49442.fb2 Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

От редакционной коллегии

Серия «Школа вдумчивого чтения» включает в себя книги — путеводители по произведениям, входящим в обязательный школьный стандарт, и потому она обращена прежде всего к преподавателям средней и высшей школы, студентам и учащимся.

Как показывает практика, отдаленность во времени затрудняет изучение того или иного произведения (особенно классического) из-за непроясненности реалий, истолкование которых не встретишь не только в комментариях к тексту в собраниях сочинений писателя, но и в специально написанных комментариях к данному произведению.

И не одна лишь отдаленность во времени диктует необходимость в таких книгах. Даже современная литература подчас несет на себе оттенки местного колорита, или, как говорил Тютчев, «гения места», который требует непременного подробнейшего разъяснения.

Читатель найдет в путеводителе абсолютно все необходимые ему сведения — от особенностей жанра данного произведения, истолкования его стиля и персонажей, объяснения всех его так называемых «темных мест» до рекомендательного списка обязательной литературы. Наши книжки помогут абитуриентам подготовиться к экзаменам: некоторые задания ЕГЭ станут яснее после чтения предлагаемых комментариев. Таким образом, подобные путеводители явятся пособиями, не имеющими пока аналогов в учебно-познавательной литературе.

От автора

«Мертвые души» — пожалуй, единственное произведение в отечественной (а, может быть, и мировой) литературе, с которым так неразрывно, органично и вместе с тем трагически была связана судьба художника; произведение, которое на протяжении почти двух десятилетий не отпускало от себя автора, оттеснялось на время другими произведениями и вновь выходило на первый план; приближалось к завершению и не могло завершиться.

О гоголевской поэме написано так много, что читателя может изумить желание очередного автора что-либо добавить к уже сказанному о «Мертвых душах». Однако, обращаясь к произведениям, созданным в прошлые эпохи, мы замечаем, что многое в тексте оказывается для нас непонятным: те или иные наименования предметов, явлений; названия литературных произведений, которые упоминают или читают герои; имена исторических лиц; географические обозначения… Конечно, при издании собраний сочинений русских классиков необходимые пояснения даются в обстоятельных комментариях. Задача же настоящей книжки — не только объяснить культурно-бытовые реалии, содержащиеся в «Мертвых душах», но, продвигаясь от главы к главе, постепенно и неспешно проникать в те смыслы, которые были важны для Гоголя, а также те, которые автор поэмы, быть может, сознательно не акцентировал, но для нас, живущих в новую эпоху, они оказываются актуальными — притягательными и непростыми, требующими нашего личного осмысления, углубленного раздумья.

Стараясь определить феномен Пушкина, Гоголь сумел в нем многое заметить и выразить первым, и знаменательно, что характеристика поэта как «русского человека в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет» [1], была дана в ранней статье Гоголя, написанной в начале его собственного творческого пути. В этой же статье («Несколько слов о Пушкине») он в своеобразной формуле выразил особую глубину, многомерность пушкинского творческого сознания, заметив: «В каждом слове бездна пространства» (VIII, 55). В 1832 г. вышли в свет «Вечера на хуторе близ Диканьки» — первый цикл повестей Гоголя, и история его истолкования свидетельствует о том, что сам молодой писатель стремился к созданию произведений, в которых при всей их видимой ясности, простоте каждое слово обещало «бездну пространства».

Именно эту «бездну пространства» гоголевского слова, гоголевского повествования и хотелось бы приоткрывать в ходе медленного чтения «Мертвых душ»: не пытаться исчерпать эту бездну (что было бы невозможно), не пробовать достигнуть ее дна (чтобы обнажить загадки, бездны писательского сознания — подобный психоаналитический подход может быть привлекателен для исследователей, но грозит не выпустить интерпретатора из границ собственной «бездны»), а исследовать разнородные смыслы, содержащиеся в тексте и проступающие каждый раз по-своему, «в каждом слове».

В соответствии с поставленной задачей выстраивается логика этой небольшой книги. Замысел писателя, ход работы над поэмой освещаются лишь в той мере, чтобы была понятна длительность и незавершенность гоголевского труда. Последовательно рассматривается каждая из глав «Мертвых душ», но их интерпретация перебивается главками, в которых анализируются отдельные аспекты поэмы (мир вещей, мир книг и т. д.) [2]. Место этих главок не случайно. Когда в тексте поэмы набирался необходимый «запас» того или иного материала (вещи, еда, книги), представлялось возможным отдельно и специально, хотя и не слишком пространно об этом поговорить. При первом издании поэмы, в 1842 г., Гоголь вынужден был изменить ее заглавие и назвать книгу «Похождения Чичикова, или Мертвые души». Хотя это и было сделано под давлением цензуры, а подобные двойные наименования романов были хорошо известны литературе конца XVIII — начала XIX века, гоголевское «или» имеет свой собственный смысл: оно обещает содержательную вариативность, вовлекает в активную духовную и интеллектуальную деятельность читателя. Поэтому-то и в названии отдельных главок сохраняется это самое, когда-то вынужденно употребленное, но затем творчески преображенное, насыщенное смыслами гоголевское «или».

Поскольку Гоголь, завершив работу над первым томом, подверг свой труд детальному осмыслению, то авторские суждения о поэме, нашедшие выражение в письмах, более всего в «Выбранных местах из переписки с друзьями» и «Авторской исповеди», составили, совокупно с первым томом, некий метатекст, который также побуждает к его истолкованию. Осмысление «Мертвых душ» — это особый и тоже творческий труд Гоголя, поэтому ему отведен отдельный раздел книги. В то же время критические отзывы на «Мертвые души» оставлены в стороне, как потому, что в данной работе анализируются прежде всего тексты Гоголя, так и потому, что подобная работа целостно и убедительно проведена Ю. В. Манном. Главы же второго тома поэмы, рассмотренные не столь подробно, как главы первого, свидетельствуют, что создаваемое писателем в последние годы может быть интерпретировано не только как незавершенное, но и незавершимое.

