49442.fb2 Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Конечно, не случайно автор достаточно долго не позволяет читателю самому убедиться в исключительности героя. Читатель уже многое услышал о нем, увидел стройные его леса, крепкие крестьянские избы и церкви в принадлежащих помещику деревнях. Чичиков входит уже и в дом его, а хозяина все еще нет. Автор, на первый взгляд, использует прием, знакомый нам по первому тому. Имение, его внешний облик и интерьер характеризуют владельца. Но, оказывается, соотношение дома и хозяина в данном случае иное. Чичиков оглядывается вокруг себя, рассматривает «жилище этого необыкновенного человека… думая по нем отыскать свойства самого хозяина… но нельзя было вывести никакого заключения» (VII, 58–59). В доме Костанжогло не было «ни фресков, ни картин, ни бронз, ни цветов, ни этажерок с фарфором, ни даже книг» (VII, 59). Издавна контекст культуры, определенные его атрибуты характеризуют или приоткрывают духовный строй личности. Ни картин, ни фарфора, ни цветов не может быть в монашеской келье. Костанжогло — не монах, но ему свойствен своего рода бытовой аскетизм, он не любит лишних, тем более ненужных вещей; он не привык украшать жизнь, предпочитая ее строить. Те критерии, которыми литература измеряла человеческую личность, ее внутренний мир, привычки, психологический склад, не годятся для Костанжогло. Это новый герой литературы, главное для которого — «прочное дело жизни».

Дом для Костанжогло — не убежище от официозного и холодного внешнего мира, не место для уединения и сосредоточения, но и не чужое, безразличное пространство. Интерьер дома свидетельствует о том, что в нем живет человек-практик, что «главная жизнь» его «проходила вовсе не в четырех стенах комнаты, но в поле, и самые мысли не обдумывались заблаговременно сибаритским образом, у огня пред камином, в покойных креслах, но там же, на месте дела, приходили в голову, и там же… претворялись в дело» (VII, 59). Костанжогло — первый деловой человек в отечественной литературе, человек, органично и легко подчинивший все делу, ставшему существом его жизни.

Чичиков тоже практик, хотя и иного рода, с нетерпением ждет хозяина. Кого же он видит перед собой? — человека «лет сорока», «живой, смуглой наружности» (там же). Одежда, которую носит герой, говорит о том, что он о ней не думает. Облик Костанжогло «поразил Чичикова смуглостью лица, жесткостью черных волос, местами до времени поседевших, живым выраженьем глаз и каким-то желчным отпечатком пылкого южного происхождения» (VII, 61). Желчность, даже мрачность героя будет отмечена и позже. Он явный антипод Петуха, добродушно принимающего дары жизни и не задумывающегося о своем будущем. Но он противопоставлен не только хлебосольному Петру Петровичу, а и другому герою, рассказ о котором помещен в той же главе. Персонажи второго тома — еще раз обратим на это внимание — не расположены в некой линейной последовательности, каждый в контексте своей главы, как это было в первом томе, а сведены автором в единой плоскости, и читатель получает возможность тотчас их сравнивать. Не позволив Чичикову как следует познакомиться с Костанжогло, автор направляет его к полковнику Кошкареву, и только после этой встречи Костанжогло предстает перед Чичиковым и перед читателем в полный рост, и мы видим, что два героя заявлены автором как антиподы; индивидуальность каждого раскрывается именно в сопоставлении.

Попав к полковнику, Чичиков погружается в абсолютно иной, чем у Костанжогло, мир. На фоне деятельности Кошкарева, достигшей максимальной степени бюрократизма, становится очевидным, насколько естествен строй жизни Костанжогло, подчиненный не отвлеченным задачам, а ритму природы и земледельческого труда. В описании имения и занятий Кошкарева явственны черты антиутопии. Авторы утопических сочинений брались предопределить все формы идеальной организации жизни. Вот и у полковника есть «Депо земледельческих орудий», «Главная счетная экспедиция», «Комитет сельских дел», «Школа нормального просвещения поселян». Хорош комментарий, принадлежащий одновременно и Чичикову, и автору: «Словом, черт знает чего не было!» (VII, 62). Кошкарев печется и о торговле, и о науке, помышляет о временах, когда «золотой век настанет в России», но живая жизнь изгнана из его департаментов. Отвлеченный ум утописта может мечтать о временах, когда мужик, «идя за плугом, будет в то же время читать книгу о громовых отводах Франклина, или Виргилиевы Георгики, или Химическое исследование почвы» (VII, 63). Подобное умонастроение способно смутить даже Чичикова, со стыдом вспомнившего, что он до сих пор не прочел «Графини Лавальер», однако намеченные в подобных теориях пути приведения «людей к благополучию» (там же) вступают в противоречие с практикой самой жизни. Книга, собирающая, хранящая золотой запас знаний, накопленных человечеством, мертвеет без живого движения. У Кошкарева Чичиков находит громадное «книгохранилище» — «огромный зал, снизу доверху уставленный книгами». Правда, уже при первом взгляде на этот зал посетителя может смутить то, что здесь же хранились «и чучела животных». В этом контексте книги, собранные в зале, хранящие информацию «по всем частям»: «по части лесоводства, скотоводства, свиноводства, садоводства…» (VII, 65), сами становятся «чучелами». Язык книг не только отвлеченный, но мертвый: «На всякой странице: проявленье, развитье, абстракт, замкнутость и сомкнутость» (там же). Гоголь намеренно усиливает впечатление невразумительности, претенциозности самих названий, например «Предуготовительное вступление в область мышления. Теория общности, совокупности, сущности, и в применении к уразумению органических начал общественной производительности» (там же).

