Ветер, скрежещущий снаружи по черепице, вдруг пропал, исчез, проглоченный Эбром. А может, это в мире на миг пропали все звуки, включая гулкие тяжелые удары ее собственного сердца.
Демона нет? Она отчетливо ощущала внутри себя зазубренную щепку Цинтанаккара. Так же отчетливо, как оставленные его невидимыми зубами раны, как…
— Талер можешь оставить на столе, — буркнул демонолог, пытаясь собрать плохо слушающимися руками раскатившиеся по столу инструменты, — Будем считать это платой за ложный вызов — и за мои услуги.
Барбаросса уставилась на него, ощущая себя скудоумной школяркой, впервые увидевшей адскую печать. Привычные вызубренные символы, сплетаясь друг с другом, образовывали непонятные, почти издевательские, смыслы.
— Что значит нет? — глупо спросила она.
Он даже не повернулся в ее сторону.
— А то и значит. Нету. Адские владыки не одарили тебя своим присутствием! Радуйся!
— Но я…
— Что-то чувствуешь?
— Да!
Демонолог вяло махнул рукой.
— Экзальтированные девицы вроде тебя всегда что-то чувствуют. У них без этого нельзя. Но если в тебе что и шевелится, так это кишечные черви, моя дорогая. Ничего другого в тебе не обнаружено. А может, в «Хексенкесселе» хватанула чего недоброго. Не ешь до завтрашнего заката, воду пей, только не дождевую — колодезную — глядишь и отпустит тебя твой демон…
Отвернувшись, он будто бы мгновенно забыл о ней, утратил всякий интерес, как пьянчуга теряет интерес к пустой бутыли, которую сам же и опустошил. Лишившаяся сокрытой внутри тайны, вскрытая, как лягушка на лабораторном столе, она сделалась неинтересна ему, точно превратилась в обыденный предмет обстановки, украшающий его кабинет наравне с разбросанным под ногами мусором.
Кажется, щепка, завязшая в ее мясе, коротко дрогнула, и в этом движении Барбароссе почудилось едва сдерживаемое злорадство. О да, этот кишечный червь припомнит ей все. Поквитается с ней. За то, что подвергла его, монсеньора Цинтанаккара, унижению, за то, что усомнилась в его силе. Уже совсем-совсем скоро…
Обнаружив, что Барбаросса не двигается с места, демонолог нетерпеливо дернул головой.
— Черт, другая на твоем месте только обрадовалась бы! — пробормотал он досадливо, с трудом фокусируя на ней взгляд мутных, как медные плошки, глаз, — Ступай! Чего стоишь? Или заплатить старику Вольфу хочешь сверх оговоренного? Валяй! Иногда, ежли дама попадается симпатичная, я не против, чтобы мне отплатили сверху талера поцелуй, но ты… Уж не обижайся, но лучше я дохлую крысу поцелую. Ступай, говорю!
Ему было плохо, его мутило и, кажется, не только от выпитого. Живот его продолжал болезненно содрогаться, ветхий халат трещал, как тесная перчатка, чувствовалось, что ему не терпится выпроводить ее восвояси.
— Демон есть, — забывшись, она ударила себя в грудь перебинтованной рукой, не ощутив боли, — Он здесь! Я чувствую его!
— А я чувствую усталость, ведьма. Но это не значит, что во мне сидит демон, — пробормотал он, явно через силу. Его дрянной восточный «бреслауш» сделался еще сильнее, поганя половину слов, отчего она с трудом разбирала сказанное, — Я всегда ее чувствую, когда ощущаю, что даром теряю время. Никого в тебе нет.
Он даже не удостоил ее взглядом. Не до того. Его взгляд метался по крошечному кабинету, заваленному всяким хламом, тускнея и угасая, пока не впился наконец в лежащий на полу мех. Демонолог жадно схватил его, но почти тотчас испустил вздох разочарования.
Мех оказался пуст — он сам же опустошил его — и на лице демонолога отразилась гримаса страдания, хорошо знакомая Барбароссе. Такая же гримаса возникала на лице у отца, когда он обнаруживал, что запасы зелья подошли к концу.
Однажды он поймал ее, когда она выливала шнапс из бутылки в колодец — и вздул так, что она еще неделю валялась на подворье, как забытый кусок угля, спасибо Аду за то, что младшие оттащили ее в погреб, а еще носили ей воду и сухари. А еще — за то, что под руку ему попалась не кочерга, которой он перешиб бы ее точно соплю, а обычное полено…
— Он во мне, мать твою! Скребется, царапается, грызет изнутри!
— Игра воображения, не более того.
— Он раздавил мои пальцы! Он оставил печать! Он…
Барбаросса едва сдержалась, чтобы не сорвать зубами тряпье с искалеченных рук. Ожог, которым наградил ее Цинтанаккар при знакомстве, не разобрать и не продемонстрировать — он сжат в ее раздавленном кулаке, хоть и продолжает жечь…
Она может снять башмак, продемонстрировав ему отсутствующие пальцы на левой ноге, но, по правде сказать, это будет посредственным доказательством — мало ли в Броккенбурге обитает созданий, для которых пальцы ведьмы — изысканный деликатес… И уж точно нелепо показывать ему зазоры в зубах…
— Он внутри меня!
— Ничего там нет, — демонолог вяло махнул рукой по направлению к двери, — Уходи той же дорогой, что пришла и будь добра не навещать меня в будущем. Мне чертовски не хочется, чтобы визитеры такого рода протоптали дорожку к моему крыльцу…
— Ты просто не заметил его! Залил глаза и ни хера не заметил!