I. ЗАМЫСЕЛ

В 1835 г., в письме к А. С. Пушкину (от 7 октября) Гоголь впервые упоминает новое произведение: «Начал писать Мертвых душ. Сюжет растянулся на предлинный роман и, кажется, будет сильно смешон. Но теперь остановил его на третьей главе. Ищу хорошего ябедника, с которым бы можно коротко сойтиться. Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку все Русь» (X, 375).

По предположению Ю. В. Манна[3], встреча Гоголя с Пушкиным и разговор о новом произведении мог состояться в сентябре 1834 г., хотя исследователь допускает, что этот разговор был возможен и в первые четыре месяца 1835 г., когда оба писателя жили в Петербурге; в таком случае, в сентябрьскую встречу разговор должен был возобновиться. О содержании этого разговора Гоголь рассказал в «Авторской исповеди»: «Пушкин находил, что сюжет „Мертвых душ“ хорош для меня тем, что дает полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров» (VIII, 440).

Жанр нового произведения мог восходить и к роману путешествий, и к распространенному в западноевропейской литературе плутовскому роману, освоенному и русской литературой. — Так, были популярны «Пригожая повариха, или Похождение развратной женщины» М. Д. Чулкова, «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова» В. Т. Нарежного. Герой — плут, ищущий новых знакомств и связей, предоставлял возможность раздвинуть рамки повествования и при этом разоблачить какие-то секреты, скрытые стороны тех или иных жизненных явлений. Фактура плутовского романа позволяла отозваться на современные писателю явления, коллизии общественной жизни, а вместе с тем выявить в этих коллизиях универсальный, философский смысл. Но это оказывалось возможным потому, что «Гоголь в корне изменил исходную ситуацию пикарески. Мало сказать, что он отбросил назидательность, морализирование, отбросил такие отработанные беллетристические ходы, как тайна происхождения героя или его преследование со стороны злонамеренных персонажей. Самое главное в том, что была найдена новая романная пружина необычайной энергии и силы. Чичиков — в отличие от традиционного пикаро — человек с четко намеченной целью, с продуманным планом; приобретатель, комбинатор. Тем самым, во-первых, была создана насквозь современная ситуация <…> Далее была создана ситуация национально-характерная и емкая»[4]. Факт покупки мертвых душ в контексте русской жизни выглядел одновременно и как нечто чрезвычайно странное, и как возможное. Ю. В. Манн приводит свидетельство П. И. Бартенева; «В Москве Пушкин был с одним приятелем на балу. Там был некто П. (старинный франт). Указывая на него Пушкину, приятель рассказал про него, что он скупил себе мертвых душ, заложил их и получил большой барыш. Пушкину это очень понравилось. „Из этого можно было бы сделать роман“, — сказал он между прочим. Это было еще до 1828 года» [5]. В кругу домашних Пушкин, по свидетельству П. В. Анненкова, говорил; «С этим малороссом надо быть осторожнее: он обирает меня так, что и кричать нельзя» [6]. Исследователь комментирует: «Вполне логично допустить, что Пушкин вначале отдал Гоголю свой „сюжет“, отдал, преодолевая внутреннее сопротивление (ведь он был нужен ему самому), подчиняясь гоголевскому обаянию, охваченный искренним желанием ему помочь, а затем не без легкого налета ревности заметил в домашнем кругу, что тот его „обирает“. Сказано это было шутливо („говорил, смеясь“), беззлобно, с пониманием правоты и мотивированности гоголевского поступка» [7]. Сюжет о покупке мертвых душ, как видим, заинтересовал и Пушкина, и Гоголя; вряд ли случайно именно последний не захотел упустить представившуюся ему возможность разглядеть в этом абсурдном и комическом факте российской действительности «бездну» смыслового пространства.

В июне 1836 г. Гоголь уезжает за границу. Побывав в Бремене, Франкфурте-на-Майне, Баден-Бадене, на несколько недель, в августе, он останавливается в швейцарском городке Веве, где возобновляет работу над «Мертвыми душами». А в сентябре из Женевы, пишет М. П. Погодину: «Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь…» (XI, 60). В ноябре, обращаясь к В. А. Жуковскому, воссоздает атмосферу работы над «Мертвыми душами»: «Осень в Веве наконец настала прекрасная, почти лето. У меня в комнате сделалось тепло, и я принялся за Мертвых душ, которых было начал в Петербурге. Все начатое переделал я вновь, обдумал более весь план и теперь веду его спокойно, как летопись. Швейцария сделалась мне с тех пор лучше, серо-лилово-голубо-сине-розовые ее горы легче и воздушнее. Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь, вещь, которая вынесет мое имя. Каждое утро, в прибавление к завтраку, вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было для меня достаточно, чтобы усладить мой одинокий день» (XI, 73–74).

Гоголь пишет «Мертвые души» вне России. Это дает ему возможность видеть ее из «прекрасного далека» — целостно, эпически объемно. Он определит это как особенность своей творческой личности: «Уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей своей громаде» (XII, 46). Всеобъемлющий взгляд, который вырабатывает писатель, позволяет ему видеть не только бытовую и социальную конкретику жизни, но Россию как национальное целое: с богатым историческим прошлым, с потенциалом богатырства в настоящем. После «Ревизора», по признанию самого Гоголя, он почувствовал потребность сочинения, «где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться» (VIII, 440).

Постепенно, в ходе работы, меняется понимание жанра создаваемого произведения. М. П. Погодину Гоголь замечает: «Вещь, над которой сижу и тружусь <…> не похожа ни на повесть, ни на роман» (XI, 77). Ему же сообщается, что труд будет «в несколько томов». Впервые «Мертвые души» названы поэмой в письме В. А. Жуковскому от 12 ноября 1836 г., в том, где было сказано: «Вся Русь явится в нем!». Поэтому уже на самых ранних этапах творческий процесс предполагал освоение огромного материала, связанного с национальной историей и культурой. «Не представится ли вам каких-нибудь казусов, могущих случиться при покупке мертвых душ? — спрашивал Гоголь В. А. Жуковского. Это была бы для меня славная вещь потому, как бы то ни было, но ваше воображение верно, увидит такое, что не увидит мое. Сообщите об этом Пушкину, авось либо и он найдет что-нибудь с своей стороны. Хотелось бы мне страшно вычерпать этот сюжет со всех сторон» (XI, 75). М. П. Погодина просил прислать «каталог книг» «относительно славянщины, истории и литературы» (XI, 35). Н. Я. Прокоповича одолевал просьбами сообщить и прислать то, что «вышло по части русской истории, издания Нестора, или Киевской летописи, Ипатьевской, или Хлебниковского списка» (XI, 116). В этом же письме упоминал «перевод Славянской истории Шафарика» и «описание праздников и обрядов» Снегирева (там же). Тому же адресату позже направил еще одну просьбу: «…Особенно книг относительно истории славянской и русской, русских обрядов, праздников и раскольничьих сект» (XI, 134) [8].

