48413.fb2
Это имя тоже запомнилось. Легкое, как перышко, -- на него, кажется, дунуть можно. Может быть, мать -- тоже здесь? Найти ее и сказать? Но найти нелегко, а сказать -- еще труднее...
-------
4
Поход начался с русского дома, называвшегося просто "Номер Пятый --" -все знали, где он. Золотая цифра на полукруглом стекле тяжелых ворот сохранилась, а два верхних этажа провалились вовнутрь. Изнутри и снаружи их усердно подпирали новые обитатели. Днем они мотались по городу, устраивая что-то, собирая слухи, или валялись на нарах, сколоченных на скорую руку в нижних комнатах вокруг небольшого зальца, устроенного под церковь. Кто-то сколачивал доски, или прибивал бумажные цветы к иконкам. На нарах ожесточенно курили махорку, закрутки часто ходили в круговую, и нередко читались стихи -- свои и чужие. Долго жильцы не задерживались, растекаясь по лагерям, частным квартирам. Оставаться на одном месте было голодно и небезопасно -- повсюду шла охота советских миссий за людьми.
По ночам они нередко сами выходили на добычу, под предводительством священника. "У меня на груди крест! --" говорил он убедительно, подхватывая рясу, -- хотя насколько бы подействовал этот крест на эмпи, не стеснявшихся выволакивать и священников из алтарей в лагерях, когда шла облава -- было невразумительно. Но в соседних развалинах была масса балок, черепиц, кирпичей -- прекрасный материал для починки дома. Конечно, грабеж. Конечно, на улицу не то что ночью, но и вечером после восьми часов уже не разрешается выходить. Но что делать, если и за деньги ничего нельзя достать, а кроме того никаких денег нет?
Улицы не освещались, даже если фонари не были разбиты. На улицах плотно лежала тяжелая, глухая ночь. Нередко под напором дождя и ветра обрушивалась какая нибудь стена, торчавшая одиноко. "Визг пилы в темноте совсем незаметен" -- подбадривал себя священник, взбираясь на остаток чьей нибудь крыши и всматриваясь в темь: не затрещит ли поблизости американский джип -тогда работа останавливалась. Но, если что нибудь грохнет вниз ... в такую ночь кто услышит?
Сашка-вор еще днем присмотрел комод, стоявший в оставшейся половине комнаты на третьем этаже виллы. Другая половина пола и наружная стена лежали в кустах заросшего сада, среди ослепших каменных львов. В таком комоде старинных бабушек, решил про себя Сашка, непременно что нибудь есть! В следующую ночную эскападу он перебрался с крыши, где выворачивали балки, подтанцовывая на гнущихся досках пола, и дернув комод от стены, грохнул его вниз. До утра пролежит... А утром он встал пораньше, и перемахнуть через кружевной забор виллы не составляло никакого труда на рассвете.
Комод был построен прочно: только задняя доска треснула, но увы -- он был пуст. Сколько ни шарил Сашка-вор, единственной добычей оказалась только маленькая деревянная книжечка. Записная, с золотым обрезом и пожелтевшей атласной бумагой, а все листы чистые. Деревянными были коричневые резные крышки, скрепленные потертым кожаным корешком. Совершенно никчемушная вещь для Сашки-вора, и только с досады он сунул ее в карман, посмотрел при свете на торчавшие сверху доски пола, откуда сам чуть было не сверзился с этим комодом, растуды его, и горько сплюнул.
-- Вот вам книжечка старинных бабушек, -- сказал он несколько дней спустя Таюнь, -- в подарок от меня.
Сашка-вор славился своими лихими набегами на американские склады; сперва через забор, а когда протянули вторую колючую проволоку, -- умудрялся проникать в них под землей, через канализационные трубы, и насчет подарков был прижимист -- нелегкая работа, чтобы зря разбрасываться. Таюнь поняла, конечно, что за "книжечку старинных бабушек" он себе выговорит при случае что нибудь, но все таки была тронута и обрадовалась прелестной старинной вещичке. Пальцы так и тянулись поглаживать резьбу, пока Сашка-вор жаловался. Сколько трудился, сам сорваться мог, а комод подвел, сволочь! Хорошо еще, что батюшка не заметил, а то влетело бы ему! Балки и кирпичи -- это теперь ничейное, и для святого дела, можно сказать, для церковного дома, а комод -уже чистый грабеж. Хотя какому хрену он теперь нужен ...
Поход начался из дома Номер Пятый в Дом Номер Первый на Хамштрассе часов в шесть вечера, но казалось уже, что ночь, от густо серого, пополам с дождем, снега. В поход двинулись неугомонные поэты. У одного до сих пор сохранился потрепанный томик Тютчева, который он таскал с собой по всем фронтам. Четыре поэта дружно топали почти час, добираясь до Хамштрассе с заманчивой вестью: на одной улице, недалеко отсюда, их всех сегодня ждут на чтение стихов и вообще рассказов!