Демонолог страдальчески скривился. Кажется, громкие звуки причиняли ему изрядное мучение. А может, мучение причиняло ее, сестрицы Барби, присутствие.
— Мне не нужно видеть демона, ведьма. Я вижу следы, которые он оставляет в человеческом теле. Как следы зверя на снегу. Я знаю тысячи таких следов. Внутри тебя никого нет.
Дьявол. Барбаросса едва не завыла от отчаяния.
Он обманул его. Обманул демонолога. Чувствуя опасность обнаружения, чертов хитрец Цинтанаккар затаился в ее потрохах, точно узкоглазый сиамский воин в джунглях, слившись с окружением, и демонолог не заметил его. Да и понятно, что не заметил — все демоны Преисподней сейчас не занимали его так, как занимала мысль о новой бутылке…
Никчемный опустившийся пьянчуга. Может, он и не был никогда демонологом, а был лишь камергером при нем или садовником. Насмотрелся немного фокусов и изображает из себя заклинателя, вытягивая последние монеты из такой же нищей публики…
— Слушай, ты, — отчеканила Барбаросса, глядя прямо в мутные глаза, похожие на затухающие угли, — Там, на улице, ждут мои сестры. Их там полдюжины, вся боевая свора нашего ковена. Двух из них ты можешь заметить, если глянешь в то окно. Видишь? Околачиваются через дорогу, с веерами в руках. Достаточно мне свистнуть, они ворвутся внутрь и устроят тебе такое, что сам архивладыка Белиал покачает головой…
Задумка была ловкой, даже блестящей, из тех, что приходят подобно озарению, внезапно, но демонолог к огорчению Барбароссы даже не взглянул в сторону окна. Вместо этого он вдруг скорчился, прижимая руки к животу, по его изможденному испитому лицу прошла дрожь, оставившая после себя зловещий болезненный багрянец и колючий мелкий пот. Короткие судороги, мучившие его, сотрясали тучное тело почти без перерыва, заставляя его негромко подвывать от боли.
Он болен, подумала Барбаросса, и видно всерьез. Может, пойло — единственное, что позволяет ему притупить боль, но в таких количествах, как он, не пьют даже лошади…
Ноги у него подгибались, руки слепо шарили по колышущемуся животу, поглаживая его, точно большое страдающее животное, сотрясаемое спазмами, губы с трудом шевелились, выдавливая что-то неразборчивое, бессмысленное, странное — но не на адском языке, а на скверном квакающем силезийском наречии:
— Бедная моя крошка… Ах, потерпи немного, милая, потерпи. Я знаю, больно, я все знаю… Мы сейчас боль прогоним, мы сейчас… Мы…
Он двинулся было к шкафу на противоположной стене, но не совладал со своим большим тучным телом — очередная судорога подломила ногу — точно литым чеканом в бедро клюнула — и демонолог с криком повалился на пол.
Это было жутковато — большой тучный человек катался по полу, подвывая от боли, обхватив себя поперек живота, взвизгивая и суча ногами. Это было… знакомо. Как я совсем недавно, мрачно подумала Барбаросса, глядя на него и не зная, что предпринять. Черт, может у него в середке тоже сидит демон, грызущий его изнутри? Младший кузен Цинтанаккара?..
— Эй, ты! — крикнула она, делая осторожный шаг к извивающемуся телу посреди кабинета, под которым уже начали зловеще поскрипывать доски, — Что с тобой? Я могу помочь?
Невовремя ты подумала о милосердии, сестрица Барби, чертовски невовремя. Этот тип не захотел тебе помогать, разве что не плюнул в спину, а ты, стало быть, решила облегчить ему муки?
Она не знала, чей это голос, ее или Лжеца. Но на всякий случай приказала ему заткнуться.
— У тебя есть лекарство? Эй, ты! Лекарство!
Лицо его сделалось багровым, как помидор, распухший язык метался во рту, точно перепуганный розовый моллюск в медленно раздавливаемой раковине, живот ходил ходуном и урчал так громко, что это урчание почти перекрывало треск расползающегося халата. Но все-таки она услышала:
— Шкаф… Сверху… Бутылка…
Барбаросса оказалась у шкафа одним коротким фехтовальным шагом и распахнула его настежь. Она была готова к тому, что на голову ей свалятся залежи ветхих амулетов, истлевших и никчемных инструментов его работы, но, к ее удивлению, шкаф оказался почти пуст, бутылка, стоявшая на полке, была едва ли не единственным предметом в нем.
Высокая узкая бутылка прозрачного стекла, наполненная на две трети тягучей маслянистой жидкостью, совсем не похожая на дешевые глиняные бутылки, в изобилии разбросанные по комнате. Такие прежде она видела разве что в «Хексенкесселе», но мельком — одна только бутылка, удивительно прозрачная и чистая, выдутая из наилучшего стекла, тянула на пару талеров. Должно быть, дорогое пойло, что по карману лишь «бартианткам» да прочим потаскухам, лакающим изысканные вина не глядя на счет…
Этикетка была строгая, бело-красная, красивая, как силезийская девушка в своем выходном воскресном контуше[1], но и зловещая при этом. Она не несла ни демонических печатей, ни привычных ее глазу изображений вроде черного петуха или хохочущего беса, одно лишь название золотистыми витиеватыми буквами. Но хоть буквы эти и были ей знакомы, они отказывались складываться в какое-то осмысленное название — Стол… Столчин… Столча… Столечно?.. — Дьявол, кажется кто-то просто наобум складывал буквы друг с другом точно неумелый демонолог адские сигилы, не понимая смысла и звучания!