Ю. В. Манн настаивает на том, что «Мертвые души» уже с самого начала, еще в Петербурге, ощущались Гоголем как труд необычный, единственный — главный труд его жизни. В ходе работы это ощущение не только возросло, но в нем появилось нечто новое — идея избранности, высшей предопределенности. «И ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой» (XI, 46). Мысль об общественной значимости труда также укрепляется в сознании Гоголя.

Работу над поэмой постоянно сопровождала авторская рефлексия, в которой чередовались некоторая экзальтация, уверенность в успешном воплощении задуманного и опасение, выполнима ли поставленная задача. В. А. Жуковскому 30 октября 1837 г.: «Я весел; душа моя светла. Тружусь и спешу всеми силами совершить труд мой» (XI, 112). П. А. Вяземскому 25 июня 1838 г.: «Что если я не окончу труда моего?.. О, прочь эта ужасная мысль! Она вмешает в себя целый ад мук, которых не доведи Бог вкушать смертному» (XI, 157).

Гоголю не хочется, чтобы новая «вещь» походила на «повесть» или «роман». Отталкивание от повестей, которые составляли творчество Гоголя 1830-х годов, знаменательно. И повесть, и роман представляются формами, если не исчерпавшими свои жанровые возможности, то и не позволяющими выходить к новому эстетическому измерению действительности. «Роман не берет всю жизнь, — сказано в „Учебной книге словесности для русского юношества“, — но замечательное происшествие в жизни, такое, которое заставило обнаружиться в блестящем виде жизнь, несмотря на условленное пространство» (VIII, 482); «величайшее, полнейшее, огромнейшее из всех созданий драматико-повествовательных есть эпопея» (VIII, 478). Идея синтеза, которая всегда привлекала Гоголя, в данном случае могла приобрести очертания синтеза именно жанрового, который предполагал сложное, но органичное совмещение эпического беспристрастного охвата реальности, в ее общечеловеческом и национальном измерении, с ярко выраженным авторским началом, допускающим как иронию, так и лиризм, в их уникальном взаимодействии.

Побывав в разных странах Европы, Гоголь отдает предпочтение Италии, находя в ней соединение тех состояний, которые прежде казались несовместимыми; он ощущает полноту непосредственной жизни и «художнически-монастырское» уединение. «Словом, вся Европа для того, чтобы смотреть, — пишет он в апреле 1837 г. А. С. Данилевскому, — а Италия для того, чтобы жить» (XI, 95). Но итальянская жизнь влечет Гоголя не только своей непосредственностью, но и напоминанием об уникальных запасах многовековой культуры; в Риме сошлись язычество и христианство, и художник может чувствовать, чуть ли не осязать и то и другое.

Вновь создаваемое произведение должно было и русский мир внести в этот мировой художественный контекст, находя национальной его оригинальности полноправное место в общечеловеческом пространстве. Выстраивая художественный мир, автор избирает «характеры… на которых заметней и глубже отпечатлелись истинно русские, коренные свойства наши» (VIII, 442), но при этом опирается на многообразный мировой культурный опыт — поверяя его, трансформируя и все же считая его для себя абсолютно необходимым.

Исследователи соотносили и замысел, и сам процесс работы Гоголя над «Мертвыми душами» с созданием величайших произведений мировой литературы, прежде всего с «Божественной комедией» Данте. Впервые П. А. Вяземский, затем С. П. Шевырев, А. И. Герцен, позднее — Алексей Веселовский высказывали мысль о перекличках первого тома «Мертвых душ» (и всего замысла поэмы) с первой частью дантовского творения — с «Адом». Ю. В. Манн обратил внимание на то, что в сознании русского общества «Божественная комедия» представала как поэма, а для Гоголя дантовская традиция имела особое значение. В тексте поэмы Гоголя исследователь отметил ряд реминисценций из Данте, поясняя в то же время, что дантовская традиция Гоголем была преобразована и включена в новое художественное целое [9]. Указывая на связь «Мертвых душ» с дантовской традицией, отмечают также, что поэма Гоголя, как и «Божественная комедия», должна была состоять из трех частей (по аналогии с «Адом», «Чистилищем» и «Раем»).

Н. Перлина не только «Божественную комедию», но и средневековые видения рассматривает как парадигму «Мертвых душ» Гоголя. Она отмечает четкую структуру литературного жанра религиозного видения (опираясь на исследования Б. И. Ярхо) и высказывает мысль о «сохранении в телеологической задаче и в художественной ткани „Мертвых душ“ живой памяти жанра видений», проявляющейся в том, что «эстетическое ясновидение автора открывает читателю духовные истины, непосредственному человеческому сознанию недоступные, но раскрывающиеся ему в содержании видения» [10].

Многолетняя работа над поэмой все более укрепляла Гоголя в мысли об особой культурной и духовной миссии, которую может выполнить это произведение. В конце декабря 1840 г. он писал С. Т. Аксакову: «Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том „Мертвых душ“. Переменяю, перечищаю, многое перерабатываю вовсе… Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые, невинные и скромные главы вы уже знаете» (XI, 322–323).