Сердитость, желчность Костанжогло в этом контексте оправданна, во всяком случае объяснима. Сетуя на ложно и односторонне понимаемое просвещение, он сам говорит прежде всего о хозяйстве, о практике жизни. Гоголевский текст при этом оказывается двойственным. В речах Костанжогло проявляется его деловая хватка, способность обустроить любой участок жизни; получить при этом выгоду, но не исходить из нее прежде всего. Чичиков же, восхищенно внимая его речам, думает при этом; «Экой черт!.. Загребистая лапа» (VII, 67). Односторонность ли мыслей Чичикова проявляется в его оценке или текст дает знать, что как бы ни говорил Костанжогло, что фабрики «сами завелись», он на самом деле не упустит своей выгоды, — скорее всего, возможно и одно, и другое толкование.

Но своеобразная поэтизация, даже культ хлебопашества, который звучит в речах Костанжогло, близки самому Гоголю. Гоголевского героя более всего удручает беспорядок русской жизни, неумение и нежелание заняться земледельческим трудом, в то время как «уж опытом веков доказано, что в земледельческом звании человек нравственней, чище, благородней, выше» (VII, 69). Бессилие перед стихийной, беспорядочной стороной русской жизни повергает Костанжогло в состояние злости и нетерпения. Он говорит с собеседником, «не слушая его, с выражением желчного сарказма в лице» (там же), а вскоре и «суровая тень темной ипохондрии омрачила его лицо» (VII, 71). Зато лицо поднимается «кверху» и морщины исчезают, как только Костанжогло начинает говорить о земледелии как о занятии, при котором «человек идет рядом с природой, с временами года», становится «соучастник и собеседник всего, что совершается в творении» (VII, 72). Прославляя этот труд в своем пространном монологе, гоголевский герой поистине чувствует себя творцом «всего», когда благодаря трудам рук его, «как от какого-нибудь мага, сыплется изобилье и добро на все» (VII, 73). В тот момент, когда Костанжогло заявляет, что «здесь именно подражает Богу человек», он преображается: «Как царь в день торжественного венчания своего, сиял он весь, и казалось, как бы лучи исходили из его лица» (там же).

Как замечает С. А. Гончаров, «проповедь Костанжогло совмещает в себе элементы ортодоксально-христианского представления о труде (труд в его трактовке приобретает, как и в позднем Средневековье, теологический смысл) с элементами народных представлений об аграрном труде „как интегральной части круговорота природы“» [97]. Следует согласиться и с тем, что «мистически осмысленный труд-поприще у Гоголя является движением к „внутреннему человеку“, формой спасения человека и путем образования национальной гармонии» [98]. Но В. В. Зеньковский заметил и другое. «Проблема праведного хозяйствования, — писал он, — есть и основная, и в то же время труднейшая проблема богословия культуры, т. е. раскрытия религиозных основ и религиозных путей в организации хозяйственной активности» [99]. «Чуждость хозяйственной активности началам высшей правды, — сказано им далее, — Гоголь ощущал как наиболее роковую сторону современности» и подошел в итоге «к самому трудному и самому ответственному пункту в теме о религиозном обновлении мира» [100].