-- Какой то бывший князь и американские секретарши -- сигареты, значит, будут!! -- восторженно уговаривал Таюнь и Викинга голубоглазый блондин в стоптанных буцах, славившийся тем, что мог читать всего Есенина наизусть.
-- Почему "бывший"? -- сразу возмутилась Таюнь. -- Это вот вы бывший монах, а он, кем родился, тем и останется. Не вы ему княжество давали!
-- Я не совсем монах, я только послушником был, потому что из монашеской семьи. Дед мой монахом был, и отец, пока не расстриглись...
-- Ну хорошо, а обратно как? Сейчас уже семь ...
-- Часики вы бы лучше спрятали, неровен час... обратно ногами. Может быть, там переспим, или просто двинем назад... не впервой, и местность глуховатая... доберемся! Погода какая -- всю жизнь мечтать о такой! -произнес поэт действительно мечтательным тоном, чтобы рассмешить остальных.
Пошли, конечно. Не сидеть же весь вечер дома, стуча зубами по углам, или набившись все в одну комнату, когда фрау Урсула выгонит из столовой, потому, что хотя та не отапливается, конечно, но света жечь зря тоже нечего! Да и любопытно -- литературный вечер!
Адрес каждый из четверых поэтов знал на свой лад, и плутали поэтому долго. Деревья гнулись под ветром, не разберешь -- уже парк или еще сады наглухо закрытых вилл, разбитых или полуразбитых, только кое где полоска света в ставнях. Промокли, замерзли, но все таки нашли и ввалились в неожиданно светлую, большую комнату с разными стульями и такими же пестрыми, веселыми, разными людьми. Таюнь бросился в глаза один высокий, темноглазый, и еще один седой, с бородкой клинышком типичного интеллигента, -- они распоряжались. По хозяйкам -- их тоже было две -- сразу заметно, что они -из другого мира: причесаны, подкрашены, одеты, как американки, а кто -- не разберешь. Угощают горячим крепким кофе и солеными орешками из маленьких баночек. Маленькие уж очень эти баночки! -- горестно вздохнула Таюнь, борясь с последними остатками приличия, чтобы не съесть сразу все. Кофе пили на ходу, из разных кружек. Темноглазый уже устанавливал стулья полукругом, и можно было внимательнее всматриваться в лица: кто будет читать, и что?
-- Это -- Демидова, -- подсказывает ей, примостившись, как всегда сбоку пани Ирена, ее соседка по комнате в Доме Номер Первый. -- Помните ее сказки? Я познакомилась с ней в Берлине, и она рассказывала, что сперва очень боялась: как новые читатели, "оттуда" отнесутся к ним... А потом к ней приехал с фронта незнакомый офицер, просить сказки для фронтового журнала -мол, все зачитываются... И теперь вот этот Лампион -- его почему то все Лампионом зовут, голубоглазый поэт, который вас больше всех уговаривал отправиться сюда -- имя у него такое заковыристое и старинное, что никто выговорить не может -- так когда он в плену был у немцев, достал как то ее сказки, и все наизусть выучил ... нет, каждому хоть когда нибудь сказка в жизни нужна, поверьте!
Читали по обрывкам бумажек, кое кто с рукописи, стихи наизусть. С места, или выходили к столу, стоявшему под лампочкой, болтавшейся на шнуре без абажура. Темноглазый руководил собранием, предлагал высказаться, обсудить после каждого чтения. Как хотелось всем говорить -- отметила про себя Таюнь, как были все благодарны, взбудоражены совсем другим, а не тем, что оставалось за стенами, откуда они пришли.
Стихи запоминались. Совершенно ошеломил всех темноволосый, темноглазый юноша, казавшийся то стариком, то мальчишкой. Он уверенно вышел, прищелкнул пальцами и голосом опытного актера декламатора объявил: "Из киевского цикла": Камаринская.
В небо крыши упираются торчком!
В небе месяц пробирается бочком!
На столбе не зажигают огонька ...
Три повешенных скучают паренька ...
Всю неделю куралесил снегопад,
Что то снег то нынче весел невпопад!
Не рядить бы этот город -- мировать ...
Отпевать бы этот город, отпевать!
(Иван Елагин)
Ему не просто апплодировали после потрясенной паузы, -- кричали, и восторженно гудел за спинами всех Викинг. Дикое, невероятное сочетание разудалой Камаринской с панихидой, с отпеванием города ударило даже по их, давно уже притупившимся нервам. Все остальные стихи побледнели перед настоящим, большим талантом мастера вот так сразу, без перехода.
Были и прозаические отрывки. Таюнь хотелось чтобы после страшного напряжения от "Киевского цикла" Елагина Демидова прочла бы что нибудь фантастически-умиротворяющее, -- но в ее рассказе вставал совсем недавний, разгромленный, разбитый Берлин. Запомнилась только маленькая сценка: в подворотне разбитого налетом дома какая то торговка выставила несколько горшочков тюльпанов -- и вот они цветут среди развалин, в золе, в обожженных камнях и никого кругом нет, нет и самой торговки -- тоже убило, наверно. Таюнь, как художнице, особенно бросались в глаза такие мелочи.
