Уже современники стали называть Тридцатилетнюю войну «немецкой», или «войной немцев», потому что основные боевые действия развернулись в немецких княжествах. Северо-восточные земли, центральная часть Германии, запад и юг — все эти области на протяжении 30 лет находились в беспрестанном военном хаосе.
Очень интересно отзывались о состоянии немецких княжеств в середине 30-х годов XVII века проезжавшие через них англичане. Они писали: «Земля абсолютно безлюдна. Мы видели покинутые и разоренные деревни, которые в течение двух лет предположительно подвергались нападению 18 раз. Ни здесь, ни во всей округе не было ни одного человека». Статистические исследования немецкого историка Гюнтера Франца показывают, что некоторые области (например, Гессен и Бавария) потеряли до половины населения.
Апокалипсис германской нации. Это была самая опустошительная война на тот момент в истории Европы. Восприятие войны как апокалипсиса довершила эпидемия чумы, начавшаяся в 1630-е годы, и тяжелейший голод, во время которого, по свидетельству современников, были даже случаи людоедства. Все это очень красочно запечатлено в публицистике — встречаются совершенно жуткие рассказы, как в Баварии во время голода с трупов людей срезали мясо. Для представлений людей XVII века война, чума и голод были воплощением всадников Апокалипсиса. Многие писатели времен Тридцатилетней войны активно цитировали «Откровение Иоанна Богослова», поскольку его язык вполне подходил для описания тогдашнего состояния Центральной Европы.
Тридцатилетняя война считалась немецкой еще и потому, что она решала внутренние дела Священной Римской империи германской нации. Конфликт между императором и Фридрихом Пфальцским был не только религиозным конфликтом — это была борьба за власть, где решался вопрос о месте императора, его прерогативах и взаимоотношениях с чинами империи. Речь шла о так называемой «имперской конституции», то есть внутреннем порядке империи.
Традиционно отечественная историография трактовала Тридцатилетнюю войну как войну религиозную. И на первый взгляд кажется, что главной причиной войны был вопрос об установлении конфессионального паритета в Священной Римской империи германской нации между католиками и протестантами. Но если речь идет о религиозном урегулировании в империи, то как же тогда объяснить общеевропейский характер войны? И вот эта вовлеченность практически всех европейских государств в военное противостояние дает ключ к более широкому пониманию причин войны.
Эти причины связаны с центральной темой раннего Нового времени —становлением так называемых «модерных» государств, то есть государств современного типа. Не будем забывать, что в XVII веке государства Европы еще находились на пути к идее суверенитета и ее практическому воплощению. Поэтому Тридцатилетняя война не была конфликтом равновеликих государств (как это стало потом), а скорее являлась противостоянием между различными иерархиями, порядками, организациями, которые находились на перепутье от Средних веков к Новому времени.
И из множества этих противоборств рождался новый миропорядок, рождались государства Нового времени. Поэтому в сегодняшней историографии уже более или менее четко утвердилась точка зрения, что Тридцатилетняя война — это государствообразующая война. То есть это была война, в центре которой стояли вопросы появления нового типа государства.
Важнейшей предпосылкой Тридцатилетней войны был «всеобщий кризис» XVII века. На самом деле это явление уходило корнями в предшествующее столетие. Этот кризис проявился во всех сферах — от экономической до духовной — и стал порождением многих процессов, начавшихся в XVI веке. Церковная Реформация подорвала или существенно изменила духовные основы общества, а ближе к концу века началось похолодание — так называемый Малый ледниковый период. Затем к этому добавился европейский династический кризис, вызванный неспособностью тогдашних политических институтов и элит противостоять вызовам времени.
Войны всегда велись крайне ожесточенно, представления о ценности человеческой жизни как таковой были очень размытыми. У нас есть огромное количество страшных свидетельств, описывающих пытки, грабежи и прочие мерзости Тридцатилетней войны. Интересно, что современники персонифицировали даже саму войну.
