48884.fb2
Бабушка закрыла глаза и застыла в изнеможении. Ее землистое лицо закоченело в страдании. Потом она через силу прошептала:
- Иди, Федя... иди, милый, а я отдохну... силушки-то у меня уж совсем нету...
Однажды, когда ей стало как будто легче, рассказывала она больным голосом, очень добрым и ласковым, о своих блужданиях по городам и селам Поволжья.
- В Кизляре-то я жила долго, Феденька. Там и маманька твоя родилась. Летом в виноградных садах работала, а зимой в винном подвале. Когда Настя родилась, Павлуша взял сумочку, пришел ко мне и зовет: "Пойдем со мной, Наташа. Здесь мне больше не житье. Или сопьюсь, или повешусь. Пойду искать счастья в других местах. Россия - большая". - "Куда же я, говорю, с ребенком-то пойду?
А счастье, говорю, там, где нас нет". Говорю это и плачуразливаюсь. Ну, и ушел. А куда ушел - неизвестно. И весточки о себе никогда не давал... Проводила я его с Настей на руках за город и долго-долго стояла - смотрела ему вслед, пока он за горку не перевалил. Так с тех пор он и манил меня каждую ночь во сне являлся. А когда подросла мать-то, взяла я ее за руку, и пошли по дорогам... где - одни, где - со странниками. Остановишься где-нибудь в станице или в селе, поработаешь на поденной - в поле, на жнитве, - а потом опять посошок в руку. А то и милостыньку попросишь. Так пешочком и шли - сперва по Тереку, через Мозлок, потом на Кислые Воды, да так до Волги и дошли. Тоже вот счастье свое искали, а оно, счастье-то, вперед нас уходило, счастье-то человека не ждет, оно вместе с ветром на облачке улетает...
И у нее дрожало восковое лицо от судорожной улыбки.
- Вот я, Феденька, гляжу на тебя и думаю: дожила до старости лет, сколь муки приняла... и смирилась. Нет, мол, нам радости, бессчастным. А оно, счастье-то, маленькое, как искорка. Оно перед нами летает. В молодости оно - в одной тоске. Вспоминаю я вот Павлушу-то, а ведь он весь в счастье купался. Вот тоже когда дедушка Михаиле нас с матерью пригрел - разве это не счастье? Ведь счастье-то с несчастьем вместе живут. Время сейчас трудное... В деревне вам не жить - бедность, скудость, голодные годы.
Много тебе претерпеть придется - и страдать будешь, и горе мыкать, только одно не забывай: к добру иди, к чести, себя от недобрых людей охраняй... Отец-то твой завистливый... оттого, что ума да сноровки мало...
- Ничего не мало... - возразил я против ее недоброжелательства к отцу: я уже давно знал, что она его не любит, а он к ней не ходит и от нее бегает. - Ежели бы мало, так он дома-то не распоряжался бы. Он только одного дедушку боится. А перед людями подбористый.
Это слово я не раз слышал от бабушки Анны: она выговаривала его с гордостью, подняв голову и охорашивая свой платок.
- Потому-то и подбористый, Федя, что больно уж хорохористый.
- Он тоже на сторону уйти хочет, - сообщил я. - Много мужиков уйдет... А ты не сказала, как вы с мамой шли... со странниками-то? Зачем они странники?
- Странники-то?..
Она задумалась и долго молчала: ее сдавило удушье.
А говорить хотелось, словно торопилась выговориться перед смертью. Она вспоминала с удовольствием, с задумчивой улыбочкой, с сожалением, словно вся прошлая ее жизнь прожита ею, как праздник. О тяжелых днях, о нужде, о нищенстве говорила снисходительно, как о чем-то забавном, как о естественных случайностях, вроде внезапного дождичка или лихорадки во время пути.
- Странники-то?.. А это разные люди. И старики, и старушки, и молодые, и в годах. Идут и идут по разным путям-дорогам. Одни - к святым местам по обету, другие работы ищут, третьи - так... от лихо ты бегут али от неволи...
Нигде не уживаются, везде им не по душе. Вот и мы с твоей матерью, с палочками в руках, с котомочками за плечами, с ведерочком и чайничком у пояса, шагаем, бывало, по большой дороге, а впереди и сзади - всякие странные люди.