Ю. В. Манн заметил, что если вначале писатель характеризовал свой труд с помощью понятий эстетического порядка — «огромный», «оригинальный сюжет» и т. п., то после завершения первого тома на первый план в его суждениях выходили моральные категории («труд мой велик, мой подвиг спасителен», «клянусь, грех, сильный грех, тяжкий грех отвлекать меня!» [11]). Создавая главу за главой, писатель читал их разным лицам, пониманием которых дорожил, по-своему «проверяя» текст, наблюдая за реакцией слушателей, требуя критических замечаний и советов. Первые слушатели не могли (по отдельным главам, фрагментам) понять всю грандиозность замысла, однако уловили гоголевское сочетание комизма и серьезности, негативного и позитивного в восприятии российский действительности и человеческой природы, отозвались на авторскую готовность создать произведение особой жанровой природы, в котором исследовались бы пути и дороги не только России, но и всего человечества, загадочно совмещающего в себе материальное и духовное, мертвое и живое, падение и воскресение.

II. ВОПЛОЩЕНИЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Первая глава «Мертвых душ» — произведения, жанровой природе которого Гоголь уделял достаточно много внимания, остановившись наконец на поэме и настраивая тем самым читателей на восприятие эпически масштабного сочинения — первая глава начинается описанием вполне заурядного события, которое, пожалуй, событием даже трудно назвать: в губернский город приезжает некий господин, похожий на многих других, и сам приезд его почти не обратил на себя внимания жителей этого города. Автор всячески подчеркивает усредненность своего героя; в нем все неопределенно, словно и нет личности или хотя бы каких-то индивидуальных черт: неопределенен его внешний облик («ни слишком толст, ни слишком тонок»; «не красавец» и «не дурной наружности» — VI, 7), возраст («нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод» — там же). Такой человек может вовсе не обратить на себя внимания, но может быть и принят самыми разными людьми — ведь он похож на них и в этом смысле узнаваем, он не вызывает настороженности, недоверия. Его примут в свой круг и «подполковники», и «штабс-капитаны», и «помещики, имеющие около сотни душ крестьян» — все они, как замечает автор, ездят в таких же «рессорных бричках». И уже первые строчки текста позволяют обратить внимание на гоголевскую манеру письма. Мы встречаем довольно много названий бытовых предметов, вещей, которые входили в обиход жизни той поры. Автор точен в своих социальных и бытовых определениях, он обнаруживает хорошее знание реалий русской жизни. Так, усадив Чичикова в бричку, он демонстрирует свое понимание «господ средней руки», их привычек. Бричка — легкая полукрытая повозка с откидным кожаным верхом, в ней действительно удобно было ездить холостякам, а для семейных переездов она не годилась. В бричках ездил средний по достатку класс. Штабс-капитан, упомянутый в этом же контексте, — это офицерский чин в пехоте, артиллерии и инженерных войсках, введенный в 1801 г.; он выше поручика и ниже капитана. Казалось бы, до подполковника штабс-капитану далеко, но у Гоголя названы «отставные подполковники», а они-то, скорее всего, могут позволить себе ездить лишь в той бричке, в которой ездят штабс-капитаны и помещики, имеющие не слишком много душ крестьян. Итак, это тот социальный срез жизни, в котором занимает свое место Чичиков.

Но при этом стоит обратить внимание на гоголевский эпитет — «довольно красивая… бричка». Пожалуй, штабс-капитанам и отставным подполковникам было бы все равно, красива ли бричка, в которой они ездят, а вот Чичиков, как мы узнаем позже, всегда думал о том, какое впечатление он производит, и для этого пользовался двумя, с его точки зрения, равнозначными способами: заботился чрезвычайно о своей внешности, одежде, да и в целом любил разные красивые вещицы; а кроме того, прельщал своих собеседников речами, витиеватыми или простыми, в зависимости от того, с кем имел дело. Поэтому можно сказать, что автор уже с самого начала совершенно ненавязчиво, почти незаметно придает индивидуальность своему герою, но при этом психологический, внутренний его мир не раскрывает.

Достаточно долго не названо и имя героя, как не раскрыто наименование и не указаны географические ориентиры губернского города. Обозначено некое провинциальное пространство, границы которого четко не определены. Сочетание конкретики в бытовых наименованиях (создание иллюзии точного изображения российских «закоулков») и неопределенности в изображении времени и пространства — характерная черта гоголевского повествования. Перед читателями развертывается провинциальная русская жизнь, с ее мелочами, обыденностью, но в гоголевском ее описании уже с самого начала проступает авторское тяготение к эпическому охвату жизненного бытия, к всеобъемлемости взгляда на него, при котором малое и значительное, материальное и духовное, индивидуальное и общее представляют равный интерес. Правда, эпическое видение мира до поры до времени не декларируется, почти скрывается, но оно проступает в тех описаниях, которые неподготовленному читателю могут показаться странными и неожиданными. Бричка подъезжает к гостинице, навстречу ей попадается «молодой человек», описание которого столь подробно, что кажется, он займет, должен занять значительное место в дальнейшем повествовании. Названы «белые канифасовые панталоны, весьма узкие и короткие» (что отсылает нас к моде 1820-х годов, когда носили брюки из канифаса — плотной льняной материи), фрак «с покушеньями на моду», «манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом» (это означает, что манишка — накрахмаленный нагрудник, приложенный к мужской сорочке, был закреплен булавкой работы тульских мастеров в виде пистолета). Но чем завершается это конкретное описание внешнего облика безымянного персонажа? «Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой» (там же). Автор схватывает, улавливает отдельные мгновения, сознавая, что при всей их незначительности в них также запечатлена жизнь.

Но можно увидеть в этом эпизоде и иной смысл. Мы вправе предположить, что «молодой человек в канифасовых панталонах» попал в поле зрения и героя, «господина средней руки». Ведь это он въехал в ворота гостиницы губернского города, это он все желает о нем узнать, его взгляд внимателен и пристрастен, к тому же он сам имеет привычку «покушаться» на моду.