Барбаросса зубами сорвала пробку, чтобы понюхать. И ощутила себя так, словно всемогущий архивладыка Белиал, смазав свое копыто воском, саданул ее изо всех сил в лоб, да так, что она пролетела сквозь все девять кругов Ада, несколько раз расплавившись и разлетевшись вдребезги. Из глаз потекли слезы, горячие, как адское варево, легкие заперхали.
Ах, сука… Вот что это за «Столечно» такое, еби тебя в гриву и в душу… Задыхаясь и кашляя, Барбаросса поспешно отставила бутылку подальше от лица. Ей никогда не приходилось пробовать подобной штуки, но некоторые самые отчаянные чертовки пробовали — и чудом не сгорели заживо.
Тотесвассер, мертвая вода.
Его варят подручные архивладыки Гаапа где-то далеко на востоке, в сумеречных краях, где виселиц стоит больше, чем домов, где по улицам бродят мохнатые демоны, рвущие всех встречных на куски, а перед императорским дворцом стоит демоническая пушка такой мощи, что, по легенде, если ей суждено хоть раз пальнуть, мир рассыпется вдребезги.
Эту дрянь, говорят, варят два месяца специальные слепые служки, настаивая на беладоне, спорынье, мышьяке и адской желчи, вливая в равных частях кровь человека, змеи, волка и крокодила, отчего она обретает безумную крепость и способна проесть душу одной капелькой до самого основания. При этом сами отродья Гаапа способны хлестать свое чертово пойло штоффенами — приучены с колыбели — но то и неудивительно, столетия власти архивладыки Гаапа их всех превратили в человекоподобных демонов, навек отравив душу и тело. В Броккенбург это зелье попадает контрабандой, тайно, а стоит столько, что одной бутылкой можно купить себе полгода безбедной жизни.
Барбаросса с грустью взвесила бутылку «Столечно» в руке. В другой день она испытала бы весомый соблазн, но сейчас… Все богатства мира не спасут ее шкуру от Цинтанаккара, как не спасут самые дорогие яства и вина. Стоит ей самой сделать хоть маленький глоточек, тотесвассер вышибет из нее дух, как из кошки, превратив на все оставшееся до смерти время в слабо ворочающуюся галлюцинирующую корягу.
Черт. Отец, верно, продал бы душу за рюмку этого зелья. Свою — и всех своих детей. И если бы для этого потребовалось эти души вытряхнуть, разделав ножом оболочку…
— Держи, — буркнула Барбаросса, протягивая «Столечно» ревущему от боли демонологу, катающемуся по полу, — Уж тебе-то, кажется, не мешает пропустить глоток…
Он быстро сообразил. Вырвал у нее из рук бутылку и сделал такой глоток, что Барбароссе показалось, будто у нее самой ухнуло в ушах — точно из бомбарды садануло. Этот глоток должен был отправить неподготовленного человека напрямую в Ад, но демонолог, верно, не один год травил себя подобными зельями — с шумом выдохнул, давясь маслянистой жидкостью, несколько раз всхлипнул и перестал биться в конвульсиях. Ходящий ходуном живот обмяк, урчание стихло.
— Люциферовы яйца, — выдохнул он, с трудом поднимаясь на ноги, все еще дрожащие, но уже способные выдержать его вес, — Иногда мне кажется, что даже в Аду, где людей рвут крючьями, и то нет такой боли. Бедная моя, милая… Потерпи, потерпи, уже проходит, ведь верно?
Он утешает не меня, вдруг поняла Барбаросса. Он утешает свою собственную боль. Должно быть, так с ней свыкся, будучи заточенным в своем жалком домишке, что она сделалась для него чем-то вроде живого существа. Созданием, запертым в его теле, состоящим только лишь из страдания, муки…
Он молчал несколько секунд, прислушиваясь к чему-то, потом кивнул сам себе и сделал небольшой глоток тотесвассера.
— Благодарить ведьму — что благодарить пожар, — пробормотал он, пытаясь сфокусировать на ней взгляд, — Да и жизни у вас как у комара. Сегодня здесь, звените крыльями, пьете кровь… — он звучно рыгнул, — а завтра — комок плоти, размазанный по земле. Но спасибо тебе.
Барбаросса дернула подбородком.
— Засунь благодарности в свою дряблую жопу. Я хочу знать, как вытащить демона, сидящего во мне.
— Никакого демона нет. Я уже сказал тебе.
Острая щепка Цинтанаккара шевельнулась в ее груди. Не сильно, лишь чтобы напомнить о себе. Кажется, где-то глухо выругался Лжец. Он тоже понимал, что это значит.
Еще одна никчемная попытка. Даром потраченное время.
— Он там, — медленно и очень раздельно произнесла Барбаросса, — Ты просто проглядел. Ты пьян как свинья, вот и все. Этот демон сидит внутри меня без малого пять часов и скоро опять потребует кормежки. И это значит, мне придется его накормить. Снова.
Демонолог тяжело покачал головой. Он был пьян, пьян вдрызг, но, кажется, кое-что еще соображал.
— Я провел дюжину проверок, — вяло пробормотал он, — И ничего не заметил.
Ярость едва не выплеснулась наружу, едкая, как адское пойло в бутылке.
— Ты не заметил бы даже елду на собственном лбу! Чертов коновал, ни хера не смыслящий в ремесле!
Демонолог поднял на нее взгляд.
Должно быть, тотесвассер, подобно едкой кислоте, что заливают в трубы, пробрал его до самых глубоких, давно забитых, отростков души, потому что глаза его, прежде мутные, пустые, сделались вдруг живыми, вполне человеческими. Ясные, с заключенной внутрь янтарной искрой, они казались умными и немного лукавыми, напомнив Барбароссе шарики из ароматической смолы, что возжигают в своих домах иудеи.