Хорошо идти эдак вперед: дорога как холст стелется, а кругом хлеба золотые волнуются, жаворонки поют. Нет птицы милее и роднее жаворонка: будто это душа твоя поет и радуется. И не думаешь, куда идешь, зачем идешь, и не оглядываешься назад: прошел день - и слава богу. А то налетит тучка с грозой, все принахмурится, вихри поднимутся по дороге, и хлынет ливень. Сядешь под деревом и любуешься гневом божьим. Конечно, и промокнешь, и грязь под ногами, да ведь по грязи босиком-то очень даже приятно... А пролетит тучка, выглянет солнышко - и как будто еще светлее станет, а в воздухе дух от трав такой легкий...
А придешь к людям - только одна свара, одно горе и грех.
- Ну, так и не приходили бы...
- А куда же денешься, Феденька? Все дороги в люди ведут. Есть, пить да одеться надо. Нужда в неволю гонит. Ну, да ведь горе-то забывается. Только радость солнышком светит.
Я слушал ее с таким же интересом, как сказки и рассказы бабушки Анны. Но сказки бабушки Анны были суровы и невеселы: вот Иванушку утопили, а по нем Олёнушка плачет, вот богородица по адовым мукам ходит, а тут Демушку бык забодал... Рассказывала она со стонами, со вздохами, но с какой-то равнодушной покорностью:
- Беси-то везде кишат... из одного ада-то... а ангели везде плачут... Ангели-то ведь до земли не касаются: они, как пух, легкие... А беси - из земли, как трава, пробиваются... и земля от них, как на дрожжах, пыхтит и пухнет... Над ними ангели-то, как бабочки, порхают... Ползаем мы по земле-то, как мурашки, и не видим, как беси-то нас на всякий грех наводят. Все от беса - и пакости разные, и убойство, и болезни... Ими все засижено, как мухами... Земля-то вся бесова, только небо божье.
И мне чудится, как эти мохнатенькие, чумазые существа, озорники с нахальными зелеными глазами, кишат всюду, зубоскалят, подпрыгивают, сговариваются друг с другом, подмигивают и выдумывают какие-нибудь опасные мерзости. Они представлялись мне бездельниками, дармоедами, которые от скуки издеваются над людьми. Каждый из взрослых бесов похож был на Ваньку Юлёнкова, а маленькие - на Кузяря. Ангелы же реяли передо мною странными призраками - пугливыми недотрогами, забитыми, бледными ребятишками с длинными льняными волосами, в белых балахончиках. Как они могли защитить мать или Агафью от побоев? По моим расчетам, бог с его ангелами был совсем бессилен истребить весь этот нечистый сброд. Похожий на дедушку, он несправедливо злился на людей и свирепствовал, а сам подчинялся проискам дьявола.
Бабушка Наталья редко говорила о бесах и ангелах. Но со своим домовым жила душа в душу. С ним она часто разговаривала, как со своим стариком, очень добродушным, беззаботным, невидимым для меня хозяином.
- А я не знаю, какие они, беси-то... - усмехаясь, говорила она, никогда не видала. Бабушка-то Анна в молодости грешила много: на барском дворе жила, а там девке нельзя было не грешить.
- А как она грешила? - озадаченный, спрашивал я, не понимая смысла ее слов.
- Ну, вот как Манька наша...
- Блудила? - невинно допрашивал я, вспоминая, как мать отзывалась о Маше в разговоре с бабушкой.
- Кто это тебе сказал? - строго обрывала она меня. - Чего это ты болтаешь-то?
- А вы же ее замуж отдаете за то, что она блудит Бабушка всплескивала руками, болезненно морщила лицо и охала.
- Ты еще маленький, Феденька. Тебе нехорошо так говорить. А будет тебя кто спрашивать о Маше - молчи или говори, что зря про нее судачат.
И вдруг ни с того ни с сего она почтительно обращалась к чуланчику.
- Батюшка, скажи, не прогневайся: к добру или к худу?
И прислушивалась чутко и терпеливо. Потом с доброй улыбкой сообщала:
- Спит. Слышишь, как посапывает? Не тревожится.
Значит, к добру. А уже когда к худу-то - целые сутки, ночьполночь, так и тоскует, так и возится, стонет. Перед моей болезнью больно уж беспокоился: по ночам будил - ползает вдоль лавок и тоскует... "Наталья, худо... худо, Наталья..." Бывало, закряхтит, завозится, так я его скоро успокаивала. Скажешь: "Батюшка, милый, иди на место, не майся. Кто нас, бедных, тронет: никому-то мы не нужны, и никто-то зла от нас не видит". Ну, и уходит. А тут не знаю, что с ним сделалось - тоскует и тоскует, всю ночь покою не дает, сама с ним измаялась.