Выстраивая утопию «праведного богатства», Гоголь проблематизирует, усложняет ее. В Костанжогло и Чичикове, столь различных, начинают обнаруживаться странные сближения. Костанжогло присутствует в нескольких главах. В четвертой он показывает Чичикову свое хозяйство, в котором «все было просто и так умно» (VII, 78). Конечно, контрастность героев акцентирована и здесь: это сосредоточенность Чичикова на собственном обогащении и умение Костанжогло обустроить на новый лад весь мир вокруг себя. Но создается впечатление, что Чичиков примеряет к себе не только богатство нового знакомого, но и его образ жизни, его имидж «всевидца», «творца». Чичиков не мог не заметить, что в логике суждений Костанжогло и его самого есть нечто общее. В главе третьей Костанжогло произносит знаменательный монолог, своеобразный гимн копейке, понятный Чичикову не только благодаря наказу отца, но и практике собственной жизни. «Кто родился с тысячами и воспитался на тысячах, тот уже не приобретет, у того уже завелись и прихоти, и мало ли чего нет! Начинать нужно с начала, а не с середины, — с копейки, а не с рубля, снизу, а не сверху. Тут только узнаешь хорошо люд и быт, среди которых придется потом изворачиваться… С копейки нужно начинать» (VII, 75–76). «В таком случае я разбогатею» (VII, 76), — тотчас откликается Чичиков, а Костанжогло ему обещает: «К вам потекут реки, реки золота. Не будете знать, куда девать доходы» (там же).

Фрагмент текста любопытен и для второго тома показателен своей неоднозначностью. Автор прославляет не столько накопительство, сколько творческую деятельность своего нового героя, но при этом «обещает» и непременное богатство тому, кто пойдет по обозначенному пути. В Костанжогло есть некая зачарованность богатством, хозяйственным успехом, горделивая уверенность, что ему все подвластно. Утопия «праведного богатства» представлена во втором томе не только в образе Костанжогло, но и откупщика Муразова. Однако текст невольно ставит нас перед вопросом: в каком соотношении это богатство находится с евангельским наказом: «Не собирайте себе сокровища на земле… но собирайте себе сокровища на небе… ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф., 6, 19–21).

Что еще парадоксально сближает Чичикова и Костанжогло? Вспомним, как созерцал Павел Иванович запасы книгохранилища Кошкарева. Книги «по части лесоводства, скотоводства» и прочим «частям», по философии и по искусству повергли его в уныние, несколько утешила героя лишь огромная книга «с нескромными мифологическими картинками» (VII, 65). Костанжогло тоже не жалует книг (в том числе и с мифологическими картинками). У него другой к ним счет. Больше всего Костанжогло раздражает излишнее упование на книги: «Пустит какой-нибудь молокосос книжку, и так вот все и бросятся на нее» (VII, 69). И Чичикова в Костанжогло восхищает, что тот столь «много наделал», «тихо, без шуму, не сочиняя проектов и трактатов, о доставлении благополучия всему человечеству» (VII, 78). Можно сказать, что Чичиков и Костанжогло — первые русские позитивисты, противопоставляющие пользу, дело — философским прожектам и бесплодным теориям. Но в этой абсолютизации дела невольно и неизбежно проступает своя утопичность, а кроме того, — некая угроза для душевного и духовного развития — угроза, смысл которой русскому обществу станет ясен позднее.

Костанжогло противопоставлен и Хлобуеву. Взорам подъезжающих к имению этого разорившегося помещика открываются «скотом объеденные кустарники наместо лесов, тощая, едва подымавшаяся, заглушенная куколем рожь» (VII, 79). Наблюдать, как человек «бесчестит Божий дар», Костанжогло не может и почти тотчас уезжает от Хлобуева, понявшего, что тот не может глядеть на «беспутное управленье». Но в Хлобуеве, «заспанном и опустившемся», вышедшем навстречу гостям «в дырявых сапогах», с самого начала подмечено то, что отсутствовало у всех без исключения персонажей, — «что-то доброе в лице» (VII, 79).

Чичикова поражает в доме Хлобуева соседство «безденежья, бесхлебья, бессапожья» (VII, 80) и «блестящих безделушек позднейшей роскоши» (VII, 84). Жене Костанжогло некогда музицировать, а Хлобуев обеспокоен тем, что, оставшись в деревне, он не сможет «достать учителя» по «музыке и танцеванью». «Куска хлеба нет, а детей учит танцеванью, подумал Чичиков» (VII, 86). Но не исчезнут ли из жизни «таинственные источники духа» (о судьбе их беспокоился в те же 1840-е годы В. Ф. Одоевский, что нашло выражение в «Русских ночах»), если жизнь будет сведена к деятельности Костанжогло? Во втором томе противопоставлены не только «беспутное управленье» Хлобуева и разумность «управленья» Костанжогло, но также «доброе в лице» одного и желчность, мрачность, раздражительность другого.