— Ни хера не смыслю в ремесле?.. Ты в самом деле так считаешь? — по его животу прошел короткий спазм, но почти сразу улегся, — Черт, а я-то думал, ты знаешь…
— Знаю что?
— Латунный Волк, — он произнес эти слова не то с затаенной горечью, не то с насмешкой, — Как ты это узнала?
Нашептал один маленький мудрец, подумала Барбаросса. Ему нашептал еще кто-то. Ты даже, блядь, не представляешь, сколько секретов и тайн в этом трижды выебанном адскими владыками мире разносится между нами в шепоте маленьких уродцев, запертых в банках. И я не представляла — до какого-то времени.
— Неважно.
Демонолог опустил голову на грудь.
— Пожалуй, что и так, — пробормотал он, — Неважно. Куда бы я ни забрался, где бы ни спрятался, эти слова найдут меня. Настигнут, точно адские гончие. Впрочем, какая теперь разница… Латунный Волк — это мое тайное прозвище, известное немногим, данное мне еще в Силезии много лет тому назад. Потому что звать меня — Вольф. Вольф Мессинг[2].
Барбароссе захотелось клацнуть зубами от досады. Могла бы и сообразить. Могла догадаться. Напрячь свою херову память, чтобы выудить из нее одно-единственное словечко. Но вместо этого устремилась в бой, не слушая ни голоса разума, ни шепота Лжеца.
— Ты — тот демонолог, что давал представления на площадях, — медленно произнесла она, — Проворачивал всякие трюки.
Она тогда была крохой лет около пяти, но даже она слышала отголоски чудес, творимых им на востоке. Он мог взмыть над толпой и преспокойно летать несколько часов к ряду. Положим, ничего особенного в этом нет, многие адские владыки наделяют своих фаворитов даром порхать точно птица. Но все остальное… Заколоченный в чугунный гроб, он падал с умопомрачительной высоты водопада Винуфоссен[3], чьи воды состоят из ртути и сурьмы, а твари, обитающие в них, сожрали все живое в радиусе сороке мейле вплоть до насекомых. Он вышел невредимым из противостояния с Пилой Смерти — чудовищным механизмом, созданным кузнецами Ада, способным распилить вдоль даже женский волос. Он…
— К вашим услугам, — пробормотал демонолог, с кряхтением изображая поклон.
Он постарел и подурнел. Когда его показывали в оккулусе, он выглядел импозантным молодым человеком, стройным, как императорский дуб[4], с лукавым взглядом юного Мефистофеля. Он изящно двигался по сколоченной специально для него сцене, посмеиваясь, подмигивая зрителям — и зрители изумленно вскрикивали, обнаруживая у себя во рту то засахаренную вишню, то крейцер, то живого таракана. Тогда у него не было этого чудовищного брюха, а волосы, черные как вороново крыло, были зачесаны назад…
— Та статуя в Севилье… — Барбаросса прикусила губу, испытывая досаду и, в то же время, стыд, — Статуя в виде здоровенного яйца и человека внутри[5]. Как ты заставил ее пропасть?
Латунный Волк усмехнулся.
— Заручившись расположением адских владык, можно заставить пропасть что угодно. В тот миг, когда я махнул рукой, двести палачей, укрытых под помостом, одновременно опустили топоры. Это чудо, ничтожное для адские владык, стоило жизни двум сотням молодых девушек вроде тебя. К слову, потребовалось в три раза больше, чтобы вернуть статую обратно… Но это не самый сложный трюк. Куда сложнее было в Регенсбурге.
— Что было в Регенсбурге? — рассеянно спросила Барбаросса, — Тоже статуя?
— Нет. Я должен был зайти в Золотую Башню[6] и подняться на самый верх. После чего ее поджигали со всех сторон и мне предстояло выбраться наружу прежде чем превратиться в уголь. Простой трюк, заученный до мелочей. Но как назло именно в тот день один из демонов, который должен был вытащить меня наружу сквозь стену, заупрямился. С адским народом такое иногда случается… Но он заупрямился уже в тот момент, когда слуги бросили факела. Представь себе, в какой глупой ситуации я оказался. Стою на высоте в двадцать клафтеров, заперт в каменном мешке, снизу уже подступает жар, а я нихера не могу выбраться. История!
— Но все-таки выбрался?
Латунный Волк благодушно погладил себя по выпирающему животу.
— Когда огонь подступил совсем близко, я бросился в окно. Что еще мне было делать, скажи на милость?.. Пролетал все двадцать клафтеров как мешок с дерьмом. Где зацепился за водосточную трубу, где катился кувырком по крышам… Сломал дюжину ребер, едва не развалился пополам, чудом не размозжил голову, но таки оказался живым, мало того, сам встал на ноги. Не поверишь, меня не только не уличили в обмане, мой фокус произвел в Регенбсурге настоящий фурор! Почтенные бюргеры десяток раз видели освобождение из башен, клеток и ящиков, но чтобы какой-то кретин по доброй воле скатился из башни наземь, рискуя быть раздавленным в лепешку — таких фокусов в Регенсбурге еще не видели!
Демонолог рассмеялся, похлопывая себя по животу.
— Фокусник, — процедила Барбаросса с отвращением, — Ярмарочный фигляр.