На чем прежде всего останавливается авторский взгляд, привлекая к нему и читательское внимание? Мы видим, что автор отмечает узнаваемость, привычность тех вещей, которые наполняют гостиничные покои. Герой встречен «трактирным слугою, или половым», лицо которого «нельзя было рассмотреть». «Покой был известного рода», «гостиница была тоже известного рода» (VI, 8). «Общая зала» в гостинице также не таит в себе ничего неожиданного — «те же стены», «тот же закопченный потолок», «та же копченая люстра»… Казалось бы, зачем же столь многократно указывать на то, что эта гостиница ничем не отличается от множества других в российской провинции? Автор же настойчиво отмечает это сходство. Да, перед нами привычная обыденность, проза жизни. Вчитываясь в гоголевский текст, мы замечаем, что автор не только бесстрастно описывает гостиничный фасад, лавочки «с хомутами, веревками и баранками» и многое другое, но с помощью легкой иронии выявляет в этой привычной устойчивости бытовой жизни свою необычность, некоторую странность. То, к чему привыкла сама эта жизнь, что здесь кажется нормой, на самом деле — отступление от нормы, диссонанс: «закопченный потолок», «стены, выкрашенные масляной краской, потемневшие вверху от трубочного дыма и залосненные снизу спинами разных проезжающих». Правда, отсутствие порядка, чистоты — еще не свидетельство странности. Но вот мы встречаем упоминание «разных обычных в трактирах блюд». Что же это за блюда? «Щи с слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких неделей, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярка жареная, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам» (VI, 9—10). Слоеный пирожок упомянут дважды. Заслоненный, как бы прикрытый перечнем других, вполне обычных блюд, он мог ускользнуть от внимания читателей, и автор о нем напомнил, обозначив некую бытовую загадку: что же это за вечный пирожок, который может храниться в течение нескольких недель? Мы можем также вспомнить, что в «Невском проспекте», повести, открывающей цикл «Петербургских повестей», поручик Пирогов, явившийся в дом немецких ремесленников к пленившей его блондинке, оказался побит хозяином и его приятелем, был разгневан, хотел подать «письменную просьбу в главный штаб», однако «зашел в кондитерскую, съел два слоеных пирожка» и совершенно «успокоился» (III, 45). Материальное наслаждение заглушило душевный дискомфорт, и все пошло своим чередом. Ох, уж этот вечный слоеный пирожок, — можно было бы воскликнуть, — который мешает нам жить насыщенной духовной жизнью!..

Оказывается, не все так просто в этом затерянном в глубине России городке. Его бытовой абсурд, незаметную для жителей алогичность последовательно высвечивает авторский взгляд. В гостинице, похожей на множество других, проезжающий получает «покойную комнату с тараканами, выглядывающими, как чернослив, из всех углов»; в соседнем помещении «устроивается сосед, молчаливый и спокойный человек, но чрезвычайно любопытный, интересующийся знать о всех подробностях проезжающего» (VI, 8).

Эта открывающаяся за обыденными предметами странность постепенно и неуклонно нарастает. Фантастического, которое так знакомо нам по гоголевским повестям, мы здесь не встретим, но за тем нарушением меры, которое фиксирует автор, скрывается то ли нечто комическое, нелепое, то ли необъяснимое. На одной из традиционных для гостиницы картин «изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал» (VI, 9). Что стало причиной подобного изображения: неумение художника или озорство творца? — трудно сказать. Да и сам создатель «Мертвых душ» предстает то писателем-натуралистом, описывающим лишь видимое, то эпическим творцом, напоминающим нам создателя классических эпопей — Гомера: он прибегает к сравнениям, которые уводят читателя от основной сюжетной линии, зато попутно охватывают явления как будто случайные, ненужные, но, как знает автор, связанные со многими другими, составляющими разноликую панораму жизни. «Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая клюшница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном; дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостию старухи и солнцем, беспокоящим глаза ее, обсыпают лакомые куски, где вразбитную, где густыми кучами» (VI, 14). Картина жаркого июльского лета возникла на мгновение, привлекла своей яркостью и исчезла. И читатель уже знает, что границами безымянного города и губернии не исчерпывается художественное пространство «Мертвых душ». Воображение или память могут вызвать и другие картины, другие эпизоды, из которых складывается разноликая жизнь. Не становясь предметом изображения, она напоминает о себе, создавая ощущение неисчерпанности жизненного бытия, несводимости его к конкретным бытовым или социальным проявлениям.

Один город как будто похож на другой, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что тот, который представляет нам автор, несет в себе некую загадку. Герой, отправившийся на прогулку по городу, видит «магазин с картузами, фуражками и надписью „Иностранец Василий Федоров“» (позже у Ноздрева Чичиков увидит «турецкий» кинжал, на котором «по ошибке» «будет написано „мастер Савелий Сибиряков“»); другая вывеска может поразить или заинтриговать еще более — «И вот заведение» (VI, 11).

Предлагая читателю сугубо бытовой, на первый взгляд, срез жизни, автор побуждает читателя задуматься над тем, что скрывается за фасадом этого города, гостиницы, — можно сказать, за фасадом жизни. Почему он нанизывает друг на друга мелочи, бытовые детали, не торопясь посвятить нас в замыслы своего героя? Потому что предмет его внимания, его углубленного постижения, конечно, не заурядный губернский город сам по себе, но русская жизнь как таковая, тайна этой жизни, самому автору в полной мере еще не открывшаяся. А. О. Смирновой Гоголь писал в июле 1845 г.: «Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет „Мертвых душ“. Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех… раскрыться в последующих томах <…> Повторяю вам вновь, что это тайна, и ключ от нее покаместь в душе у одного только автора» (XII, 504).

Становится понятным, почему на страницах «Мертвых душ» Гоголь столь часто прибегает к определению «русский». «Два русские мужика» (казалось бы, какие же еще мужики могут быть в российском губернском городе?!), названные уже в самом начале поэмы, рассуждают о том, доедет ли колесо (от брички Чичикова) до Москвы или Казани; приехавший господин был встречен «трактирным слугою, или половым, как их называют в русских трактирах» (VI, 8); «тоненькие наследники спускают, по русскому обычаю, на курьерских все отцовское добро» (VI. 15) и т. д. Как отмечено Ю. В. Манном, в гоголевском тексте постоянно встречаются «формулы обобщения», реализующие «всерусский, всероссийский масштаб»; «…крики, которыми потчевают лошадей по всей России», «…всего страннее, что может только на одной Руси случиться…», «…закусили, как закусывает вся пространная Россия по городам и деревням…» и т. д.[12]. При этом определение русский не наполняется изначально тем или иным оценочным смыслом, оно прежде всего обозначает границы (можно сказать, и безграничность) изображаемого. Именно в русской жизни как таковой автор провидит загадку и тайну, познать, раскрыть которую становится его задачей. Поэтому эпический взгляд автора все захватывает в свою орбиту; все может пригодиться, в любой вещи (в той или форме) способен проявиться дух нации; в каждом герое, будь то коллежский советник, кучер, лакей или половой, — проступят русские черты. «Угол зрения в „Мертвых душах“ характерен тем, что Россия открывается Гоголю в целом и со стороны. Со стороны — не в том смысле, что происходящее в ней не касается писателя, а в том, что он видит Россию всю, во всей ее громаде» [13].