Костанжогло можно истолковать как теоретика, который воплотил свою идеальную модель в жизнь. Как многие мыслители-идеологи, он ощутил в себе готовность вступить в соперничество с Творцом, создать новую землю и нового человека. Что же получилось? Идеально функционирующее хозяйство, довольство мужиков, ухоженная природа — и «желчное расположение», «взволнованный дух», «темная ипохондрия».

Хлобуева же Гоголь наделяет чертами, неприемлемыми и невозможными для Костанжогло. Растратив состояние и в то же время устраивая «хлебосольный прием всех артистов и художников» и обеды «всем сановникам в городе» (VII, 88), Хлобуев, как замечает автор, переживал «такие подчас тяжелые времена, что другой давно бы на его месте повесился или застрелился; но его спасало религиозное настроение, которое странным образом совмещалось в нем с беспутною его жизнью» (там же). Костанжогло мрачен и раздражителен. Хлобуеву ведомы другие ощущения. Душа его нередко «вся размягчалась, умилялся дух, и слезами исполнялись глаза его. Он молился, и — странное дело! — почти всегда приходила к нему откуда-нибудь неожиданная помощь» (там же). «Блудным сыном» называет его Чичиков. Но в библейской притче блудный сын после многочисленных ошибок, бессмысленных скитаний возвращается в отчий дом, где его радостно встречает отец. Буквальный смысл притчи сводится к описанию беспутной жизни сына, возвращающегося в дом своего отца, но символический рассчитан на то, чтобы мы прочитали историю заблуждений человека, который в конце концов осознает ошибочность, греховность своего бунта и возвращается к Отцу и получает прощение, а его покаяние радует Отца более, чем добродетельная жизнь другого сына, таящая в себе свои пороки, до поры до времени тщательно скрываемые. В главе, которая названа «одной из последних», Хлобуев получает поручение ездить по России и собирать пожертвования на церкви.

Назвав про себя Хлобуева «блудным сыном», Чичиков добавляет, что о таких людях и жалеть нечего. Но автор, как мы помним, всегда знает о герое больше самого героя, будь это Хлобуев или Чичиков. Во втором томе Чичиков отправляется «проездиться по России» (тезис «Нужно проездиться по России» — один из важнейших для позднего Гоголя и таким образом был сформулирован в «Выбранных местах из переписки с друзьями») и берет с собой спутников. Цель, как кажется Чичикову, у него прежняя: он будет скупать мертвые души, а дорожные издержки придутся уже на другого. Но объективно он как блудный сын отправляется по свету искать лучшей доли, и это рождает надежду на то, что и его путь завершится покаянием и очищением. Вряд ли случайно Платонов сообщает своему брату о желании поехать вместе с Чичиковым следующим образом: «Я решился… проездиться вместе с Павлом Ивановичем по святой Руси» (VII, 91).

Глава, предположительно определяемая исследователями как заключительная, несет в себе чрезвычайно важный смысл. Мы видим, что прежняя сюжетная линия — покупка мертвых душ — не прерывается; как бы ни менялось направление мыслей Чичикова, он не отказывается от своей «негоции». В итоге вырисовывается некий бессмертный образ авантюриста, который неизменно сохраняет свое место и в жизни, и в литературе, независимо от жанровых и стилевых тенденций историко-литературного процесса.

Продолжая эту линию, Гоголь поддерживает определенное единство создаваемого тома; однако читатель догадывается, что для автора единство событийное становится не самым главным. Исследуя душу человека («душа заняла меня всего»), автор готов собирать те мельчайшие частицы нового душевного состояния, которые не так часто, как хотелось бы, но все же проступают в побуждениях и поступках героев. Вопрос, однако, в том, как совершается этот процесс, каким может быть его итог и в какой мере это выразимо в художественном тексте.

Повествование организуется таким образом, что конкретные действия Чичикова, направленные по-прежнему на обогащение, не описываются подробно: они упомянуты, схематично обозначены, и, скорее всего, дело не только в том, что перед нами незавершенное произведение. Читатель понимает, что Чичиков обманул и Леницына, и Хлобуева, подделав завещание тетушки последнего. Механизм, конкретика махинаций не введены в текст. О торжестве Чичикова по-прежнему говорят его бытовые привычки и занятия. Колоритен эпизод, во многом ключевой, с выбором сукна на фрак. Чичиков приходит не в обычную лавку, а в «новое заведение», где «редко… видны были бородачи» среди купцов, а «все было европейского вида, с бритыми подбородками… и с гнилыми зубами» (VII, 98). Купец, поняв, что покупателя не остановит высокая цена, спешит продемонстрировать наилучший товар: «Европеец полез. Штука упала. Развернул он ее с искусством прежних времен, даже на время позабыв, что он принадлежит уже к позднейшему поколению, и поднес к свету, даже вышедши из лавки, и там его показал, прищурясь к свету и сказавши: „Отличный цвет! Сукно наваринского дыму с пламенем“» (VII, 99). Фрак, сшитый из этого сукна, займет позже особое место в главе.

