48730.fb2
- Н…нет, н…не знаю. - Но, при взгляде на, действительно, растерянное и искренно скорбное выражение его лица: - Впрочем, может быть, пожалуй и да, - продолжаю я. - Только это все равно, совсем все равно. Вот вы сейчас говорили, но я вас только слышу, точно слова ваши скользят по мне, скользят и скатываются. Вы говорите хорошо, так все это красиво, кажется искренно, я вижу, слышу, понимаю, но… Не чувствую, в глубину, в душу… Ничего не западает…
- Но, может быть, это только теперь, сейчас? Вы огорчены, возмущены, даже оскорблены, но ведь это пройдет, уляжется, не останется навсегда? Скажите мне, что вы простите меня, что опять станете прежней, снова поверите мне. Скажите же!
Я вижу, что он страдает. Мне жаль его и потому я молчу.
- Так будет, будет все по-прежнему? - настаивает он.
- Н…не знаю, право, не знаю… Едва ли. Я всегда всем верю, верила и вам, мне даже в голову не приходило, что вы можете говорить неправду, да еще мне, - зачем? A теперь, теперь будет наоборот: что бы вы ни сказали, я буду думать: «а правда ли это?» Вы станете так хорошо, красиво говорить, a я… Не сердитесь, не обижайтесь, я хочу совсем-совсем откровенно вам ответить… Право, я не виновата, я бы и хотела сама, но… y меня в душе будто что сдвинулось.
Вошла мамочка, и разговор наш прекратился. Через несколько минут Николай Александрович начал прощаться.
- Что это, Муся, Николай Александрович y тебя последнее время точно в немилость впал? - улыбаясь спрашивает после его ухода мамочка, обнимая меня.
- Не то, чтобы в немилость, но он солгал мне в одной вещи, ну, я и не могу уже по-прежнему относиться к нему, раз он оказался не тем, чем я его считала.
- Что же, он показал себя дурным человеком?
- Нет, не то что дурным, может, он даже и хороший, но только совсем-совсем обыкновенный, такой маленький, серенький человечек.
Долго-долго сижу я в этот вечер в своей комнате, думаю, припоминаю. Теперь я не плачу, только на сердце так пасмурно, серо и бесцветно. Вспоминается все, что сейчас говорил Николай Александрович, рисуется лето день за днем. Вижу нашу скамеечку, ясное небо, звезды, колеблющиеся белые цветы, точно снежную полянку; вижу лицо Николая Александровича, слышу его голос; ничто не дрожит в сердце от этого воспоминания, будто восстает сон, красивый сон, и ярче всего выделяются из него высокие кружевные головки тмина, жасминные кусты, усыпанные яркими благоухающими цветами… Сама не замечаю, как в голове моей складывается стихотворение. Я поспешно записываю его:
Помню я милый сад:
Обвился над уютной беседкой,
И балкон весь оброс,
Будто светло-зеленою сеткой.
Где лишь липы одни
Где аллей не метут,
С развалившейся старою лодкой,
Да душистый жасмин
Там люблю я мечтать,
После шума и жизни дневной.
Нежный ласковый тмин!
Как тут радостно сердце забилось,
Было прожито тут,
Сколько чудных речей говорилось.
Мы сидели вдвоем,
Много было их там,
Будто с нами они говорили:
Ярко белый жасмин
Нам надежду на счастье сулили…
Не сбылися те сны,
Обманули они…
Но тех скромных кустов
Разлюбить и забыть не сумею…
Последнее время как-то с особым интересом читается и думается мне. Я целый день с книгой: отчасти потому, что надо многое просмотреть по литературе для Дмитрия Николаевича, отчасти по собственному влечению. Скоро, вероятно, дадут домашнее сочинение. Интересно, на какой теме остановится Дмитрий Николаевич: на курсовой, то есть на Пушкине, или, как в прошлом год, даст тему отвлеченную? Впрочем, кажется, это его обычай, - первая тема всегда отвлеченная. Что же, пусть, тем лучше. Мне всегда легче пишется на отвлеченную; тут полный простор, можно залететь куда угодно, a в курсовой всегда связан определенными рамками, это уже скорей изложение, пересказ того, что в учебнике литературы. Теперь запоем читаю Апухтина, который впервые попал мне в руки. Господи, какая это прелесть! Все хорошо, я не знаю, что там лучше, - все лучше. Как звучно, красиво! Сколько мысли! Малюсенькое стихотвореньице, и большая мысль вот, например, его «Верхние ветви…» - всего шестнадцать строк, a сколько глубокого значения в этих двух последних строчках:
Вот почему вы так грустны и так одиноки».
Да, понятно, большие люди всегда одиноки, их так мало, вероятно, так редко сталкивает их судьба друг с другом. Им всего мало - конечно в духовном смысле - они ищут чего-то высшего, большого, недосягаемого; окружающее представляется таким маленьким, ничтожным, что они не удостаивают даже кинуть на него оком. Они должны страдать. Мне иногда думается, что и наш Дмитрий Николаевич немножко в том же роде; обыденная среда не существует для него, он заносится куда-то выше. Прежде я просто считала его бессердечной, холодной сосулькой; неправда, я клеветала на него: бездушный человек не любит так поэзии, y него не будет дрожать голос, не будут светиться глаза при чтении стихов; вот их герои трогают его, a простые люди - нисколько. Неужели y него нет ни друга, ни так кого-нибудь, кого бы он любил? Быть вечно одному, ведь это так холодно, тоскливо. Я бы не могла. Может, и ему тяжело? Я даже как-то спросила об этом Веру.
- Я же давно говорила тебе, что Светлов глубокая натура, но ты, сразу невзлюбив его, решила, что он бездушный. Почему? Потому что он сдержан, не сходится с людьми, не показывает дна своей души? Как хорошо сказано y Некрасова про людей: - «Без слез им горе непонятно, без смеха - радость не видна». - Впрочем, радости, не знаю, много ли было y Дмитрия Николаевича, a горя - достаточно.
- Ты предполагаешь только или знаешь о нем что-нибудь определенное?
- Да, кое-что я знаю… при случае, когда-нибудь расскажу.
У меня душа болит, глядя на Веру: с каждым днем она точно становится тоньше, прозрачнее.
- A как ты чувствуешь себя? Ничего не болит? - спрашиваю я.
- Нет, кажется; только слабость, неодолимая слабость, точно по воздуху идешь, и нет y тебя твердой почвы под ногами.
«Большой человек». - У Веры.
Вот и промчалась нарядная, золотистая, улыбающаяся осень. Сурово нахмурившись, глядит серое небо. Словно нищие, покрытые рубищем, гнутся и стонут полуобнаженные деревья; порывисто, злорадно треплет и срывает ветер остатки их пышного прежнего убранства, и вот, истерзанные, печальные, стоят они, словно призраки своей былой роскоши и могущества. Тоскливо в природе, мутно и тоскливо кругом. С наступлением этой сырой, пронизывающей, холодной мглы моя бедная Верочка совсем расклеилась.
- Если я завтра не приду в класс, то ты, Муся, напишешь мне уроки и, если что объяснят, тоже. Хорошо?
- Конечно, Вера, разве в этом может быть сомненье? A что, плохо тебе?
- Да, неважно.
- Верочка, может быть, если тебе, не дай Бог, действительно нехорошо сделается, ты позволишь мне самой забежать навестить тебя, поговорить с тобой?