- А какой он? Я его ни разу не видал. Он со стариками водится, что ли?
- Он-то? - улыбнулась она, но вдруг, спохватившись, погрозила мне пальцем. - А ты молчи! Обидишь его, так он беды еще накличет. Об нем и говорить-то нельзя: он этого не любит. С ним сдружиться надо, ублажать: страсть любит, когда ему кусочек сахару положишь, - зубов-то у него нет, ну и чмокает, сосет, облизывается, как младенец малый. - И она прошептала мне в ухо да еще ладошкой губы прикрыла. - Старичок он эдакий горбатенький... и не ходит, а ползает. Ты не бойся: он у меня добренький.
Пока топилась печь и варились щи и каша, я тоже сидел на лавке за столом и читал ей гражданскую книжку: "Бог правду видит, да не скоро скажет", а чаще слушал ее разговор. Иной раз мне казалось, что она не со мной разговаривает, а сама с собой. Лежит на постели под лоскутным одеялом, с шубенкой в ногах, смотрит в потолок или с закрытыми глазами говорит долго о том, о сем, что придет в голову, а на мои вопросы не отвечает. И слушать ее всегда было интересно, хотя бы говорила она о всяких мелочах, о том, что мне давно уже известно.
- Ничего нет дороже бабьей слезы, Феденька. Помни это. Каждая материна слеза - за тебя, милый, чтобы ты человеком стал... А кровь наша...-придет такое времечко...
вспыхнет кровь-то... полымем вспыхнет...
Она замолкала на некоторое время от утомления и морщилась от боли. Потом застывала, как мертвая. И опять начинала говорить слабым голосом:
- Жили в крепости, на бар работали, вроде лошадей.
Мужиков пороли, да и баб тоже... и убивали, и мученически мучили. А бабам и сейчас не лучше - мучаются, и никто их не защитит, никто не утешит, не обнадежит...
Вспоминая о своих скитаньях, она рассказала однажды, как неожиданно довелось ей попасть в деревню, где мужики бунт против барина подняли.
- Идем это мы с посошками, с котомочками... Настя-то еще по восьмому годочку была, а тельцем крепенькая.
С ней, с робенком-то, меня никто не обижал. Она услужлива была: пустит кто-нибудь ночевать, а она все норовит хозяевам помочь - за водой сходит, скотинке корму дас г, дров принесет, избу выметет. Всем она по нраву приходилась, и все ее добрым словом провожали. Такая росла рас торопная да догадливая... Идем это мы по дороге, впереди - странники, позади странники. Одни перегоняют нас, другие отстают, ноги разбили от пути. По сторонам дороги - в два ряда старые березы, такие густые да раскидистые. И от солнышка спасают, и от дождей укрывают Видал эти березы-то у Ключей? Одни уже вырублены, другие сгнили... Любили мы эти березы белые: приветливые они, ласковые, светлые, как кипень. Под ними и на сердце легче, и о сиротстве своем забываешь. Входим в одно село, а село большое, с белой церковкой, - думаю: может, даст бог, поработаем здесь, отдохнем с дальней дороги, а кет - так милостынькой перебьемся. И видим: на улице народ кишит, как галочье... гул оттуда идет, свист, крики... И седые старики, и парни молодые - все с кольями, с топорами. Из окошек бабы высовываются, некие из ворот на улицу выбежали, смеются, старухи молитвы шепчут. Словно крестный ход по селу проходит, аль чудотворную икону несут. Подходим к бабам, кланяемся им с именем Христовым. А бабы строгие, глядят исподлобья - нехорошо глядят. "Идите, говорят, подобру-поздорову своей дорогой, странницы, а то в беду попадете. Тут, может, убойство будет, а в чужом пиру похмелье не сладко. Мужики на барский двор всем миром пошли землю отбирать". Стоим мы так с бабами-то, а старушка одна, маленькая, сморщенная, сухая, как мощи, причитает: "Каянные, греха-то не боятся, арбешники! Рази мысленно, чтоб спроть бар идти? Опомнитесь, покайтесь!
Волю дали - все прахом пошло, и земли лишились, и все - вразброд, как тараканы. Не к добру, бабыньки, к худу...