Очередная афера Чичикова вновь оказывается раскрытой. «Явились даже улики… в покупке мертвых душ, в провозе контрабанды во время бытности его еще при таможне» (VII, 105). Чичиков же, забрав от портного платье, «получил желанье сильное посмотреть на самого себя в новом фраке наваринского пламени с дымом». «Ляжки», «икры», «живот точно барабан» (там же) — это и есть природа Чичикова. Но натягивая на себя «новый фрак» и «штаны», не пытается ли он укрыться с помощью «наваринского пламени» не только от «доносов» и «улик», т. е. внешнего, угрожающего ему в очередной раз мира, но и от самого себя?! Все последующее повествование с настойчивой повторяемостью обращает внимание читателя на этот фрак. Чичиков арестован — и «как был, во фраке наваринского пламени с дымом, должен был сесть и, дрожа всем телом, отправился к генерал-губернатору, и жандарм с ним» (VII, 107). Услышав от генерал-губернатора обвинения, «повалился в ноги князю, так, как был: во фраке наваринского пламени с дымом, в бархатном жилете, атласном галстуке, чудесно сшитых штанах…» (VII, 108). Умоляя о снисхождении, Чичиков обхватывает руками сапог князя и далее, не выпуская его, «и проехавшись вместе с ногой по полу во фраке наваринского пламени и дыма» (там же). Отведенный в «промозглый, сырой чулан», он остается там «в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма» (VII, 109).

Фрак «наваринского пламени» и олицетворяет тот апофеоз телесности, который составлял существо Чичикова. Наваринский — цветообозначение, которое появилось в модных журналах первой половины XIX в. после битвы при Наварине в 1828 г., в которой объединенный русско-англо-французский флот одержал победу над египетско-турецкой эскадрой. В объяснении этого цвета отмечаются расхождения. Его сравнивали и с коричневым, и с серо-мышиным цветом: в журнале «Московский телеграф» в 1828 г. отмечалось, что цвет «наваринского пепла», т. е. серо-мышиный, — самый модный для панталон. Под наваринским могли понимать и цвет сукон высокого качества, который достигался блеском лицевой поверхности ткани и сочетал в себе по крайней мере два оттенка. Словосочетание «наваринского пламени с дымом» в журналах того времени не встречалось, следовательно, Гоголь мог сам изобрести это название. Чичиков особое внимание уделяет цвету, предпочитая сукна цветов «с искрой оливковых или бутылочных», «приближающихся к бруснике». В 1822 г. Э. Эгерманом, работавшим на стекольных заводах Богемии, было изобретено рубиновое стекло. Для того чтобы не добавлять в стекольную массу золото и не увеличивать расходы, стали искать новые красители для получения дешевого цветного стекла и создали литхиалин, позволяющий получать самые разнообразные по цвету стекла, в том числе и брусничные, красно-коричневые, лиловые и т. д. Новые красители активно использовались в России того времени. Так что купленное Чичиковым сукно, скорее всего, имело красноватый оттенок. В 30—40-е годы были популярны адрианопольский красный, темный барканский, мардоре (красно-коричневый с золотыми искрами) цвета и т. д. [101]. Было ли в долгом искании героем нужного цвета стремление к красоте? Мечтание об обустройстве семейной жизни? О завершении бесконечных поездок? Об обретении самого себя? — так или иначе, фрак продемонстрировал тщету всех материальных усилий и обольщений; будучи вывалян в пыли, он ознаменовал полный крах Чичикова. Именно в этот момент жизни, полагает Гоголь, душа человека наиболее открыта для укоряющего и поучающего слова.

Два персонажа, появляющиеся в последней главе, наделены автором способностью найти слова, которые потрясают человека, как бы ни был он греховен. Это откупщик Муразов, который воплощает ту же идею праведного богатства, которая была заявлена в изображении Костанжогло, и князь, генерал-губернатор. Первый предлагает спасение и Хлобуеву, и Чичикову, побуждая их прежде всего задуматься над собой и изменить себя. Хлобуеву он поручает собирать пожертвования на церковь, от Чичикова требует поселиться «в тихом уголке, поближе к церкви и простым, добрым людям» (VII, 113).