— Фокусник, — согласился демонолог, ничуть не оскорбленным тоном, — Между прочим, лучший в своем роде. Знаешь, у меня даже был графский титул. Граф Гура-Кальвария. У меня было две резиденции и охотничий замок. Штат слуг. Конюшня на сорок рысаков. Лучшие вина из тех, что можно найти… Но фокусы — это херня. Я занимался ими для собственного удовольствия, не по необходимости. Развлекал чернь, чтобы заслужить репутацию. В то время, сорок лет назад, я был молод и уверен в своих силах. Ад благоволил мне и моим дерзким фокусам. Ничтожество… Я думал, что заслужил расположение его владык, что в силах распоряжаться его силами, не платя цену. Сейчас про меня многие забыли, но тогда… Ты даже не представляешь, ведьма, какие люди обращались ко мне за помощью, какие короны они носили и какие титулы. Дураки и скупцы просили славы и богатства, увечные — излечения от болезней, хитрецы и интриганы — помощи в политических баталиях… Я не отказывал им. Они щедро платили, а я всегда умел общаться с адскими владыками, находить с ними общий язык, удовлетворять их взыскательный вкус. Я исполнял мечты, ведьма. Я обладал властью, которая не снилась тебе даже в самом чарующем наркотическом сне…
— Не сомневаюсь, — язвительно обронила Барбаросса, — А звезды ты, часом, не зажигал?
К ее удивлению, он ухмыльнулся.
— Приходилось. Но не те, что торчат на небосводе, другие — я создал херову тучу звезд для сценических подмостков, даря целую жизнь прозябающим в безвестности ничтожествам, превращая их в примадонн, прославленных теноров и всемирно известных актеров. Я создавал таланты, ведьма, которые будут озарять сцену еще сотни лет. Имена, которые будут вписаны в историю искусства. Тебе знакомо имя Вальтера Виллиса? Видела его пьесы?
Барбаросса неохотно кивнула. Вальтер Виллис определенно не относился к числу ее любимцев, она не причисляла себя к тем сукам, что вешают над койкой его гравюры — претил нахальный взгляд этого хитреца-рейнландца, презирающего парики и норовящего в каждом акте сорвать с себя рубаху, чтобы пощеголять на сцене голым торсом. У него не было внушительных мускулов, как у Сицилийского Жеребчика, он не умел так роскошно фехтовать, как Нидельман-Форд, не славился как искуситель или мастер диалога, но… Но стоило ему небрежно усмехнуться в зрительный зал, как там делалась негромкая подвывающая овация — у многих сук в Броккенбурге происходило размягчение в штанах от его прищура. Вроде бы неказистый, он обладал таким запасом харизмы, что мог бы заряжать ею пушки и бить по толпе залпами…
Они с Котейшеством как-то раз смотрели пьесу с ним — не по оккулусу, вживую. Пьеса называлась «Медленно умирающий» и давали ее лишь единожды, при том даже билет на галерку стоил умопомрачительную сумму. Плоха та ведьма, которая сызмальства не учится обходить созданные на ее пути препоны — сунув два талера служителю, они пробрались на крохотный балкон под самой крышей, где горели лампы. Там было тесно, душно, жарко, но они досмотрели до самого конца.
Глупейшая пьеса, если разобраться. Вальтер Виллис играл роль обычного городского стражника, что прибыл в штудгартскую ратушу по каким-то служебным делам, высоченную каланчу до неба в немыслимые даже для Броккенбурга восемь этажей, но прибыл чертовски невовремя, по стечению обстоятельств как раз накануне нападения крамерианцев. Увешанные распятиями, с мушкетами, заряженными серебром, безумные последователи Крамера[7] захватили ратушу вместе со всеми ее советниками, клерками и писцами, готовясь провести какой-то сложный изуверский ритуал, изгоняющий адских владык, но Вальтер Виллис, конечно, расстраивал их планы, вмешавшись в ход событий и перебив одного за другим.
Никчемная пьеса. Барбаросса презрительно фыркала, когда этот хлыщ полз по дымоходу, такому широченному, что хоть карету запрягай, или стрелял из арбалета трижды в одном акте, ни разу не удосужившись натянуть тетиву, даже порывалась свистнуть, но… Но Котейшество всякий раз брала ее за руку — и злые бесы, метавшиеся в ее душе, разом утихали.
— Видела, значит, — демонолог взболтал жидкость в бутылке, пристально разглядывая на свет, — Он был никчемным стражником в Пфальце, более заурядным, чем ты сама, но заложил родительский дом, занял денег, где можно — и обратился ко мне. Чертовски выгодное вложение капитала. Я всегда умел обстряпывать такие дела. Обратился к владыкам, прося для него помощи и обещая плату… Уже через год он играл в «Свете Луны». Никчемный водевиль с огромным количеством актов, безвкусный и растянутый, Маутнер и Брехт только проблевались бы от такого, но зрителю неожиданно пришелся по вкусу. Еще через полгода Вальтер Виллис уже щеголял баронским титулом и быстро набирал славу. Потом был «Медленно умирающий», потом — «Гамбургский сокол» и «Последний ландскнехт»… Помяни мои слова, ведьма, самое большее через пару лет он получит свой «Херсфельд[8]» как лучший актер, которого когда-либо знала немецкая сцена… Его сделал я. Вот этими руками!
— Что-то я не видела его кареты на улице, — буркнула Барбаросса, — Знать, приятели, которым ты оказывал услуги, не очень-то желают тебя знать…
К ее удивлению, демонолог лишь вяло усмехнулся.
— Неблагодарное ничтожество. Он — и все прочие. Они враз забыли меня, едва я угодил в немилость. Впрочем… Впрочем, уж не ему торжествующе хохотать. Те деньги, что он заплатил адским владыкам, были лишь мелочью, мелким задатком. Настоящая цена, назначенная ему Адом, все еще не оплачена, но ждет, терпеливо ждет уплаты… Поверь мне, когда вексель будет предъявлен к оплате, ни драгоценные вина, ни поцелуи самых горячих красавиц не скрасят его участь…
— Чем он заплатит?
