Ему, наконец, удалось вырваться; он, шатаясь, подошел к двери и позвал Варрона.
Они помогли Жюльену встать на ноги.
Он не сопротивлялся сначала, но потом резким движением оттолкнул их прочь.
— Оставьте меня одного, — прошептал он.
Его глаза были налиты кровью, и бессмысленная улыбка играла на его губах. Он постоял немного на одном месте, потом повернулся и пошел к себе в каюту, шатаясь из стороны в сторону и натыкаясь на окружающие предметы.
Дверь захлопнулась следом за ним.
В каюте он упал на постель, закрыв лицо руками; кровь стучала у него в висках, и он не мог остановить это биение, даже прижимая к голове свои горячие руки.
Мысли вихрем проносились в его мозгу под такт этого живого молота.
Так вот как было дело...
Он помнит...
Это было так...
Он видел собственными глазами...
Тысячи новых молотов беспорядочно застучали в его голове, как только он ее поднял.
Неожиданный удар и нахлынувшие воспоминания оказались ему не по силам, — он чувствовал, что задыхается, его мозг был сдавлен точно какими-то орудиями пытки, и ему казалось, что это мучительное ощущение длится уже вечность.
Да, он стоял в окне и видел Кэртона, обнимавшего Сару за шею и целовавшего ее губы.
Горькие слезы выступили у него на глазах.
Но в душе его шевелилось сомнение и требовало пересмотра событий: его долго спавший и вновь пробудившийся разум был слишком дисциплинирован, слишком привык к связному мышлению, чтобы принимать или отвергать факты, не подвергнув их всестороннему исследованию. Он помнит, что ударил Кэртона; значит, и он виновен; его место в Париже, около Сары.
Кроме того, он любил и любит Сару, несмотря на ее измену, и не может оставаться в стороне, когда она страдает.
Он немедленно сел писать Колену, хотя это стоило ему величайшего напряжения, потому что он не находил слов для выражения своих мыслей.
Наконец письмо было готово, подробный отчет о ходе событий.
Он вполне надеялся на Колена, как на одного из первых юристов Парижа, и просил его выполнить все необходимые формальности и подготовить пересмотр процесса с тем, чтобы самому вести дело, как только здоровье позволит ему это. В письмо Колена была вложена записка Саре, в которой он официально извещал ее о принятом решении.
Запечатав и надписав конверт, он уронил голову на стол и долго оставался в этом положении с бессильно опущенными руками.
Вошедший к нему отец подумал, что он в обмороке, и заботливо приподнял его голову. На столе лежало письмо.
— Я рад, что вы написали Колену, — сказал Гиз, — ваше письмо будет немедленно отправлено.
Жюльен позволил Варрону раздеть себя и уложить в постель.
Ответ пришел не скоро, очень длинный и обстоятельный, с вложением короткой записочки от г-на де Суна, который в несколько туманных выражениях высказывал Жюльену свое сочувствие и торопил его в Тунис.
Жюльен несколько раз перечитал письмо Колена: графиня на днях отбудет срок наказания, кассация была бы безумием, М. де Сун придерживается того же мнения, у Жюльена даже нет повода к кассации, свидетельство слуг и добровольное сознание графини делают пересмотр невозможным.
— Колен не мог написать такого дурацкого письма, — мрачно сказал Жюльен, разрывая его в клочки.
— Записка де Суна от руки, а Колен подписал свое, — возразил ему отец.
— Это не играет роли, — упрямо ответил Жюльен.
Его охватило глубокое отчаяние, отвращение ко всему на свете. Зачем он не умер? Разве стоило жить после всего этого? Теперь он целые дни проводил на палубе и даже спал там, или, вернее, не спал, а с тоской смотрел на мертвые воды бухты.
Старый Гиз не спускал с него беспокойного взгляда. Письмо, которое старый Рамон переслал ему обратно из Парижа вместе с целой пачкой других писем, доставило ему немало хлопот.
Между этими письмами находилось письмо от де Суна с запиской к Жюльену. Гиз настоятельно просил его подбодрить сына несколькими словами дружбы и участия. Вложение этой записки в подложное письмо Колена показалось старику удачным ходом.
Он не прерывал сношений с министерством иностранных дел, которое неукоснительно призывало Жюльена к его обязанностям.
Жюльен собрался как-то сразу, в течение какой-нибудь недели. Он чувствовал себя гораздо лучше, больше ел, хотя и с большим разбором, и испытывал периодические приливы энергии, благодаря морфию, который продолжал впрыскивать ему Варрон.
Но по приезде в Тунис он снова впал в безнадежную апатию. Он предоставил отцу устраиваться на новом месте и с полнейшим равнодушием принял визиты, которые поспешили ему сделать ретивые чиновники генерального секретариата.
Старый Гиз испытывал теперь новую тревогу, может быть внушающую меньше сочувствия, чем тревога за жизнь любимого существа, но не менее острую и утомительную. Он присутствовал при крушении большой карьеры, крушении, которое вызывало на глазах льстивое сочувствие, а втайне презрительное осуждение окружающих.
Жюльен не замечал ничего этого; он целыми днями сидел в кафе или запирался в четырех стенах своего белого домика, в котором всегда царил полумрак и душная, пропитанная запахом духов атмосфера и который кишел подобострастными туземными слугами.
Во французской колонии, среди членов которой постоянно вращался Гиз, тоже очень нелестно отзывались о бездеятельности Жюльена.
Неужели все его мучительные усилия, стоившие ему такого нервного напряжения, пропадут даром?
Гиз находился в состоянии постоянного раздражения, тем более мучительного, что ему приходилось сдерживаться: он не решался противоречить Жюльену и оказывать на него давления, с другой стороны, не мог предоставить его собственной судьбе.
Он видел, с какой жадностью Жюльен накидывался на газеты, и не мог воспрепятствовать даже этому. Ему оставалось только благодарить провидение, которое устроило так, что журналистам приходится постоянно обновлять свое меню и что даже самые грандиозные скандалы утрачивают интерес, как только сказано последнее слово.
Он тоже просматривал газеты от начала до конца и с нетерпением ждал почты. Но его радовало именно то, что нет ничего нового и что все «в порядке». Ему удивительно повезло; все шло своим чередом, и если бы только Жюльен начал работать... Жюльен игнорировал недовольство отца, которого не мог не заметить.
— Если вас так огорчает моя нетрудоспособность, уезжайте отсюда, — сказал он ему однажды. — А мне как раз нравится здешняя распущенность нравов. Я вообще не собираюсь возвращаться во Францию. Здесь... — он указал рукой на сверкающий лазурью небесный свод, потом на тонувшую в полумраке комнату, — здесь нет условностей, и интрига парадоксально сочетаются со свободомыслием. Это как раз в моем духе.
— Вы решили не возвращаться во Францию? — повторил старый Гиз, сам не зная, радоваться ему или огорчаться таким решением.
— Ради чего? Там все вульгарно и тупо. Я не вижу в этом ничего привлекательного.
Но в глубине сердца он продолжал тосковать по Парижу, даже пыль и запах рынков которого были ему бесконечно дороги. Экзотическое очарование жгучей Африки было бессильно изгнать из его сердца эту любовь к Парижу и воспоминания о том, за что он любил его.
Он упорно и безнадежно тосковал по Саре, все время меняя свои планы — остаться... уехать...
В один прекрасный день он даже взял билет до Марселя, но в последнюю минуту одумался.