Путь возможного преображения плотского, греховного человека обозначен автором как требующий личной готовности к раскаянию и очищению и даже некоторого богатырства. «Да вы, мне кажется, были бы богатырь» (VII, 114), — говорит Муразов Чичикову, оценивая данные тому силу и волю. «Назначенье ваше — быть великим человеком, а вы себя запропастили и погубили» (VII, 112). «Вся природа» Чичикова после этих слов «потряслась и размягчилась… темным чутьем стала слышать, что есть какой-то долг, который нужно исполнить человеку на земле» (VII, 115), однако далее мы видим, что «одностворчатая дверь его нечистого чулана растворилась, вошла чиновная особа — Самосвистов» (там же), предлагающий Чичикову способы обойти закон, и вновь Чичиков поддается искушению, а когда с помощью Муразова оказывается все же освобожден и покидает город, то хотя и заказывает новый фрак, «который был хорош, точь-в-точь как прежний… это был не прежний Чичиков. Это была какая-то развалина прежнего Чичикова» (VII, 123–124). Герой вновь на распутье, но прежней энергии и воли к победе в нем нет, и автору остается надеяться, что проявится иного рода воля, направленная не на материальное благополучие, а на очищение и улучшение самого себя.

В художественном тексте Гоголь пытается приблизиться к постижению тех душевных состояний, которые были предметом внимания авторов духовных сочинений. Но он скорее обозначает их, фиксирует внешнее выражение, не воссоздавая изнутри всю последовательность тех переживаний, которые испытывает человек, когда вся природа «потряслась и размягчилась». В этом, думается, проявляется не только своеобразие повествовательной манеры Гоголя, которой не свойствен тот психологизм, который заявит о себе в прозе Лермонтова, Л. Толстого и др. авторов, но и интуитивное понимание писателем непредсказуемости и невыразимости многих душевных движений, а, кроме того, допущение, что Чичикову не дано аналитически взглянуть на самого себя, что в принципе не закрывает для него путь к духовному преображению. Самое важное, точнее, самое интересное для читателя Гоголь оставляет за текстом, не разрешив, быть может, это важное и для самого себя, создавая в результате ощущение, что второй том «Мертвых душ» — сочинение не только не завершенное, но и незавершимое.

Первый том поэмы заканчивается тем, что Чичиков покидает губернский город. В последней из сохранившихся глав второго тома уезжает генерал-губернатор, потрясенный происшедшими событиями. Чичиков обеспокоен собственной судьбой, князь поражен той «бестолковщиной» и преступлениями, которые «взбаламутили» уже другой губернский город. Вновь ситуация разлада, нестроения жизни, близкая к непоправимому катаклизму.

Примечательно, что автор несколько раз приостанавливает повествование, и именно тогда, когда кажется, что вот-вот будут раскрыты те пути к «высокому и прекрасному», которые, как говорилось в «Выбранных местах…», обязан указать писатель. Творчески используя во втором томе традицию утопической литературы, Гоголь все же не идет по пути жанра утопии. Он не выполняет основных правил дидактической литературы, берущей на себя обязанность отвечать на вопрос: что делать? Во втором томе автор вплотную подводит читателя к этому вопросу, усиливает ожидание ответа и обещает ответ, но каждый раз от него уходит. Проявившееся в 1840-е годы понимание сложности внутренней жизни останавливало перо каждый раз, когда нужно было описать «пути и дороги». Еще в первой главе, как уже отмечалось, стоило только Тентетникову дождаться того момента, как он должен был поступить в обучение к «несравненному Александру Петровичу», так тот умирает. Автор взял на себя раскрытие некоторых основ учебной программы «необыкновенного наставника», но все-таки слово «Вперед!», в котором якобы так нуждались юноши, не прозвучало из уст этого уникального человека. В третьей главе беседа Чичикова с Костанжогло, успевшим изложить исходные принципы своего жизненного кредо, прерывается в тот момент, когда Чичиков пытается узнать, как все-таки можно разбогатеть «в непродолжительное время». «Как поступить, чтобы разбогатеть?» подхватил Костанжогло. «А вот как…». «„Пойдем ужинать“, сказала хозяйка» (VII, 70). И далее, когда Чичиков, уже «нахлебавшись супу и выпивши какого-то отличного питья», возобновляет свой вопрос, мы видим в тексте пропуск и замечание комментаторов о том, что в рукописи недостает одного листа. Был ли он? — правомерен вопрос. Правда, далее Костанжогло все же рассказывает о том, как приобрел богатство, но на самом деле он говорит не о богатстве, что более всего и интересует Чичикова, а о труде, о том, как «веселит» его работа, как оправдан и освящен свыше земледельческий труд. Становится очевидно, что этот путь к «веселию» труда каждому нужно пройти самолично, не копируя чужой опыт, а лишь получая от него духовный толчок.