— Тем, дороже чего нет ничего на свете. Своим рассудком, — демонолог возложил руки на свой живот, осторожно поглаживая его, будто утешая, — На третьем круге как будто еще не изучают Хейсткрафт, магию разума со всем, что к нему относится, но ты наверняка должна знать о нем. С согласия адских владык я наложил на него чары Хейсткрафта, которые невозможно снять. Хоть он этого и не знает, ему даровано двадцать пять лет славы, целая четверть века. Он будет выступать в блестящих пьесах, ездить на самых роскошных скакунах, графини и герцогини любой земли будут счастливы задрать перед ним свои юбки. Но потом…
— Потом?..
Демонолог хрустнул опухшими суставами пальцев.
— Заклятье вступит в силу. Его разум начнет слабеть, истощаемый, утекать, как вино из кувшина через крохотную трещину. Сперва он сам не будет этого замечать. Изможденный репетициями и балами, он, верно будет списывать это на усталость, не придавая значения. Но с каждым днем будет терять все больше. Он больше не сможет произносить сложных диалогов — суфлеры будут нашептывать ему беспрерывно, а драматурги — писать самые лаконичные и краткие реплики. Он будет забывать лица — при нем денно и нощно будут ходить слуги, напоминающие ему, с кем он говорит. Не способный играть сложные роли, он вынужден будет прозябать на подмостках третьеразрядных провинциальных театров, и чернь, исступленно улюлюкая, будет забрасывать его углем и тухлыми яйцами. Но к тому моменту, поверь, это уже не будет его сильно огорчать. События его жизни сделаются тусклыми, как фальшивые самоцветы, начнут медленно растворяться в непроглядной серой пучине… Лишенный прошлого, не понимающий настоящего, он будет медленно сползать в смертельную апатию, не испытывая никакого интереса к жизни и ее радостям. Самые лучшие вина, самые обольстительные красавицы, самые быстрые скакуны… К чему они человеку, который медленно теряет то, дороже чего ничего не сможет найти — самого себя?..
Барбаросса поборола желание стиснуть кулаки, которых у нее больше не было.
Черт. Неважная участь. Может, худшая чем многие изощренные адские пытки.
— И что с ним будет дальше? — спросила она через силу.
Ей-то плевать на будущее этого хлыща, но Котейшество как будто бы неравнодушна к нему…
— Не знаю, — демонолог шевельнул грузными плечами, — Может, наберется смелости и разрядит мушкетон себе в голову. Или будет медленно иссыхать, превращаясь в плесень внутри своего роскошного дворца. Мне, в общем-то, без разницы, ведьма.
Барбароссу подмывало вырвать «Столечно» из его пухлой руки — и разбить драгоценную бутылку о его же лысую вяло покачивающуюся голову. Чертов ублюдок. Играл во всесильного сеньора, пока был при власти, получал наслаждение, управляя чужими судьбами, а сейчас сам похож на полуразложившийся гриб, запертый в своей грибнице. Жалкий, облаченный в наполовину истлевший халат, единственное напоминание о его прошлом, он вызывал у нее сострадания не больше, чем змея с переломанной спиной.
Наверно, он ощущал движение мысли в магическом эфире не хуже гомункула, потому что вдруг встрепенулся, подняв на ее влажный пьяный взгляд.
— Не беспокойся, ведьма, я и сам получил сполна. Я тоже не успел насладиться временем своей славы. Устраивая судьбы других, покоряя толпу сложными трюками, обзаводясь связями в высшем обществе, я погиб от руки того самого демона, страшнее которого не существует на свете — демона самоуверенности. Я возгордился. Думал, это будет длиться вечно. Глупец. Теперь я вижу, я был лишь игрушкой Ада, с которой он забавлялся, пока была охота. Он нарочно подкидывал мне сочные сладкие куски, распаляя мой голод, нарочно обольщал, заставляя увериться в собственных силах. Проклятый глупец… Все закончилось в семьдесят четвертом.
— Что закончилось?
Он усмехнулся. Взгляд его, полужидкий, как у всех пьяных, бесцельно пополз по кабинету, ни на чем не останавливаясь. Сделавшись живым, он наполнился мукой, тяжестью.
— Закончился я, — пробормотал демонолог, пошатываясь, с трудом держась на ногах, — Я почти подобрался к званию фаворита генерал-губернатора Силезии. Генерал-губернатор был тертый старик, которого сам Сатана не смог бы сгрызть, воевал еще в эпоху Оффентурена, правил железной рукой. Заручившись его покровительством, я достиг бы всего, о чем только мог мечтать. Обеспечил бы себя на всю жизнь, оставив наконец опостылевшие фокусы, смог бы посвятить себя науке, как всегда хотел, или светской жизни или чему бы то ни было еще. Генерал-губернатор презирал фокусников вроде меня, но, к несчастью, позиции его были не так прочны, как крепости Вобана. Ад наградил его дочерью — прелестным созданием по имени Клаудия. Ах, досада… — демонолог сокрушенно покачал головой, — Когда-то одного глотка этого пойла мне хватало, чтоб приглушить боль на целый день. Но она возвращается быстрее, чем брошенная тобою любовница. Я опять начинаю чувствовать… Сколько ни пью, она приходит, всегда приходит обратно…
— Что мне до того?
Кажется, он не услышал ее. Бормотал, слепо уставившись в бутылку. Должно быть, движение жидкости завораживало его или пробуждало воспоминания.