Имя и фамилию своего героя, как мы помним, автор называет нам не сразу. Вначале это «господин», не слишком толстый и не слишком тонкий, въезжающий в ворота гостиницы. Затем «приезжий господин», который осматривает отведенный ему покой. Оказывается, вещи, которые начинают заполнять комнату, могут кое-что сказать об их хозяине. Он немало поездил, о чем свидетельствует его чемодан «из белой кожи, несколько поистасканный, показывавший, что был не в первый раз в дороге» (VI, 8). Приезжий любит красивые вещицы: вслед за чемоданом был внесен «небольшой ларчик красного дерева, с штучными выкладками из карельской березы» (там же). Он холост, автор на это намекает, но пока не раскрывает отношение самого героя к его семейному положению. И он, можно сказать, любознателен: во время обеда он задал немало вопросов половому. Читатель, уже хорошо знакомый с гоголевской поэмой, понимает, что эти вопросы (о губернаторе и чиновниках города, об окрестных помещиках и количестве принадлежащих им душ крестьян) далеко не случайны: герой намерен приобрести мертвые души. Но при самом первом чтении поэмы гоголевский герой может произвести двойственное впечатление: мы вправе предположить, что это деловой человек, знающий приличие и не забывающий о своей карьере (первый вопрос — о губернаторе); но в равной мере приезжего можно воспринять и как свободного путешественника, интересующегося местными жителями, их привычками и доходами. И только после того как не исчерпывающая, но в то же время определенная информация (социальная и бытовая) нам предоставлена, мы узнаем имя и точный чин героя — «коллежский советник Павел Иванович Чичиков, помещик, по своим надобностям» (VI, 10). Так Чичиков сам представляет себя, но мы вскоре узнаем, что указанные им сведения не вполне точны. В Табели о рангах, которая была введена в России Петром I в 1722 г., указывались 14 классов, на которые делились чиновники гражданского ведомства. Принадлежность к тому или иному классу определялась не по происхождению, а по личной выслуге. Все, получившие 8 первых рангов (или чинов), причислялись к потомственному дворянству. Не будучи дворянином, Чичиков не мог бы покупать крестьян. Согласно Табели, коллежский советник соответствовал 6-му классу и приравнивался к званию полковника в военной службе. Герой «Мертвых душ», таким образом, занимал вполне приличное положение в обществе и умел им пользоваться. Но он уже не служил, а, записывая себя помещиком, выдавал, скорее всего, желаемое за действительное, поскольку помещиком он лишь собирался стать (к тому же, лишь на бумаге: не занимающимся хозяйством, а только владеющим душами, да и то фиктивными; правда, во втором томе, созерцая процветающее имение Костанжогло, Чичиков начинает подумывать о реальном хозяйствовании, значит, не только статус помещика, но и его образ жизни потенциально привлекали гоголевского героя).

В Чичикове и далее будет отмечаться прагматичность, основательность, а вместе с тем и незаданность, случайность некоторых его поступков. Так, уже в этой главе, осматривая город, Чичиков прихватывает афишу, прибитую к столбу. Дома он ее внимательно разглядывает с двух сторон, а затем складывает «в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать всё, что ни попадалось» (VI, 12). Не похож ли тем самым Чичиков на другого героя поэмы, Плюшкина, который также прихватывает с собой все, что попадается ему на пути? Ведь и Плюшкин был прежде крепким хозяином, практиком, деловым человеком. Различные герои Гоголя, отличаясь друг от друга, все время «пересекаются». Опасность стать Плюшкиным может грозить каждому, Чичиков об этом не задумывается, но о текучести, изменчивости жизни постоянно размышляет автор. Мы же из афиши, положенной Чичиковым в ларчик, узнаем, что в городском театре давалась драма Коцебу. Случайный как будто жест Чичикова предоставляет в наше распоряжение определенную информацию о культурной жизни губернского города. Август Коцебу (1761–1819), немецкий писатель-драматург, был чрезвычайно популярен в России: зрителям нравились его мелодраматические пьесы. То, что Гоголь не указывает название пьесы, а лишь упоминает главных героев и их исполнителей («Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова»), также свидетельствует о популярности этого автора. В русском переводе драма, которую давали в губернском городе NN, называлась «Гишпанцы в Перу, или Смерть Роллы». Фамилии актеров, звучащие обыденно, не позволяют видеть в них исполнителей трагических персонажей. Так же как актеры не испытывают потребности выбрать себе какой-либо эффектно звучащий псевдоним, так и герои Коцебу далеки от подлинно трагических героев. Популярность Коцебу поддерживалась доступностью его сюжетов, рассчитанных на массового зрителя. Чичиков так долго рассматривает афишу, что кажется, он хочет найти в ней что-то более достойное внимания, чем информация об очередной постановке пьесы популярного драматурга.