Они изображали ее в виде страшного чудовища с волчьей пастью, львиным туловищем, лошадиными ногами, крысиным хвостом (были разные варианты). Но, как писали современники, «у этого чудовища руки человека». Даже в сочинениях тех современников, кто не ставил целью непосредственно сообщать о военных ужасах, есть очень красочные и действительно чудовищные картины военной действительности. Взять, например, классическое произведение той эпохи — роман Ганса Якоба Гриммельсгаузена «Симплициссимус».
Зверства при взятии Магдебурга мало чем отличались от насилия над местным населением при взятии Мюнхена войсками шведского короля Густава II Адольфа. Просто печальная участь жителей Магдебурга имела более широкую огласку, особенно в протестантских странах.
Наиболее сильно пострадали территории Германии, расположенные по линии с юго-запада на северо-восток. Однако были и области, не затронутые войной. Например, северные немецкие города — в частности, Гамбург — наоборот, только разбогатели от военных поставок.
Трудно достоверно сказать, сколько на самом деле человек погибло во время Тридцатилетней войны. Об этом есть лишь одна статистическая работа упоминавшегося мной Гюнтера Франца, написанная в 30-е годы ХХ века. Франц хотел показать, насколько немцы пострадали от агрессии соседей. И в этой своей работе он действительно приводит цифры о 50 процентах погибшего населения Германии.
Но здесь следует помнить следующее: люди гибли не столько в ходе боевых действий, сколько от эпидемий, голода и прочих лишений, вызванных Тридцатилетней войной. Все это обрушилось на немецкие земли вслед за армиями, как три библейских всадника Апокалипсиса. Классик немецкой литературы XVII века, современник Тридцатилетней войны поэт Андреас Грифиус писал: «Огонь, чума и смерть, и сердце стынет в теле. О, скорбный край, где кровь потоками течет…»
С высоты сегодняшнего времени Тридцатилетнюю войну можно обвинить, конечно, в чем угодно. Живучесть мифа XIX века иногда просто поражает. Ее порождением скорее стал не милитаризм, больше связанный с возвышением Пруссии в XVIII веке, а германский национализм. В годы Тридцатилетней войны как никогда обострилось немецкое национальное чувство. В представлении немцев того времени весь окружающий мир был наполнен врагами. Причем это проявлялось не по конфессиональному признаку (католики или протестанты), а на основе национальной принадлежности: враги-испанцы, враги-шведы и, конечно же, враги-французы.
Во время Тридцатилетней войны появились некоторые шаблонные высказывания и мнения, превратившиеся позже в стереотипы. Вот, например, о врагах-испанцах: «настоящие коварные убийцы, которые хитрят с помощью своих зверских козней и интриг». Вот эта склонность к интригам, приписываемая испанцам, согласитесь, до сих пор есть в нашем сознании: если «тайны», то обязательно «мадридского двора». Но самыми ненавистными врагами стали французы. Как писали немецкие писатели того времени, с приходом французов «из всех разверстых врат к нам хлынули порок, распутство и разврат».
Появился миф о богоизбранности немецкого народа и представление, что Священная Римская империя германской нации — это последнее из четырех библейских царств, после падения которого наступит Царство Божие. Безусловно, у всех этих образов есть свои конкретные исторические объяснения, но сейчас речь не об этом. Важно, что национальный компонент за годы Тридцатилетней войны поднялся на новый уровень. Политическую немощь после завершения войны стали все активнее затушевывать претензиями на «прошлое величие», обладание «особыми моральными ценностями» и тому подобными атрибутами.
Не стоит думать, что в основе вступления Франции в Тридцатилетнюю войну лежит только франко-немецкое противостояние. Ведь официально Людовик XIII начал войну не с императором Священной Римской империи, а с Испанией. И случилось это после захвата в плен испанскими войсками курфюрста Трира, официально находившегося с 1632 года под французской защитой. То есть для Франции война против императора была лишь побочным театром военных действий в войне против Испании. У Франции не было конкретных стратегических целей по отношению к Габсбургам, она искала долгосрочную программу безопасности.
Но длительность войны во многом была обусловлена вовлечением в нее под разными предлогами все новых европейских акторов. Между европейскими государствами регулярно возникали и обострялись постоянные противоречия, при этом расстановка политических сил в Европе никогда не была однозначной. Например, тот же Ришелье еще во времена шведского вторжения в немецкие княжества, видя усиление Швеции, размышлял о заключении союза с Габсбургами против Стокгольма. Но это совершенно уникальный факт!
Потому что франко-габсбургский антагонизм был главным конфликтом Европы еще с конца XV века. Но на такие мысли Ришелье натолкнуло то, что усиление Швеции было Франции совершенно невыгодно. Однако из-за гибели Густава II Адольфа в битве у Лютцена в 1632 году дальнейшее укрепление сил, противостоящих императору, снова стало считаться насущной необходимостью. Поэтому Франция в 1633 году вступила в Гейльбронский союз с протестантскими сословиями Священной Римской империи германской нации.
Если расценивать победителя с точки зрения международного авторитета и претензий на гегемонию, то для Швеции война оказалась крайне удачной. После этого великодержавный период шведской истории достиг своей кульминации, а Балтийское море вплоть до Северной войны с Россией, по сути, действительно превратилось в «Шведское озеро».
Но некоторые историки — например, Хайнц Духхард — считают, что победила Европа, потому что благодаря Тридцатилетней войне укрепился европейский центр. Ведь никто из участников войны не хотел уничтожения Священной Римской империи германской нации — она всем была нужна как сдерживающий фактор. К тому же после войны в Европе появились новые представления о международных отношениях, стали все слышнее голоса, ратовавшие за общую систему европейской безопасности.
Нельзя однозначно сказать, что Тридцатилетняя война поставила жирную точку в ее развитии и жизнеспособности. Наоборот, Священная Римская империя германской нации была необходима Европе как важный политический организм. То, что после Тридцатилетней войны ее потенциал явно сохранился, доказывает политика императора Леопольда I в конце XVII века.
Есть множество научных работ, посвященных этой проблеме. Классической стала книга историка Бориса Поршнева, рассматривающего внешнюю политику Михаила Романова в контексте общеевропейских международных отношений эпохи Тридцатилетней войны. Поршнев считал, что Смоленская война 1632–1634 годов была русским театром военных действий Тридцатилетней войны. Мне кажется, в этом утверждении есть своя логика.
Действительно, разделившись на два враждующих блока, европейские государства были просто вынуждены принимать ту или иную сторону. Для России противостояние с Польшей обернулось косвенной борьбой с Габсбургами, поскольку императора Священной Римской империи германской нации всецело поддерживали польские короли — сначала Сигизмунд III, а потом его сын Владислав IV.
Именно исходя из этого Москва фактически помогала Швеции. Поставки дешевого русского хлеба обеспечили успешный марш-бросок Густава Адольфа по немецким землям. При этом Россия, несмотря на просьбы императора Фердинанда II, категорически отказывалась продавать хлеб Священной Римской империи.
Да, сейчас на Западе, особенно в Германии, очень популярны эти сравнения. Не так давно Ангела Меркель говорила «об уроках Тридцатилетней войны» в контексте ближневосточных конфликтов. Еще сейчас часто говорят о размывании Вестфальской системы.
Если очень хотеть найти аналогии в истории, это всегда можно сделать. Мир все-таки меняется: причины, может быть, и остаются схожими, но методы решения вопросов сегодня намного сложнее и, конечно же, жестче. При желании конфликты на Ближнем Востоке можно сравнивать и с длительными войнами европейских государств (прежде всего Священной Римской империи) с османской Турцией, носившими цивилизационный характер.