— Я надеялся влюбить ее в себя, использовал все чары из своего арсенала, но — адская ирония! — влюбился сам. Так привык управлять чужими судьбами, что не уследил за своей собственной. Она была прекрасна, моя Клаудия. В нее не было вложено ни крупицы адских сил, у нее не было покровителей из числа адских владык, но она была красивее и талантливее всех тех примадонн и актрис, которых я создавал. Волосы у нее были темно-каштановые, как дубовая листва в октябре, а глаза — лукавые, как у котенка… Она тоже мне благоволила, в короткое время мы сделались любовниками. Дальше все было распланировано до мелочей. Старый Шиффер, дряхлая деревяшка, терпеть меня не мог, он скорее нассал бы в глаз архивладыке, чем дал бы согласие на такой союз. Однако он был без ума от своей дочери. Дорожил ею, как величайшим своим сокровищем. Мы с Клаудией знали, если нам удастся обручиться втайне от него, он будет вынужден признать нашу связь и дать свое благословение. Верно, старый пес предчувствовал подобное развитие событий, потому что заточил свою дочь в неприступном Княжеском замке[9], под охраной из верных ему людей и полуроты мушкетеров. Наивный глупец. Как будто бы мне прежде не приходилось похищать из-под запоров драгоценности, мало того, делать это на сцене, при большом стечении народа. Я похищал огромную статую в Севилье, похищал груженый галеон, один раз похитил небольшой дворец в Бычине… Я делал этот трюк так часто, что знал его в совершенстве! Достаточно было лишь щелкнуть пальцами и…
Демонолог замолк, машинально поглаживая свой вздувшийся живот. Даже успокоившись, тот постоянно урчал, по его поверхности ходили волны, отчего дряхлое рубище опасно потрескивало. Рано или поздно оно лопнет на нем, подумала Барбаросса, точно расползающийся старый мешок.
— Я принес богатые дары адским владыкам и заручился их расположением. Провел все ритуалы точно и в срок. Но…
— Немного продешевил, а? Разозлил своих покровителей?
Он неохотно покачал головой.
— Меня погубила самонадеянность, а не скупость. К моей судьбе не были причастны адские владыки. Я сделал это сам, ведьма.
— Что ты сделал?
— Ошибся. Ошибся в одной крохотной детали, в которой никогда прежде не ошибался. Начертив пентаграмму, написал в ее нижнем правом углу не suðaustur, как полагалось, а norðaustur. Что-то, должно быть, спуталось в сознании, секундное помрачнение рассудка. Знаешь, иногда так бывает — рука вдруг забывает, как застегивать пуговицы или вылетает из памяти слово, которое сидело там, точно гвоздь… Я ошибся. Ритуал, который должен был перенести Клаудию из замка в мои объятия, прошел не по плану. Не совсем по плану.
— Что, ты убил ее? — мрачно спросила Барбаросса, — Раздавил в лепешку?
Демонолог задумчиво и неспешно погладил себя по животу.
— Нет, — тихо произнес он, — Хотя иногда мне кажется, было бы лучше, если б раздавил. Она… Она в самом деле перенеслась ко мне. Более того, мы с ней объединились, как и замышляли, сделались единым целым… Хочешь увидать ее?
Нет, подумала Барбаросса. Не хочу, черти бы тебя разорвали.
Она еще не успела ничего понять, но, верно, понял Лжец, потому что у нее по загривку прошла колючая ледяная дрожь. Этот тучный демонолог, запертый в своем доме… Этот живот, который он беспрестанно гладил, будто лаская… Эта выпивка, которую он поглощал ведрами, чтобы унять вечно грызущую его боль…
Не надо, подумала Барбаросса, ощущая тоску и тошноту вперемешку. Не надо, чертов ты выблядок, сукин ты сын…
Демонолог пьяно рассмеялся, его руки, неспешные жирные пауки, ползали по засаленному, превратившемуся в лохмотья, бархатному халату, ища завязки. Его живот, будто бы что-то уловив, вновь принялся ворочаться, глухо урча. Так, будто его сотрясали чудовищные колики или…
— Поздоровайся с гостьей, Клаудия.
Его живот был тучен и велик, так велик, что в нем мог бы поместиться человек. Целая гора ходящего ходуном жира, прикрытого рыхлой бледной кожей и бесцветными волосом. Обычный живот толстяка, тащащего в рот все, что попадет под руку, хлещущий пойло без остановки — кабы не странное распределение жира. В некоторых местах он выдавался, вздуваясь под кожей, образовывая целые россыпи больших и малых опухолей. Некоторые были небольшими, едва выдающимися, размером со сливу, другие острыми, обтянутыми кожей, торчащими наружу точно пучки костей или осколки. Самая крупная из них располагалась там, где у человека обыкновенно располагается пупок. Большая, округлая, размером с хорошую дыню, она была покрыта пучками волос, по цвету не похожими на прочие. Темно-каштановыми, подумала Барбаросса, пытаясь заставить себя не думать вовсе, как дубовая листва в октябре…
Живот заволновался, опухоли пришли в движение. Малые просто возились под слоем жира, елозя на своих местах, похрустывая, то утопая в богатых жировых отложениях, то выныривая, точно камни во время прилива. Но те, что она приняла сперва за осколки, отчетливо зашевелились. Приподнялись, растягивая кожу, закопошились, захрустели… Это пальцы, поняла Барбаросса, никакие не осколки. Фаланги пальцев, погруженные в подкожный жир и шевелящиеся в нем, точно упрямые мелкие твари, отказывающиеся дохнуть в колбе с формалином. Вон та маленькая опухоль, похожая на занесенную речным песком ракушку, это ухо. Там виднеется несколько ребер. Вот это, похожее на булыжник, должно быть пяткой…
Барбаросса попятилась, не замечая, что ее башмаки давят пустые бутылки, рассыпанные по полу.
Большая опухоль на месте пупка задрожала — и открыла глаза. Они были похожи на распахнувшиеся симметричные язвы, только заполненные не алым мясом и сукровицей, а вполне человеческой радужкой — серой, с редко встречающимся в Броккенбурге зеленоватым отливом. Женские глаза, сохранившие длинные ресницы, немного лукавые, как это бывает у детей. Они скользнули взглядом по Барбароссе, покружили по комнате, но Барбаросса не смогла понять этого взгляда — залитые подкожным жиром, обтянутые рыхлой кожей демонолога, черты лица сделались почти неразличимы. Глаза, даже самые ясные, не способны говорить, они способны лишь смотреть — и они смотрели, безучастно кружа по комнате.
— Бедная моя, бедная моя девочка… — пробормотал демонолог, мягко кладя ладонь на колышущийся под кожей на его животе лоб, — Мне хочется думать, что она лишилась рассудка в миг, когда это произошло, или немногим позже. Иногда мне кажется, она что-то сознает. Сознает, просто не может выразить. Бедная Клаудия… Единственное чувство, которое осталось в ее распоряжении, это боль…
Голова внезапно распахнула рот — глубокий, не обрамленный губами, провал, внутри которого вязким слизнем колыхался язык. Барбаросса ожидала, что этот рот исторгнет из себя крик, но он исторг лишь глухое урчание, похожее на то, что исторгает обычно мучимая несварением утроба.
Демонолог слабо улыбнулся, погладив голову по щеке.
— Ей больно, — тихо произнес он, — Днем еще терпимо, но к вечеру становится хуже… Когда я пью, это приглушает боль. Но каждый день мне нужно все больше и больше… Чертов Эбр, он беспокоит старые раны… Если я еще не убил себя, то только лишь потому, что боюсь. Боюсь, если я вышибу себе мозги, она, моя Клаудия, останется здесь. Запертая в медленно разлагающейся туше, некогда бывшей моим телом. Каждый день я молюсь адским владыкам, чтобы они убили ее, прекратили ее мучения, но… Кажется, владыки забыли про меня. Кажется, им надоели мои фокусы.
Барбаросса попятилась, не в силах оторвать взгляда от этого страшного зрелища. Демонолог, кряхтя и сопя, гладил существо, ворочающееся к него в животе, и в этих движениях, сделавшихся удивительно мягкими, сквозила не обычная ласка, которой награждают питомца — скорее, сдерживаемая страсть.
— Моя милая… Моя хорошая… Моя славная.
Это зрелище казалось ей одновременно чудовищно-невообразимым, пугающим, и — об этом даже думать было тошно — утонченным, почти возвышенным, точно созданным по образу и подобию какой-то изящной древней гравюры. Человек, ласкающий существо, являющееся плотью от его плоти…
Демонолог грустно усмехнулся, не наградив ее даже взглядом на прощание. Одной рукой он ласкал ворочающееся у него в животе существо, другая слепым пауком ползало по столу, пытаясь нащупать бутылку.
— Уходи, ведьма, — произнес он едва слышно, — Если демон внутри тебя так силен, что его не заметил Латунный Волк, твои дела плохи. Но я надеюсь, он убьет тебя прежде, чем тебя убьет другой демон — демон самонадеянности…
Барбаросса выскочила из кабинета, словно в нем распахнулись адские двери, из которых повеяло жаром. Ее подмывало броситься бежать, отшвыривая со своего пути ветхую мебель, но этот порыв удалось сдержать, хоть и не без труда. В последнее время она и так слишком часто бежит от своих проблем — как бы бегство не сделалось для сестрицы Барби излюбленным способом их решения…
Этот говноед не сможет нам помочь, Лжец, подумала она, оказавшись в прихожей. Может, когда-то он и был важной шишкой, но я видела его глаза, он стар, беспомощен и слаб. В придачу, смертельно пьян. Во мне могло сидеть три дюжины демонов — он не заметил бы их даже если бы те выели мне глаза и устроили в черепе чертову оргию!..
Лжец не ответил. Видно, переваривал услышанное или о чем-то размышлял. Вот у кого бы тебе, сестрица Барби, поучиться выдержке — у этого ссохшегося комочка. Там, где ты выпаливаешь не думая, первое, что вертится на языке, Лжец сперва думает, и думает напряженно, тщательно, будто бы переваривая внутри себя эту мысль.
Барбаросса бесцеремонно распахнула входную дверь ударом ноги. Шалун-Эдр, конечно, не удержался, швырнул ей в лицо порыв ветра, обильно, смешанного с грязью и жухлой листвой, но это было в его характере, она даже не выругалась. После застоявшегося затхлого воздуха, стоящего внутри, ночной холод здорово прочищал голову, выгоняя из нее все лишнее и никчемное. Освежал, будто хорошее вино.
Надо отдышаться. Забыть то, что она видела внутри. Забыть дрянной запах и ворочающийся, обтянутый лохмотьями, живот, издающий утробное жалобное урчание, забыть пухлые руки, скользящие по нему и…
Ей вдруг захотелось умыться. Опустить руки в лужу, набрать грязной холодной воды — и провести по лицу.
— Этот тип, кажется, соображает по части гомункулов, — пробормотала она, силясь улыбнуться, — Сразу понял, что ты за фрукт. Может, мне стоило бы оставить тебя ему на попечение? Черт, Лжец, он был бы не самым плохим хозяином на свете, уж поверь мне! