48355.fb2
Холмс(уже обретя свое хладнокровие). Ничего, Уотсон. Я рад и тому, что вы сделали это только под занавес, а до той поры, надеюсь, успели выполнить просьбу Аси Стороженко и составили мнение о Савельиче.
Уотсон. О да! Должен вам сказать, он мне сразу пришелся по душе. А уж в сравнении со служанкой господ Простаковых и этим наглым слугой господина Обломова он и вовсе выигрывает. Вот что касается их, то они, не скрою, произвели на меня неблагоприятное впечатление, хотя, как вам известно, я лишен...
Холмс. Лишены сословных предрассудков. Это мне, пожалуй, даже слишком хорошо известно. Но в общем вы правы, мой друг. Ведь дело не только в том, на какое место определила человека судьба или социальное происхождение. Дело в том, каким он сумеет быть, а Савельич не просто слуга Петра Гринева. Он, можно сказать, и друг его!
Уотсон(чувствуя свою вину и перед Сэмом). Как и Сэм Уэллер является нашим истинным другом, не так ли?
Холмс. Без сомнения! Ведь вы не лишите нас этой чести, Сэм?
Сэм(скрывая растроганность за своей обычной дурашливостью). Что вы, сэр! «Вы мне льстите», – сказал мелкий воришка, когда судья обвинил его в крупной краже. (Смущенно.) Простите за шутку, сэр. Привычка.
Холмс. Ну вот. Короче говоря, Савельич остался человеком даже в своем положении крепостного раба, чего, увы, не удалось холопке Еремеевне, упивающейся своим холопством. А что касается обломовского Захара, то... Впрочем, я лучше предоставлю слово одному весьма авторитетному свидетелю.
Уотсон. Жаль. Значит, наш разговор придется отложить?
Холмс. Ничуть не бывало. Ибо свидетель – Иван Александрович Гончаров, и я, предвидя встречу с Захаром, а также... (Несколько небрежно, как нечто не заслуживающее особого внимания – ничего не поделаешь, он не любит признавать, будто обязан кому-то своими успехами или необычными познаниями.) А также следуя совету моего консультанта профессора Архипа Архиповича, прихватил в дорогу томик романа «Обломов». Вот, если угодно, можете сами прочесть, что думает автор о Захаре.
Уотсон. С превеликим удовольствием! Надеюсь, Гончаров по заслугам воздает этому лгуну и наглецу... (Читает.) «Захару было за пятьдесят лет. Он был уже не прямой потомок тех русских Калебов...». Простите, Холмс, что это за Калеб?
Холмс. Уж этого вы могли бы у меня не спрашивать, если так дорожите своим национальным достоинством. Ведь речь о нашем с вами соотечественнике, писателе Уильяме Годвине, и его романе «Калеб Уильяме», где изображен слуга, бесконечно преданный своему хозяину.
Уотсон. Ах вот оно что! Виноват... Итак: «...не прямой потомок тех русских Калебов, рыцарей лакейской, без страха и упрека, исполненных преданности к господам до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и не имели никаких пороков. Этот рыцарь был и со страхом и с упреком... Страстно преданный барину, он, однако ж, редкий день в чем-нибудь не солжет ему. Слуга старого времени удерживал, бывало, барина от расточительности и не воздержания, а Захар сам любил выпить с приятелями на барский счет... Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходках у ворот он каждый день жалуется, что житья нет, что этакого дурного барина еще и не слыхано... Он иногда от скуки, от недостатка материала для разговора или чтоб внушить более интереса слушающей его публике, вдруг распускал про барина какую-нибудь небывальщину...» Что ж, этот портрет вполне совпадает с тем, который мы имели столь сомнительное удовольствие лицезреть. Но я тем более не понимаю, Холмс, зачем вам понадобились показания этого свидетеля... простите – автора. В них нет ничего нового для нас с вами!
Холмс. Вы полагаете? Неужели вам не бросилось в глаза, что этого странного слугу, который то клянет своего барина, то кидается на его защиту, Гончаров противопоставил старым слугам, старым временам?!
Уотсон. Я это заметил. Но что из того?
Холмс. То, дорогой Уотсон, что в этом выразилось удивительное свойство великой литературы – в ней решительно все, каждая мелочь не случайна. Она, эта мнимая мелочь, верно служит общему смыслу произведения, она входит незаметной и необходимой частичкой в целое – будь то крылатое слово, подхваченное или рожденное писателем, название его произведения, даже фамилия персонажа...
Вот тут Холмс мог бы даже и вовсе не говорить, что пользуется-таки помощью Архипа Архиповича: как видим, эта его реплика имеет прямое отношение к трем предыдущим путешествиям, объясняя хоть отчасти, зачем они совершались и, главное, куда ведут.
То же и здесь. Обломовский Захар, как и Савельич из повести Пушкина, как и Еремеевна, вовсе не главный герой романа. Он второстепенный персонаж, тот, который принято называть служебным...
Уотсон(решив пошутить). Ну да, он ведь никто иной, как слуга!
