48730.fb2
Умирать - им покажется светел
Миг последний прощанья с землей.
Хоть минуты забвенья давай,
Яркой молнией мрак освещай.
Жертвой светлой и чудной мечты,
Солнце Правды, Любви, Красоты».
Прояснились малютки черты,
Она шлет в мир тревог, суеты,
Теплой лаской своей согревать,
Мрачный жизненный путь освещать.
Вначале голос y меня дрожал, в груди сдавливало дыхание, я боялась, что совсем остановлюсь, но это продолжалось лишь на первых строках. Мало-помалу, сердце перестало бить тревогу, голос зазвучал сильно, я сама почувствовала, что говорю хорошо. В зале так тихо-тихо, все сосредоточенно слушают; это сознание еще больше приподнимает меня. Набравшись храбрости, я дерзаю даже разглядывать ближайшие лица. Вот милый Андрей Карлович; он доволен, это сразу видно. Синие, красные и черные (штатские) - генералы и не генералы тоже одобрительно смотрят. Но меня больше всего интересует происходящее y ближайшей правой двери. Дмитрий Николаевич по-прежнему стоит на своем месте и внимательно, не отводя глаз, смотрит на меня. Лицо y него такое хорошее-хорошее. На одну секунду глаза наши встретились, и от его светлого, ласкового взгляда вдруг так радостно сделалось y меня на сердце. Я чувствовала, как голос мой становился глубже, звонче; я вкладывала всю свою душу в это стихотворение, хотелось как можно лучше прочитать, чтобы понравилось ему, Дмитрию Николаевичу, чтобы услышать похвалу от него, увидеть его улыбку.
Я кончаю. Громко, дружно, как один человек, хлопает вся зала. Мне страшно хорошо, весело так, все сияет во мне. Я кланяюсь еще, еще и еще. Но вот Андрей Карлович делает мне призывный жест; я поспешно спускаюсь к нему с эстрады. Он не один, рядом с ним высокий, красивый, синий - наш учебный - генерал, как оказалось, попечитель; около них еще несколько превосходительств, разных цветов.
- FrДulein Starobelsky! его превосходительство желает познакомиться с вами.
Я, удивленная, вероятно, с очень глупым видом, делаю глубокий реверанс. Но тут совершается нечто, пожалуй еще невнесенное в летописи гимназии: с приветливой улыбкой попечитель протягивает мне руку:
- Прелестно, очень мило, с большим удовольствием прослушал. Не зарывайте же данного Богом таланта. Вам еще много учиться? Вы в котором классе?
- В этом году кончает, кандидатка на золотую медаль, - радостно, весь сияющий, вворачивает словечко и Андрей Карлович.
- Уже? Вот как! Очень рад слышать это. Ну, желаю всего хорошего и в будущем. - Снова, протянув руку и приветливо поклонившись, попечитель обращается к своему соседу слева. Разговаривая, он все время чуть-чуть откидывал вверх свою красивую голову, хотя, собственно, принимая во внимание его и мой рост, существенной надобности в этом не ощущалось, но, говорят, он астроном и, вероятно, по привычке иметь дело с небесными светилами, тем же взглядом взирает и на нас, земную мелюзгу. Я страшно польщена; более чем когда-либо в жизни y меня от радости спирает в зобу дыхание. Милый Андрей Карлович доволен не меньше меня.
- Поздравляю, поздравляю от души! - Он тоже протягивает мне свой пухлый, толстый «карасик».
Какой-то военный генерал говорит мне любезности, другой, штатский, старичок со звездой тоже. Я кланяюсь, благодарю и сияю, сияю, кланяюсь и благодарю. От высших мира сего перехожу к обыкновенным смертным. Но я уже начинаю быть рассеянной, мне чего-то не хватает. Боже мой, неужели же не подойдет, ничего не скажет мне он, Дмитрий Николаевич? Я обвожу глазами всю залу, его нигде нет. «Что же это?» - уже тоскливым щемящим чувством проносится в моем сердце. Я поворачиваюсь, хочу пройти обратно на эстраду, чтобы присоединиться к остальным участвующим, и вдруг вижу его, стоящего в двух шагах за моей спиной.
- Позвольте и мне поздравить вас с успехом. - Он крепко жмет мою руку. - Смотрите, не гасите же светлую, горячую, яркую искру Божию, вложенную в вас. Сколько вам же самой доставит она радостных, чудных минут, a в тяжелые грустные годины, от которых, к сожалению, никто в мире не застрахован, если, не дай Бог, и y вас когда-нибудь наступят они, сколько отрады, утешения можете вы почерпнуть в заветном тайничке своего собственного «я». Когда y человека есть в душе такое неприкосновенное святое святых, он никогда не обнищает, никогда не протянет руку за нравственной милостыней, - y него свое вечное, неисчерпаемое богатство; еще и другого наделит он, и в другого заронит хоть отблеск своей собственной яркой искорки.
Голос его звучал все глубже, все горячей, глаза светились, теплые, влажные, лучистые. Я стояла перед ним такая счастливая, такая радостная, какою, кажется, не чувствовала себя еще никогда в жизни. Зато никогда, никогда не забуду я этого голоса, этого взгляда, этой минуты!.. Я молчала и только слушала. Слезы наворачивались мне на глаза, такие блаженные, такие легкие, теплые слезы.
Точно завороженная, все еще слыша его голос, еще видя лицо его, присоединилась я к остальным. И тут похвалы, поцелуи, восторги. Я слушаю их, улыбаюсь, a слышу другой голос, другие слова…
Раздается звонок. Начинается второе действие. На сцене фигурирует Ермолаша, сперва одна, потом с маменькой своей, Тишаловой. В ярко-розовом платье, шуршащем и торчащем во все стороны, в допотопной прическе, с сеткой и бархоткой, в громадных аляповатых, старинных серьгах, она уморительна; белая, розовая, пухлая коротышка по природе, в этих накрахмаленных юбках она превратилась в совершеннейшую кубышку; верная себе, она посапывает даже и здесь, - впрочем, это ничуть не мешает, даже, наоборот, лишь дополняет и совершенствует «Липочку». Когда же она, провальсировав нелепо и неуклюже, наконец, пыхтя и отдуваясь, в изнеможении шлепается на стул с возгласом: «Вот упаточилась!» - публика от души смеется.
Бесподобна была и Шурка в роли ворчливой мамаши-купчихи, журящей свою дочь. «Ах ты, бесстыжий твой нос!» - укоряет она ее, и нет возможности не хохотать.
Но самое сильное впечатление произвело шествие гномов, это, действительно, было прелестно.
Среди лесной декорации выделяются гроты, образованные из громадных мухоморов; посредине сцены трон для короля гномов, тоже под мухоморным навесом; наковальни, расставленные в разных местах, - мухоморы; эффектно среди зелени выделяются их ярко-красные в белую крапинку головки. Сцена сперва пуста. Под звуки Эйленберговского марша: «Шествие гномов» и пения хора, где-то далеко раздается едва слышное топанье ног; вот голоса и шаги приближаются, отчетливее, ясней… С красными фонарями в руках появляются маленькие человечки. Одеты все, как один, в темно-серые, коротенькие штанишки, бордо курточки, цвета светлой кожи, оканчивающиеся углом, передники, подпоясанные ремнем, за которым торчат топорики. Громадные, длинные бороды, волосатые парики и поверх них остроконечные колпаки такого же цвета, как передники. Только король выделяется между всеми: во-первых, он самый крошечный, невероятно махонький даже для приготовишки, во-вторых, поверх такого же, как y прочих гномов, костюма на нем пурпурная, расклеенная золотом мантия и золотая зубчатая корона. Его окруженного почетной стражей, усаживают на трон, остальные с пением проходят попарно несколько раз пред его царскими очами через все гроты; получается впечатление громадной, непрерывной вереницы карликов; затем, тоже под музыку, они подходят к наковальням и, чередуясь, бьют своими молоточками в такт; наконец, в строгом порядке, прихватив с должными почестями короля, все уходят; голоса удаляются, слабеют и совершенно замирают. Это было очаровательно, точно в балете; правда постановка этой картины и была поручена нашему танцмейстеру, балетному солисту. Публика четыре раза заставила повторить.
Все кончено. Нас, участниц, благодарят и ведут поить, кормить, затем мы свободные, вольные гражданки, нас отпускают в публику к друзьям и знакомым болтать и танцевать. Ко мне, конечно, подходит Николай Александрович, говорит всякие приятные вещи, приглашает танцевать, то же делают и другие знакомые.
Зайдя в буфет, где распорядительницы наши рассыпаются во внимании и любезности перед угощаемой ими публикой, я с удивлением замечаю Пыльневу, тоже разукрашенную администраторской кокардой. Что сей сон означает? A где же Грачева? ее не видно.
- Ты как сюда попала? - осведомляюсь я.
- Надо ж было кому-нибудь действовать, «Клепка» за меня и ухватилась, потому Грачева тю-тю.
- Почему?
- Да все потому же, из-за носа.
- Скажи ты мне, пожалуйста, что ты за штуку устроила с ее носом?
- Ничего особенного. Ты ведь знаешь, как я ее вообще люблю, a тут очень уж я на нее рассердилась, - гадости она стала про тебя говорить…
- Что именно? - любопытствую я.
- Бог с ней, не хочется повторять. Ну, a тут как раз нос y нее расцветать начал, мне и припомнилась одна штука. Моя кузина, институтка, рассказывала мне, что y них воспитанницы перед приемом и вечерами всегда мажут щеки какой-то зеленой мазью, это не румяна, вовсе нет, она просто щиплет, от чего щеки на несколько часов становятся необыкновенно розовыми, особенно, если, натеревшись, да еще помыться. Ну, я выпросила y двоюродной сестры этого самого зелья и подрумянила Татьяну. Ничего с ней ровно не случится, за ночь все пройдет, но, по крайней мере, хоть раз в жизни эта милейшая особа получила должное возмездие и позорно бежала с поля брани. Пусть, пусть дома отдохнет, не соскучится, пока опустошит все содержимое своей пошетки.
Против обыкновения, мне немного жаль Грачеву: y меня самой так радостно, так тепло на сердце, сегодняшний вечер такой чудный, такой необыкновенный; может быть, и Таня ждала чего-нибудь особенно хорошего. Чувство жалости усиливается во мне еще потому, что, как сказала Ира, невольной причиной ее злополучий, до некоторой степени, являюсь я. Но думать не дают, играют вальс, и мы с Николаем Александровичем несемся по нашей громадной зале. Вот Дмитрий Николаевич; ученицы обступают его, упрашивают, очевидно, уговаривая танцевать. Он улыбается, но протестует.
- Мне крайне неприятно, что я должен совершить акт полнейшей невежливости, отказав даме, но y меня серьезный мотив - я еще в трауре, - поясняет он, соблазняющей его на тур вальса, Пыльневой.
По ком же он «еще» в трауре? Умер разве кто-нибудь? Но в прошлом году ничего такого слышно не было. Или это все еще по ней, по жене, продолжает он носить его? Значит, все еще болит, все не зажила эта рана? Но вид y него радостный, он все время, разговаривая, улыбается. Мне бы тоже хотелось примкнуть к окружающей его группе, a вместе с тем что-то протестует во мне. Нет, не подойду, может, это ему неприятно, надоедает и он только из вежливости поддерживает разговор. Я не иду; впрочем, и некогда: опять и опять приглашают и кружат меня по зале. Но, танцуя, я все время не спускаю глаз с того места, где стоит Светлов, а, мелькая мимо него, я каждый раз встречаюсь с его ласковыми глазами. Опять громадная радость охватывает меня, сладко щемит и замирает сердце. И кажется, что от этой стоящей y правой стены высокой, стройной фигуры от золотистой бородки, от этого продолговатого, тонкого лица, с высоким белым лбом, с большими, синими лучистыми глазами, - только от них так необыкновенно светла, приветлива и уютна зала, так празднично-ярко сияют электрические рожки, оживлены и привлекательны все лица, озарен светлой радостью и весельем каждый уголок, так переполнено им сердце; кажется, только уйди, исчезни эта фигура, и сразу все потускнеет, потемнеет кругом, станет скучным, вялым, безжизненным. Но фигура не исчезала, весь вечер виднелась она то в. одном, то в другом месте; лишь на минуту теряла я ее из виду, чтобы, как с неожиданной, дорогой находкой, снова встретиться взором с этими ясными, чудными глазами. Даже сквозь сон все казалось мне, что я вижу их, что глубоко-глубоко в сердце глядят они мне, и так радостно, блаженно, так сладко замирало оно…
Последние дни. - Прощальный «бенефис». - Заутреня.