В эскизно обозначенном душевном потрясении Чичикова также не определен вектор его дальнейшего духовного становления, и у автора есть причины сомневаться, осуществится ли оно. Услышав обращенные к нему слова Муразова о том, что «назначенье» его «быть великим человеком», в то время как он себя «запропастил и погубил», Чичиков испытывает истинное потрясение: «Есть тайны души. Как бы ни далеко отшатнулся от прямого пути заблуждающийся, как бы ни ожесточился чувствами безвозвратный преступник, как бы ни коснел твердо в своей совращенной жизни, но если попрекнешь его им же, его же достоинствами, им опозоренными, в нем все поколеблется невольно, и весь он потрясется» (VII, 112). Однако мы помним, что как ни потрясалась, как ни размягчалась природа Чичикова, Самосвистову удается вновь смутить его душу. Тайны души и жизни остаются тайнами, и риторическое слово приостанавливается перед ними.

Гоголя занимают те духовные пути, которыми могут пойти его герои. Если в первом томе биографии были даны лишь Чичикову и Плюшкину, то во втором каждый из персонажей проделал ту или иную эволюцию, прошел через некое испытание-искушение, поддавшись ему или устояв. Соотнося героев, автор прежде всего выявляет их различие и, намереваясь привести всех к единому пути религиозно-нравственного очищения, не скрывает, как многоразличен на самом деле этот путь. Судьба каждого открыта: Хлобуев, сомневаясь в себе, поручив семью попечениям Муразова, отправляется собирать деньги на церкви; Платонов надеется, что если «проездиться по Руси», то можно избыть скуку. Сложный жизненный путь, по замыслу автора, ожидал Тентетникова, который, как свидетельствовали современники писателя, слышавшие главы второго тома, должен был оказаться в ссылке в Сибири [102]. Открыт путь Костанжогло: не исключено, что он (как полагают некоторые исследователи) может обратиться в Плюшкина, ведь и тот в молодости был рачительным хозяином, похожим на полного сил героя второго тома. И даже в судьбе князя обозначен некий драматический момент, ставящий под сомнение его безупречность в прошлом. Прося князя поверить в раскаяние Чичикова, Муразов напоминает ему о «деле Дерпенникова» (так именовался в ранних редакциях Тентетников), который был осужден неоправданно строго, — услышав упреки Муразова в «большой несправедливости» (VII, 119), «князь задумался» (VII, 120).

Особый интерес представляет пространный монолог князя, прерывающийся буквально посередине фразы. К кому обращена эта речь? В доме генерал-губернатора, в «большом зале» собралось «все чиновное сословие города». На самом деле адресат речи гораздо более широк. Автор, пользуясь своей властью, наделяет генерал-губернатора практически высшими полномочиями. Князь словно судит все человечество, идущее неправедным путем. Он выходит в залу «ни мрачный, ни ясный; взор его был тверд так же, как и шаг» (VII, 124), лицо не выражает «ни гнева, ни возмущения» (VII, 125). Вскрыв бесчестные дела, генерал-губернатор объявляет в городе, как мы бы теперь сказали, военное положение. Гражданские дела передаются в военный суд. «Зачинщикам» угрожают суровые меры, при этом князь произносит любопытную фразу: «Само собой разумеется, что в числе их пострадает и множество невинных» (там же). «Что ж делать? — продолжает князь, дело слишком бесчестное и вопиет о правосудии… Я должен обратиться так<им образом> только в одно бесчувственное орудие правосудия, в топор, который готов упасть на головы <виновных>» (там же).

Как Всемирный потоп поглотил и грешников, и праведников, так «правосудие» князя отстранено от конкретных личностей, хотя совсем недавно в беседе с Муразовым он признал ошибку, совершенную им в отношении Дерпенникова.

Но чем далее продолжается речь князя, тем определеннее в ней проступают личные интонации. Происходит смена ракурсов. Из стоящего над людьми он превращается в одного из них, из осуждающего в кающегося: «Я, может быть, больше всех виноват; я, может быть, слишком сурово вас принял вначале» (VII, 126). В ситуации, когда «никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаньями нельзя искоренить неправды: она слишком уже глубоко вкоренилась» (VII, 125–126), не слову пророка суждено тронуть сердца. «Дело в том, — говорит князь, — что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих… Все будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народ вооружался против врагов, так должен восстать против неправды» (VII, 126).