Пачки американских сигарет хозяева протягивали отовсюду и все курили с упоением. Но и без сигарет взволнованная радость от неожиданной близости незнакомых раздвигала посветлевшие стены комнаты. Когда чтение кончилось и все зашумели и разбились на группы -- все показались по новому хорошими и близкими.
-- Простите, это вы -- Демидова? -- услышала Таюнь за спиной и обернулась. Высокий молодой блондин с сияющей улыбкой подошел к Демидовой и широким жестом отмахнул всех окружающих. -- Та самая? А вы помните ... ?
Он встал в позу, еще шире отвел руку -- так предлагают королевство, по меньшей мере, -- и звонко начал:
"Была весна в нормандской деревушке,
Когда поет и плачет океан,
Где в воскресенье дети и старушки
В старинной церкви слушают орган ...
Таюнь невольно улыбнулась тоже. Вот стоит усталая, заостренная от худобы, с сумасшедшими глазами измученная писательница -- и ей роскошным жестом подносится лавровый венок. Потому что если человек, много лет тому назад прочитавший сказку, может декламировать ее наизусть сейчас -- после войны, бегства, потерь -- то это может быть только лавровым венком, и она значит действительно заслужила его.
На глазах у Демидовой были слезы. Кажется, и у Таюнь тоже. Им предложили всем остаться переждать рассвета, но не одни поэты решили идти.
-- Если будем ждать, впечатление побледнеет -- сказал за всех Викинг. -- Такие картины надо уносить с собой сразу. Ничего, что половина первого ночи. Мы уж слишком привыкли не соблюдать правил, а одним арестом больше или меньше -- и не в таких переделках бывали. Прощайте, дорогие хозяева -какими же словами сказать вам спасибо?
-- "Была весна"! -- откликнулся молодой светлый голос.
-- "Была весна!" -- убежденно повторил Викинг, и все счастливо рассмеялись в холодную, шуршащую дождем темь. Двери виллы захлопнулись, и Таюнь подумала почему то, что даже днем, при свете ее наверно никогда не удастся найти, как заколдованный дом.
Глаза нащупали темноту. Шли дружной колонной посреди мостовой, с полной уверенностью, что никаких джипов не встретится -- а развалины с арками пустых окон валятся не все сразу и вообще только изредка.
-- Ну вот помолчали и хватит, -- бодро сказал Викинг, переходя к Таюнь и подхватывая одной рукой ее, а другой пани Ирену. -- Теперь, кунингатютар, очередь за вами. Что вы не писатель и поэт, это мы знаем, хотя какой художник не поэт, если он только не психопат? А идти нам еще добрый час. Расскажите что нибудь совсем необычайное, подстать этому вечеру. Заберитесь совсем подальше. Не война с бегством, а такое уж далекое, что и не верится больше, что это было. Трудно представить себе например, что я мальчишкой из песка замки строил, хотя и теперь это приходится делать... Расскажите о себе -- ведь тогда не вы были, а совсем другая, которой мы не знаем, а та вот слушала нянину сказку при лампадке... была у вас такая няня в Балтике?
-- Да я балтийка по любви больше -- откликнулась Таюнь, и так же неожиданно, как будто бы за ниточку ухватилась, покатился клубок, развертываясь все дальше, перемахнув через столько лет в совсем другое, совсем невероятное теперь былье.
-- В Балтику я попала случайно, а полюбила навсегда. Девочкой жила совсем далеко, в Симбирской губернии, там было у нас небольшое именьице, и им заведывал старый папин денщик. Папа командовал где то полком, и приезжал редко, маму я помню либо за роялем, либо с распущенными волосами в полутемной спальне с мигренью. На туалете у нее всегда был флакон духов из толстого матового стекла, высокий и узкий, в нем в зеленоватой жидкости стояли стебельки ландышей, и весь флакон обвивали матовые стеклянные ландыши. Ландышевые капли она тоже всегда от сердца принимала. Так и осталась в памяти -- увядающим колокольчиком, так и называла я ее: мама-Ландыш. Я всегда старалась говорить при ней тихо, и мне кажется, все любили ее. Не знаю, чем была больна, умирала тихо и долго. Я очень рано выучилась читать, и моей настоящей школой была наша библиотека, мама и не подозревала, что я все ее новейшие французские журналы тоже после нее перечитываю. Главное мое занятие, как себя помню было вот это чтение на двух языках, а второе -- скакать на неоседланных лошадях по степи.
-- Если уж заниматься психоанализом прошлого... первый поворотный пункт был у меня лет в десять, когда я, начитавшись Вальтер Скотта, вышла в сад, и вдруг увидела совсем другими наших лебедей на озере. Кусты за ними виднелись, на фоне зари, как замковые башни. Очевидно, моя двухплановая живопись именно в этот момент и зародилась. Рисовать я всегда любила, но вот в этой картинке, которую потом всю зиму повторяла в вариантах, мне первый раз захотелось не только изобразить, а сказать этим что-то.