никогда и никто не испытывал по-настоящему. Вокруг только — ложь и фальшь. Иногда красивая, иногда уродливая. И я так сильно устала, что скоро просто вырублюсь и не сумею открыть глаза снова. Режу себя скальпелем, потому что боль смывает и сомнения и все остальное, словно слой за слоем снимает налипшее дерьмо к внутренностям. Мне нравится это самоуничтожение. Нравится отталкивать от себя, только потому, что я настолько сильно хочу тепла, что боюсь быть совершенно ненужной. Я отталкиваю первой намеренно, чтобы не оттолкнули меня. Оправдывая ровно каждый собственный проеб по жизни тем, что я просто родилась девочкой в мире полном мужчин. И это моя единственная ошибка. И тебе я, вот такая, не нужна. Я не нужна сама себе, Франц.

Сбежать из кабинета оказалось проще простого. Меня никто не держал. А ноги сами принесли к комнате Мадлен. Глубоким вечером, на взводе и уже начавшая сожалеть… я просто потащила ее в центр, не слушая ни единого аргумента в пользу того чтобы остаться. Благо Элкинс всегда был легким на подъем, потому спустя каких-то полчаса в полной готовности мы уже ехали подальше от ворот базы. Подальше от того, кому почти исповедалась, открыв настежь загнивающие створки души. Меня радует и разочаровывает одновременно тот факт, что я не видела вишневых глаз. Намеренно забирая тепло тела, комкая кардиган, дыша запахом и отогреваясь, но отказываясь изменить позу, отказываясь двигаться вообще.

И, черт бы его побрал, он нужен мне. Он так сильно мне нужен, что хочется плакать от беспомощности, потому что нельзя. Слишком рано или поздно. Просто слишком. Я люблю беспричинно, толком его вообще не зная. Восхищаюсь живой человечностью, всем им восхищаюсь, но совершенно не подхожу ему. Это ведь не Джеймс с его атрофированными чувствами. Не Фил, который сломлен не меньше, чем я, а может его ситуация еще и хуже. И не будь его предпочтения столь очевидны, а наша связь дребезжащей и странной, быть может, именно нам и стоило бы идти по жизни вместе. Не пытаться друг друга исцелять. Не стараться изменить. Не вскрывая гниющие нарывы прошлого, просто жить синтетическим счастьем.

Но Франц… Франц всем своим молчаливым видом дарит призрачную надежду на то, что могло бы быть иначе. Как-то. Просто по-другому. Тепло, очень тепло и уютно. С ним. Он весь синоним тепла и уюта, угрожающий внешне, но такой комфортный и понимающий, что тошно от самой себя, но бежать от него с каждым разом все сложнее. От себя проще. И мне жаль, что я не встретила его раньше. Жаль, что столько лет потеряно совершенно впустую. Что жизнь моя гребанная, кажется, абсолютно потеряна.