Не означает ли это, что и для себя автор ищет позицию, отличную от той, что занимал в ходе создания первого тома «Мертвых душ». В первом томе автор мог быть ироничен, печален, лиричен, он мог испытывать природу русского человека как писатель, который подверг осмыслению немалый материал, им собранный, и имеет право судить о дарах, данных русскому человеку в большей мере, чем иным, и о недостатках, которых также более чем у других. Он вникал в детали и прибегал к максимальным обобщениям, используя в одном и другом случаях запас многовековой мировой культуры.

Но теперь, думается, позиция автора, явленная в слове князя, иная. Он ощутил бессилие слова уличающего и карающего, ибо такое слово вызывает лишь страх (по завершении первой части монолога князя «содроганье невольно пробежало по всем лицам»). Недостаточным оказалось слово, произнесенное в позиции всеведения. Объединить, найти нечто общее между избранным и любым, одним из многих — оказалось задачей более насущной и своевременной. И хотя подобная позиция уже была отчасти опробована Гоголем в «Выбранных местах…», она все же уступала позиции всеведающего автора, выполняющего особую духовную миссию.

Монолог князя обрывается: «Я приглашаю вас рассмотреть ближе свой долг и обязанность земной своей должности, потому что это уже нам всем темно представляется, и мы едва…» (VII, 127). Потому ли не завершена фраза, что столь высокий накал речи персонажа не в силах далее выдерживать и автор? потому ли, что он ощутил невозможность подобным словом потрясти души тех, кто погряз в бесчестных делах? потому ли, что данный монолог, как бы ни сближался с укоряющими словами Костанжогло и Муразова, был другим и для построения его требовалась особая логика и стиль?

Можно лишь сказать, что, устремляясь к духовной прозе, Гоголь и ее готов наполнить глубоко личным смыслом; вероятно, поэтому собственно духовное сочинение писателя — «Размышления о Божественной литургии» — также оказалось не завершено.

Однако какие бы перемены ни происходили в творческом мироощущении писателя, неизменной оставалась вера в духовные возможности человека. Один из современников описывает беседу с Гоголем в последние годы его жизни: «Разговор у нас зашел о человеке, готовом потеряться. „Дайте ему хоть малейшую точку опоры, да протяните ему руку, и он поднимается“, сказал Гоголь» [103].

Список рекомендуемой литературы

1. Гиппиус В. В. Гоголь. Зеньковский В. В. Гоголь. СПб., 1994.

2. Гольденберг А. Х. «Мертвые души» Н. В. Гоголя и традиции народной культуры: Учеб. пособие. Волгоград, 1991.

3. Гольденберг А. Х. Архетипы в поэтике Н. В. Гоголя. Волгоград, 2007.

4. Гончаров С. А. Творчество Н. В. Гоголя и традиции учительной культуры: Учеб. пособие к спецкурсу. СПб., 1992.

5. Кирсанова P. M. Одежда, ткани, цветообозначения в «Мертвых душах» // Н. В. Гоголь. Материалы и исследования. Вып. 2. М., 2009.

6. Кривонос B. Ш. «Мертвые души» Гоголя и становление новой русской прозы. Воронеж, 1985.

7. Кривонос В. Ш. Гоголь. Проблемы творчества и интерпретации. Самара, 2009.

8. Лотман Ю. М. В школе поэтического слова. Пушкин. Лермонтов. Гоголь: Книга для учителя. М., 1988.

9. Манн Ю. В. В поисках живой души. «Мертвые души»: писатель-критика — читатель. М., 1984.

10. Манн Ю. В. Гоголь. Труды и дни: 1809–1845. М., 2004.

11. Манн Ю. В. Постигая Гоголя: Учеб. пособие. М., 2005.

12. Смирнова Е. А. Поэма Гоголя «Мертвые души». Л., 1987.


  1. Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: В 14 т. Т. VIII. М.; Л., 1952. С. 50. В дальнейшем сноски даются на это издание в тексте, с указанием в скобках тома и страницы.

  2. Истолкование тех или иных реалий дается с опорой на различные источники, в том числе на комментарий В. А. Воропаева (Гоголь Н. В. Мертвые души. М., 1988. С. 371–431).

  3. Манн Ю. В. Гоголь. Труды и дни: 1809–1845. М., 2004. С. 369–370.