Чичиков, коллежский советник, наносит визиты чиновникам, которые представлены читателям прежде всего как лица, занимающие те или иные места в социальной структуре общества: губернатор, вице-губернатор, прокурор, председатель палаты, полицеймейстер, откупщик, начальник над казенными фабриками. Именно в этой иерархической последовательности расположены чиновные лица, которым оказывает свое внимание гоголевский герой. Губернатор в дореволюционной России — глава и хозяин губернии, которая считалась высшей административно-территориальной единицей, должность губернатора была утверждена еще Петром I, в 1708 г. Гоголевский губернатор — «большой добряк и даже сам вышивал иногда по тюлю», что не помешало ему позаботиться о служебных отличиях: «имел на шее Анну, и поговаривали даже, что был представлен к звезде» (VI, 12). «Анна» — орден святой Анны 2-й степени, в виде креста, носился «на шее» т. е. на мундире у воротника, а представлен губернатор мог быть к ордену святого Станислава 1-й степени, он носился на ленте через плечо, жаловался за особые заслуги перед государством. Скорее всего, он лишь мечтает об этом ордене; гоголевское «впрочем» словно смягчает честолюбивые запросы губернатора. К должности и личности главы губернии Гоголь обратится и в своем позднем творчестве, в «Выбранных местах из переписки с друзьями». В этой книге его больше всего будет занимать вопрос о том, какое нравственное влияние на общество может оказать человек, занимающий «важное место» (одна из глав так и называется «Занимающему важное место»). В поэме же на первом плане — Павел Иванович Чичиков, смысл имени которого будет раскрываться постепенно, и лишь рассмотрев все произведение, можно будет задуматься над тем, почему автор называет его именно так.

Мы заметили, что внешность героя подчеркнуто неопределенна. Возраст его не назван. Откуда он явился, неизвестно. Но личность Чичикова все же начинает проявляться в тексте — в его речах, в манере общения. На первый взгляд, он не говорит ничего особенного. К тому же в первой главе нет прямой речи, суждений героя, его речевой стиль передает автор. Однако мы сразу догадываемся, что Чичиков — великий мастер диалога, хотя и специфического. Его, конечно, интересует не собеседник, а собственная выгода, поэтому автором позиция героя определена однозначно с самого начала: «Он очень искусно умел польстить каждому» (VI, 12). Однако для каждого чиновника он находит свое слово, хваля в разговоре с губернатором «бархатные» дороги, с полицеймейстером — «городских будочников» (будочник — нижний полицейский чин, сторож) и т. д.

Автор пока не использует прямую речь, он ее приберегает, чтобы включить ее в текст там, где она будет наиболее нужна, — в разговорах Чичикова с помещиками. К тому же несобственно прямая речь характеризует и чиновников: они не нуждаются в содержательных беседах, сказанный приезжим господином банальный комплимент их вполне удовлетворяет. Но передавая речь Чичикова, автор позволяет читателю заметить, что она не так проста, во всяком случае не произвольна, напротив, продуманна. Чичиков прибегает к помощи литературной традиции, к богатым запасам культуры, умеющей выигрышно представить человека, вызвать к нему интерес. Гоголевский герой, конечно, пользуется штампами, но они-то и воздействуют на сознание среднего, рядового человека. Чичиков именует себя «незначащим червем мира сего» (стилистически апеллируя к сентиментальной традиции и даже несколько ее утрируя, тем самым снижая, чуть ли не пародируя); он избирает для себя речевую позицию самоумаления («не достоин того, чтобы много о нем заботились» — VI, 13), что также подкупает; он сетует на судьбу («испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду» — там же), но изъявляет готовность смириться с этим и ищет поддержки. Ю. В. Манн установил, что в первоначальной редакции главы содержался монолог Чичикова, и лишь в ходе работы над поэмой Гоголь от него отказался. Не потому ли, что это давало ему возможность внести в текст легкую иронию, т. е. выразить, хотя и осторожно, свое отношение к герою? Автор отдает должное находчивости Чичикова, но при этом дает понять, что тот оперирует словами слишком легко, как массовый потребитель литературного текста. У героя «Мертвых душ» в этом есть предшественник — Хлестаков, который также прибегает в своей речи к литературным оборотам и, перенося их в свои реплики и стремительные монологи, девальвирует, снижает тот смысл, который вкладывала в них предшествующая традиция. Вспомним хотя бы, как, предложив свою руку и сердце жене городничего, в ответ на ее реплику: «Но позвольте заметить: я в некотором роде… я замужем», Хлестаков моментально отвечает: «Это ничего! Для любви нет различия, и Карамзин сказал: „Законы осуждают“. Мы удалимся под сень струй…» (IV, 76). Сентименталистская поэтизация природы, искренности любовного чувства скомпрометирована контекстом слов Хлестакова. Так и Чичиков легко и спекулятивно пользуется неисчерпаемым словесным запасом культуры. Правда, текст поэмы таков, что побуждает читателя возвращаться к прочитанным главам и усматривать в них более сложный смысл, чем тот, что открывался при первом чтении. Когда мы познакомимся с биографией Чичикова, мы признаем, что ему действительно довелось испытать «много на веку своем». Другое дело, что «испытания», встретившиеся герою, — следствие его натуры, жажды накопительства, готовности любой ценой добиваться поставленной цели. Так что читателю надлежит отличать истинные испытания отложных, искреннее слово от спекулятивного, серьезный литературный текст от его подделки.

Чичиковское жонглирование словами парадоксальным образом оказывается в чем-то сродни писательству: как Чичиков, так и писатель словом строит свой мир, свою реальность, словом воздействует на людей. Но «Мертвые души» создаются во второй половине 1830-х годов, когда Гоголь уже знает, что «обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку» (VIII, 231). Эта фраза появится в «Выбранных местах из переписки с друзьями», вышедших в свет в 1847 г., но размышления о возможности слова, об ответственности писателя, о том, что «опасно шутить писателю со словом» (VIII, 232), — эти размышления Гоголь познал уже в предшествующее десятилетие.

Знаменательно, что, продемонстрировав, пусть и опосредованно, словесное мастерство Чичикова, автор почти тотчас описывает процедуру подготовки героя к губернской вечеринке. Сразу бросается в глаза, что телесное в Чичикове преобладает: «В приезжем оказалась такая внимательность к туалету, какой даже не везде видывано» (VI, 13). Знаменитый фрак «брусничного цвета с искрой» появляется именно здесь. Герой и словом умеет пользоваться как никто другой, и о внешности, о безупречности своего облика заботится необыкновенно. Эгоцентризм Чичикова автором отмечен, но и особые способности героя (несмотря на типичность, усредненность облика и поведения) также акцентированы в тексте. Как воспользуется этими способностями Чичиков? — вопрос, важный для автора и потому все более начинающий занимать читателя.