Холмс. Право, вам приходилось острить и удачнее, мой друг... Но на деле он вовсе не служебный, то есть если и служит службу, то первостепенной важности. Он, как и его хозяин Обломов, чрезвычайно много говорит о духе времени, о том, что произошло к этому самому времени в русском обществе.
Уотсон. Доказательства, Холмс, доказательства!
Холмс. Потерпите, Уотсон. И вдумайтесь. Ведь и достопочтенный Савельич, и куда менее привлекательная Еремеевна – люди той эпохи, когда узаконенное рабство, крепостное право еще в расцвете и силе. Когда даже многие лучшие люди России не могут представить себе своей страны, идущей иным путем. А помещик Обломов и его крепостной человек Захар живут на пределе крепостного права, перед самым концом его, – ведь роман «Обломов» был закончен в 1858 году. И в эти годы уже многим и многим ясна противоестественность и противозаконность рабства. Это общее настроение. Оно сказалось не только в характере Штольца, активного и деятельного героя романа. Не только в самом Обломове, который не мыслит себя без прежней, крепостной Обломовки и умирает вместе с нею. Нет, даже та самая странность Захара, то, что он и предан барину, и обманывает его, любит и ругает, – тоже свидетельствует о близком конце такого чудовищного явления, как крепостное право. Даже «рыцарь лакейской», как иронически выражается Гончаров, даже раб, обожающий господина, и тот по-своему, по-лакейски выражает свое отношение к рабству. Попросту тем, что скверно делает свое стародавнее дело... Уф! Признаюсь, этот монолог дался мне с не меньшим, если не большим, трудом, чем разгадка тайны человека со шрамом или пестрой ленты. И поэтому я позволю себе наконец замолчать. Сэм. Эй, любезные! Красавцы!
И Дилижанс уезжает – до новой встречи.
Сегодня Гена пришел к Архипу Архиповичу совсем уж не в деловом, а в очень веселом настроении: тот заметил это в первую же секунду.
Профессор. Что это ты нынче сияешь, как медный грош? Может быть, опять что-нибудь смешное перечитывал?
Гена. Почему? Что ж я, дальше книжек ничего не вижу?.. (Торопится рассказать.) Ой, Архип Архипыч, у нас сегодня на уроке физики такое было! Такое!.. Ну, просто готовый юмористический рассказ!
Профессор. Так уж и готовый?
Гена. Ну да! А то даже целая повесть! Сядь только, запиши как есть, – и все дела! Эх, жалко, нам уроков много задали, а то я прямо сейчас бы записал – вот бы все читатели со смеху поумирали... Да вы послушайте все по порядку. Приходит, значит, сегодня в школу Игорек наш Малашкин, а в руках у него...
Профессор(мягко). Погоди! Я тебя с охотой выслушаю, только давай не теперь. Ты же знаешь, слушатели уже ждут, когда и куда мы направимся.
Гена. А, может, им тоже будет интересно?
Профессор. Очень возможно, но ждут-то они от нас все-таки другого. Так что отложим твой рассказ про Игорька Малашкина и...
Гена (обиженно). Ну вот, всегда так! Только соберешься вам про свои дела рассказать, а вы – ноль внимания!
Профессор. Наоборот! Я весь внимание. Настолько, что успел заметить очень интересную фразу, которую ты сам, может быть, произнес всего только походя.
Гена. Это какую?
Профессор. Да в которой ты выразил мысль, будто бы то, что произошло у вас на уроке физики, уже совершенно готовый рассказ. И даже повесть.
Гена. Вот вы про что... А что ж тут такого? Если хотите знать, я, Архип Архипыч, вообще давно заметил, что писатели очень любят школу описывать. И все почему? Ну, во-первых, каждый в школе учился, так что тут и изучать специально ничего не надо: весь материал – вот он, под рукой. Готовенький! А во-вторых, про школу ведь что ни напиши, все увлекательно получается. В ней всегда столько интересного и смешного происходит, что и выдумывать и даже особенно думать незачем.
Профессор. Ах, вот как! Даже и думать?
Гена(его понесло, с ним, как мы знаем, это бывает). А чего мудрить? Пиши себе как есть, – и печатай на здоровье! Что, не так, скажете? Чего молчите?
Профессор. Да тут не говорить, тут ехать надо!
Гена. Куда?
Профессор. Разумеется, в школу. Куда же еще?
Многоголосый и отдаленный ребячий гомон. А ближе к нам – два грубоватых юношеских голоса, которые ведут свой таинственный разговор на манер завзятых заговорщиков.
Первый голос. Эй, Ипсе!
Второй. Чего тебе?
Первый. Давай, друже, скакая играше веселыми ногами в Зеленецкий!
Второй. В кабачару?
Первый. Туда! Дерганем столбуху, яже паче всякого глаголемого бога или чтилища!
Второй. Добро! Только ведь учитель прознает, так на воздусях отчехвостит!
Первый. Объегорим! Да и всего-то одну штофенди!
Второй. Ну, была не была! Наяривай!