48884.fb2
- Ты, тятенька, меня не трог!..
- Хомут надену на тебя, - сказал дед и даже не повернулся к ней. Взнуздаю! Узлом свяжу!
- Ты, тятенька...
- То-то и есть, что тятенька.
Катя вся обмякла, как от удара: она подняла донце, опять села и склонилась близко над мочкой кудели.
Мать пряла, немая, глухая, прибитая к месту. Отеи с Сыгнеем и Титом тоже молчали, но я видел, как они переглядывались и украдкой смеялись. Сема стоял перед стеной и, сгорбившись, вил веревку из кудели, а я сидел рядом с Егорушкой и старательно переписывал осьмигласие черными и красными чернилами. Егорушка склонился ко мне и прошептал:
- Давай-ка споем с тобой все гласы. Дедушка-то утихнет, а утихнет всем станет хорошо. Я начну первый глас, ты - второй, я опять - третий.
И, не переставая шить, он запел тонким голосом, почти по-ребячьи:
- "Грядет чернец из монастыря..."
Я подхватил второй глас:
- "Навстречу ему второй чернец..."
Егорушка спросил участливо третьим гласом:
- "Откуда ты, брате, грядеши?"
Я ответил грустно:
- "Из Констянтина-града гряду".
- "Сядем, брате, побеседуем. - И спросил с живым упованием: - Жива ли там, брате, мати моя?"
Я изобразил глубокую печаль:
- "Мати твоя давно умерла".
- "Ох, увы, увы мне, моя мати!.."
Этот наивно-трогательный разговор чернецов считался священной основой молитвенного песнопения, и нарушение его житейской суетой было недопустимо, как грех. Чтобы ни случилось в избе, какой бы скандал или хлопотня ни происходили, стоило кому-нибудь запеть эти простодушные слова осьмигласия, сейчас же все замирали, как от грозного окрика или небесной трубы архангела.
Красное лицо деда в ворохе седых волос сразу же стало благочестиво-строгим. Он бросил шлею на пол, схватился за седую бороду и сокрушенно вздохнул:
- Окаянные, греха-то с вами сколько!..
Сытней с лукавой игрой в глазах поглядел на Егорушку и подмигнул ему и мне: ну, мол, и молодцы же вы, ребята!
Мать уронила веретено на пол и смотрела на меня с нежностью в лице и со слезами в глазах, а Катя по-прежнему сидела как каменная, уткнувшись лицом в гребень с шелковистой мочкой кудели. Когда мы кончили петь, дед умиленно, со старческой дрожью в голосе сказал:
- Хоть ты и щепотник, Егор, и Володимирыч тебя грехами опутал, а поешь божьи гласы, как человек праведной веры... В моленной ты пел бы как истинный гамаюн!
Егорушка безбоязненно уставился на деда и скромно, но с достоинством ответил:
- Мой папаша - чистый человек: он никого не обижал, никому зла не делал. Он мне не родной отец, а лучше отца.
Людям он всем родня, он себя не пожалеет, чтобы в беде человеку помочь.
Володимирыч шутливо трепанул его за волосы и притворно-сердито прикрикнул:
- Ну, ты еще молод судить да рядить о людях. За собой следи. Мы с тобой бродяги и троюродная родня двоюродному мерину. Расскажу я тебе, Фома Селиверстыч, такую вот быль. Стояли мы на Шипке, в Балканских горах.
Время было осеннее, а морозы трещали, как вот сейчас же.
Обмундирование плохонькое: шинелишка да дурацкая французская кепка, вроде шлыка с пятачком: на лоб напялишь - затылок голый, на затылок сдернешь - вся башка наружи. Много людей померзло да с голоду погибло. Места были дикие, приютиться негде: жили в палатках, в норках, да и у костров. А турки - внизу, в тепле, в селах да городках. Сдружились мы шестерка солдат - разной крови и разной веры: и русские, и татары, и литва, и болгары.
И был у меня дружок, башкир Фейзулла - прямо брат родной. Здоровый парень - быку рога свернет. Веселый, шутник, добрая душа. Мы с ним лазутчиками были и не раз ходили в разведки в турецкие места. И вот послал нас командир в тыл к туркам, к Казанлыку, к болгарам, - разузнать, что у турок делается. Проходим одну деревеньку, другую, третью - все ночком больше. У нас уж там и друзья болгаре были. Ну, конечно, турецкий караул снимаем...
- Это как - снимаем? - беспокойно вмешался Сыгней.
Он тоже забыл о работе, захваченный рассказом Володимирыча.
- Постой ты!.. - оборвал его отец, стараясь доказать, что он все заранее понимает и не нуждается в объяснениях, да и подшивка стелек дратвой - не менее важное дело, чем какая-то побасенка Володимирыча.
- Как снимали-то? - переспросил Володимирыч, втыкая иголку в овчину и поглаживая бачки. - А так... подкрадывались - и нож в спину... или мигом на землю и...
- Батюшки! - в ужасе вскричала мать.
А бабушка стонала на печи:
- Сколь на тебе крови-то, сколь душегубства-то! Не будет тебе прощения, Володимирыч...
- На то война! - усмехаясь, внушительно успокоил Володимирыч. - Мы солдаты. Ежели не мы их, они нас. Вон ваш Архип Уколов - тоже солдат, вместе с ним спроть турок воевали. Ногу там ему оторвало. И Сыгней тоже в солдаты пойдет. На войне солдат под смертью ходит
- Война - дело царское, - солидно разъяснил отец. - Без войны нельзя, а то народу много расплодится - совсем земли не будет.
А дед поучительно заключил с благочестивой суровостью:
- Война - по божьему произволению. Бойка еще до Адама дана: сам бог с дьяволом воевал и во ад его загнал.
Израиль воевал, а для Исуса Навина господь солнце и луну остановил. А мы с татарами воевали, француз на русскую землю наступал. Дедушка Селивсрст хорошо помнит, как нехристей мужики убивали.
- А ты вспомни, Фома Селиверстыч, - с веселой хитрецой заметил Володимирыч, - как Степан Тимофеевич Разин да Емельян Иваныч Пугачев с барами воевали. Крестьчнская была война, правильная война, из-за земли, против крепости. Емельян-то Иваныч и здесь, в наших местах, был.
Бабушка мстодым голосом с живостью пропела с печи:
- А как же... ведь Оленин-то куст и сейчас в Сосновке целый. На нем барыню Олёну пугачи повесиги. Дуб-то этот и не старится. Деауика-то Селиверст всем нам показывал.
На этом дубу сколь после мужиков перевешали! Да еще плетьми при народе тела-тс рвали . до костей . А у неких кишки из живых выматывали... Мотают, мотают, а те смеются: бают, щекотно больно..