Пока же Чичиков проявляет свои способности за карточным столом. Чиновники играют в вист, это коммерческая карточная игра, которая считалась игрой солидных, степенных людей, а вот бостон, который упоминался несколько раньше (и назывался фамильярно и любовно «бостончик»), был также коммерческой, но не азартной игрой, следовательно, не связанной с большим проигрышем. В какой бы игре ни участвовал Чичиков, он производит впечатление на губернских чиновников «порядочного» и «благонамеренного» человека.

В первой главе мы встречаем и первое лирическое отступление. Наименование это может показаться не самым точным: далеко не все фрагменты текста, которые мы так именуем, содержат «лирические» размышления в точном смысле этого слова. Но в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (в «Четырех письмах по поводу „Мертвых душ“») Гоголь сам употребил словосочетание «лирические отступления» (VIII, 288), объяснив принципиальность, даже необходимость для текста временных отступлений от основной сюжетной линии, допуская при этом, что они найдут «как противников, так и защитников» (там же).

Отступления в «Мертвых душах» достаточно многообразны. В них авторский лирический пафос и авторская ирония сменяют друг друга, а подчас соприсутствуют. В первой главе при описании губернаторской вечеринки автор берется рассуждать о «толстых», которые умеют хорошо обделывать свои дела, и «тонких», не владеющих подобным мастерством. Но любопытно, что завершается отступление фразой — «Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество…» (VI, 15). Вновь перед нами герой, странным образом приближенный к автору: ведь нам казалось, что это автор рассуждает о жизненных успехах тонких и толстых господ. Однако если присмотреться к последующему фрагменту текста, то увидим, чем же отличается чичиковское (пусть и опосредованное) слово от авторского. Последнее, конечно, иронично. Оно фиксирует алогизм этой жизни, при этом Гоголь привносит алогизм в само повествование, в структуру фразы, называя, например, «почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа» (VI, 15), рассуждая о якобы серьезности и солидности занятий губернских чиновников (садясь за вист, чиновники прекращают разговоры, «как случается всегда, когда наконец предаются занятию дельному» — VI, 16).

Заканчивается глава упоминанием о «странном свойстве гостя» и его «предприятии», о котором еще только надлежит узнать читателям. Так что странность оказывается категорией, которую сам автор ввел в текст, расширяя тем самым его смысловые границы.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Проведя в губернском городе неделю, Чичиков отправляется с визитами к помещикам, с которыми познакомился у губернатора, к Манилову и Собакевичу. Читатель еще не знает, что задумал гоголевский герой, вместе с ним испытывая определенное любопытство, он отправляется в поездку по России, описание которой занимает большую часть поэмы. Верный себе, автор комментирует все то, что попадает в поле его зрения. Он словно сам садится в «известную бричку», рядом с героем, а поскольку утром в день отъезда Чичиков отдает приказы Селифану и Петрушке, то автор заводит разговор прежде всего о них. Прося прошения у читателей, что занимает их внимание второстепенными и даже третьестепенными лицами, он, представляя Петрушку, называет два, как будто совершенно разнородных свойства: нечистоплотность и «побуждение к просвещению». Перед нами очередная загадка. Что означает свойственное Петрушке пристрастие к чтению — бессмысленное занятие, которому без всякой пользы для себя предается лакей Чичикова («ему было совершенно всё равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, — он все читал с равным вниманием; если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался» — VI, 20) или неосуществленный, бессознательный порыв к познанию? Во всяком случае, этот герой не вполне обычен. Когда автор берется предположить, о чем бы мог думать Петрушка, потревоженный замечанием хозяина, он наделяет его мыслями, которые могли прийти в голову любому лакею («И ты, однако ж, хорош; не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же» — там же), но при этом он не настаивает, что размышления Петрушки были именно таковы. «Что думал он в то время, когда молчал» (там же), — остается тайной, не исключающей, правда, что он и вовсе ни о чем не думал. Этот странный лакей, читающий все без разбора, не предвосхищает ли потенциально другого (героя Достоевского), живущего в доме Федора Карамазова, довольно много почитавшего и ведущего беседы с образованным Иваном Карамазовым, считающего, что в беседах с ним нуждается и сам Иван, более того, готового осуществить ту идею, которая мучает Ивана? Между Петрушкой и лакеем Смердяковым в «Братьях Карамазовых» Достоевского — дистанция «огромного размера», но кажется, здесь есть над чем подумать. Среди героев Гоголя мы не найдем ни одного идеолога, без которого немыслим роман Достоевского, тайна человеческого сознания — это тайна, которая Гоголя постоянно занимала.

Характеристика Селифана отложена автором до последующих глав (и в полной мере будет развернута во втором томе), сейчас же перед взором читателя — дорога Чичикова, российская провинция, ее закоулки, бездорожье, «чушь и дичь по обеим сторонам», «кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикой вереск и тому подобный вздор» (VI, 21). Неприметность, не-живописность российских пейзажей, акцентированная автором в первом томе, подстать заурядности жизни, которую ведут населяющие поэму Гоголя герои. Создается впечатление удручающей заурядности, не-красоты, не-стройности русской жизни.

Гоголь не случайно избирает для всех глав, где речь идет о поездках Чичикова к помещикам, сходное построение: Чичиков подъезжает к поместью того или иного владельца (живых и мертвых душ), взору его открывается общий вид на имение и деревню; взгляд останавливается на господском доме, затем появляется возможность присмотреться к хозяину и интерьеру. Не потому ли так легко находит Чичиков нужный тон, что российская повседневность уже ничем не может его удивить. И он, и автор готовы к тому, что дом похож на хозяина и наоборот, что о привычках и образе жизни помещика немало говорит домашняя обстановка, сад (если таковой имеется), вид ближайшей деревни. Гоголь любит и умеет характеризовать героев через вещи, допуская, что вещь может взять верх над человеком, подчинить его себе. Поэтому стоит присмотреться к тому материальному миру, который окружает человека и который является составной частью его жизни.