Вестфальский мир стал первым мирным договором, регулирующим общую расстановку сил в Европе. Еще во время подписания мира итальянский дипломат Канторини назвал Вестфальский мир «эпохальным для мира событием». И он оказался прав: уникальность Вестфальского мира заключается в его универсальности и всеохватности. Мюнстерский договор содержит в предпоследнем параграфе приглашение всем европейским суверенам присоединиться к подписанию мира, исходя из предложений одной из двух заключающих мир партий.
В сознании современников и потомков мир считался христианским, универсальным и вечным — «pax sit christiana, universalis, perpetua». И это была не просто формула речи, а попытка придать ему моральное обоснование. На основании этого тезиса, например, прошла всеобщая амнистия, объявлялось о всепрощении, благодаря которому можно было создать базу для христианского взаимодействия государств в будущем.
Содержащиеся в Вестфальском мире установки представляли собой своего рода партнерство по безопасности для всего европейского общества, некий эрзац европейской системы безопасности. Его принципы — взаимное признание государствами национального государственного суверенитета, их равноправие и принцип нерушимости границ — стали фундаментом нынешнего глобального миропорядка.
С точки зрения тех, кто воспринимал начало Тридцатилетней войны как лишенную всяких полутонов борьбу католиков и протестантов, самым удивительным, безусловно, было поведение Франции. Точнее говоря, кардинала Ришелье, состоявшего первым министром Людовика XIII. Если б Франция, «старшая дочь римской церкви», вступила в войну на католической стороне — вместе с Испанией, Австрией и Баварией, — то протестантам пришлось бы туго, и европейская история могла бы пойти по совершенно другому пути.
Но у Франции, как с редкой ясностью понимал Ришелье, были и свои собственные интересы. В XVI веке нескончаемые Итальянские войны с Габсбургами обернулись для нее унижением; с точки зрения политической географии она по-прежнему была очень уязвима — с запада Испания, на северо-востоке — опять же габсбургские владения в Нидерландах, над Германией царствует другая ветвь все того же австрийского дома. Если Франция хотела быть не габсбургским сателлитом, а самостоятельным игроком, ей было отчаянно нужно каким-то образом нейтрализовать могущественных соседей. Комбинация потрясений в Германии с очередной стадией затяжного военного конфликта в Нидерландах — если ею правильно воспользоваться — подходила для этого как нельзя лучше.
Формально Франция вступила в войну только в 1635 году, но на самом деле кардинал действовал против Габсбургов еще с середины 1620-х. И дипломатически, и, что немаловажно, финансово: именно Ришелье тайно предложил Густаву Адольфу субсидировать его вторжение в Германию. Шведскому королю, правда, все равно пришлось занимать у голландских банкиров и у собственных подданных — но без щедрых французских вливаний этого не хватило бы, а расплату по кредитам, как и предвидел Ришелье, навязали в конце концов Австрии. Упрекнуть кардинала за антикатолическую политику было кому, но брань, как говорится, на вороту не виснет — а в Риме, на счастье для Франции, до 1644 года правил папа Урбан VIII, у которого были очень неважные отношения с Габсбургами, так что на чудеса французской внешней политики он был рад закрыть глаза.
Сочетание прокси-войны и удач на поле боя действительно обернулось для Франции торжеством, которого, правда, Ришелье уже не увидел: в 1642 году умер он, в 1643-м — король Людовик XIII. Другой кардинал и другой первый министр, Джулио Мазарини, действовал по его заветам и добился в Вестфалии грандиозного успеха.
Довершить унижение Испании пришлось питомцу Мазарини Людовику XIV, но условия для этого уже были созданы. Главным французским достижением в Тридцатилетней войне обычно считается даже не приобретение Эльзаса, а то, что произошло со Священной Римской империей: ее закрепленная миром конфедеративность и рыхлость. С большими и малыми государствами Германии теперь можно было с полным правом вести сложную игру: сепаратные угрозы и сепаратные же соблазны, посулы и военные атаки. Империи как прогабсбургского блока с хотя бы приблизительным военно-дипломатическим единством больше не существовало.
Вот в чем, однако, проблема: во-первых, сами австрийские Габсбурги никуда не делись. Их вынудили махнуть рукой на Германию, но в результате они сосредоточились на своих собственных наследственных владениях — Австрия, Богемия с Моравией, Венгрия, — превращаясь в сверхдержаву на другом европейском фланге и усиливаясь за счет Османской империи (а она до поры до времени была французским союзником). Разрозненность же в самой империи — казалось, законсервированная навсегда — на длинной дистанции обернулась для Франции бедой. Потакая, среди прочего, Пруссии, она десятилетие за десятилетием думала, что счастливо следует правилу «разделяй и властвуй» — но ненароком вырастила угрозу уже не для Австрии, а для себя самой. Франко-прусская война, объединение Германии под эгидой Берлина, Первая мировая со всеми ее последствиями — все это выросло из тех семян, которые были заложены в 1648-м.
В XVIII веке европейские державы вроде бы прибегали к «последнему доводу королей» невероятно часто — война за испанское наследство, война за польское наследство, война за австрийское наследство, Семилетняя война, призрачная война за баварское наследство, и это не считая австрийских и русских конфликтов с Турцией.
Но это были совсем другие войны, в своем роде галантные, к оголтелому истреблению противника не стремившиеся, дипломатическую виртуозность ценившие больше, чем кровопролитие. Реальность Тридцатилетней войны с ее варварством, грабежами, зачистками, массовыми убийствами несопоставимо ужаснее. Хотя бы поэтому нам кажется, что мирное завершение этой войны обязательно должно быть чудесным и великим деянием, победой человечности и здравого смысла. Вдобавок традиционная историография упирала на то, что Вестфальский мир положил предел феодально-католической реакции, что он способствовал торжеству идеи национального государства — а значит, был колоссальным актом прогресса.
Но напрасно думать, что осенью 1648 года в Вестфалии собралось некое идеальное подобие генеральной ассамблеи ООН — и благодетельно разрешило все вопросы. Вестфальский мирный процесс, во-первых, был очень долгим. Сначала, еще при живом Ришелье, в 1636 году, начались переговоры в Кёльне, которые только к 1641 году завершились крайне смутными набросками насчет будущего мирного конгресса. Во-вторых, довольно причудливо организованным. Переговоры пришлось разнести на две локации: с протестантами диалог вели в Оснабрюке, с католиками — в Мюнстере. Съезжаться делегаты начали в 1643 году, но даже и после этого немыслимое количество времени ушло на протокольный вздор и споры о процедуре. В-третьих, вовсе не было никакого коллективного статута, всеобщей хартии, определявшей новый европейский порядок. Формально дело выглядело так, что в Мюнстере империя заключила договор со Швецией, в Оснабрюке — с Францией: просто два мирных трактата, хотя и огромных. Новая система международных отношений, суверенитет национальных государств, единообразие субъектности (условно говоря, какое-нибудь лилипутское немецкое ландграфство становилось таким же полноправным субъектом международного права, как и державы вроде испанского королевства) — все это появилось не то чтобы автоматическим образом, с момента подписания в Вестфалии мирных соглашений, а скорее в силу прагматизма и сознательности самых разнообразных государственных деятелей.
Принято считать, что «вестфальская система» продержалась в Европе до наполеоновских времен, когда в конце концов Венскому конгрессу пришлось навязывать континенту совсем другую систему. Но Венский конгресс вооружился как минимум принципом легитимизма и им всерьез руководствовался. У вестфальских делегаций 1640-х годов, строго говоря, не было никаких принципов — кроме усталости от войны и необходимости на живую нитку сформировать, наконец, хотя бы подобие компромисса, который всех устраивал бы.