Время мчится с невероятной, ужасающей быстротой; в недалеком будущем начнутся экзамены; повторяется курс, размечаются программы по билетам. В этом году, как, впрочем, всегда в выпускном классе, экзамены ранние. Это пугает и огорчает мёня, то есть, конечно, не сами испытания, не боязнь их, a сознание, что они так страшно близки и что они последние. Как буду потом существовать я без моей дорогой гимназии, к которой я приросла душой, без всей ее милой обстановки, без тех, кто так дорог и близок, кто составляет суть и интерес моей жизни? Я прямо-таки представить себе этого даже не могу. Что буду делать я? То есть, фактическое дело, конечно, найдется: стану учиться дальше, поступлю на педагогические курсы. Это вопросы решенные, я много и долго размышляла над ними. Впервые заставила меня крепко призадуматься в этом направлении она, моя умная, чудная Вера. Какое счастье, что мы встретились, сошлись с ней! Сколько мыслей, сколько работы голове и сердцу задала она мне. Глубокую правду высказала она: слишком ровно и безмятежно текла моя жизнь, слишком счастлива была я, a потому и слишком поверхностна, не достаточно вдумчива. Я любила, жалела людей, всей душой готова была помочь при виде их скорби, но много ли, не вглядываясь, не ища, можно заметить? Разве люди так легко и свободно делятся своим горем, особенно не внешним, - каковы бедность, неудачи, болезни, - a затаенными, душевными горестями? Разве раскрывают они перед каждым свое сердце? А, между тем, действительно, - и тут глубоко права Вера: «без слез нам горе непонятно, без смеха радость не видна». Разве задумывалась я, внимательно вглядывалась, хотя бы в своих подруг по классу?.. Разве задавалась вопросом, какова их жизнь там, дома? Одни беднее, другие богаче, одни лучше одеты, другие хуже. Жаль бедных, что они не могут иметь того или сего - и только.
Впрочем, y нас даже и нет почти таких. Да, y нас, в нашей гимназии, но ведь это не весь мир. A в других?.. Да везде, всюду, в каждом доме, в любой квартире! Какой, быть может, дорогой ценой покупают многие, как и Вера, возможность учиться? Ценою скольких жертв, скольких лишений. A мало есть таких, которым и вовсе недоступна их мечта, которые тщетно и горько плачут от сознания недостижимости своего заветного желания, такого хорошего, такого благородного желания. Какие это должны быть серьезные, сильные, любознательные, глубокие натуры! Как много, в свою очередь, могли бы они принести пользы окружающим! Конечно, Ломоносов, Никитин, Кольцов, Кулигин, - все эти выдающиеся личности, я знала про них, читала, но читать и видеть не то же самое. Только когда я заглянула в самую жизнь Веры, только тогда призадумалась я душой. Кто знает, сколько еще таких жизней разбросано кругом нас, беспомощно забито в холодных темных углах. Что сделать? Чем помочь? Как дать возможность этим бедным детям дотянуться до того яркого огонька - ученья, который так маняще мерцает им вдали? Что могу сделать, например, я, лично я? Только один исход, одну возможность вижу я: окончить педагогические курсы и тогда своим уменьем, своими знаниями пойти навстречу всем этим благородным маленьким существам. Ведь найдутся же добрые люди, которые тоже откликнутся на мой призыв, подадут мне руку, тогда мы сообща устроим бесплатную гимназию, будем давать и частные уроки, делиться своим научным запасом со всеми ищущими и нуждающимися в нем. Господи, какое это было бы счастье поставить на дорогу, на широкую, светлую дорогу всех этих несчастных, стоящих на распутье!! Вообще, заниматься с детьми, с этими милыми малышами, - это такое громадное удовольствие. Да, дело, конечно, будет, много его найдется, если же я говорю: «что будет со мной на следующий год?» - то задаю этот вопрос в чисто эгоистическом смысле: больно и жутко при мысли оторваться от тех, к кому привязался всей душой, всем существом. Ну, как не видеть больше Дмитрия Николаевича? Теперь только и живешь мыслью: «Да, ведь сегодня его урок!..» затем готовишься к нему, потом опять урок, a тогда?.. Все чаще и чаще с грустью возвращалась я к этой мысли за последнее время, и вдруг, на днях, блеснула радостная надежда, что-то замерцало вдали. Я сейчас упомянула о Вере. Вот что еще глубоко огорчает меня: выздоровление ее не движется вперед, наоборот, последнее время силы опять ослабели, вес убавился. Но какое счастье, что сама она бодро смотрит вперед и по-прежнему верит в крымского чародея-целителя. Дал бы Бог!
Однажды Дмитрий Николаевич не пришел на урок во второй класс, и по гимназии разнеслась молва, будто он в этот день защищает при университете диссертацию. За проверкой пущенного слуха мы обратились сперва к Клеопатре Михайловне, затем к самому Андрею Карловичу, который подтвердил его. В классе поднялась суматоха.
- Ура! Светлов профессор! Ура! Светлов Brodfresser! - в исступленном восторге поет Тишалова, сопровождая сей очаровательный мотив грациозной пляской, очевидно, позаимствованной ею каким-нибудь счастливым случаем от жителей горячей Индии.
- Господа, надо поздравить Светлова!
- Пошлем ему букет цветов, - советует Ермолаева.
- Вот идея?! Что он барышня, что ли? - протестуют голоса.
- Ну, так венок, - предлагает Ира.
- Еще лучше, точно покойнику! - негодует Сахарова.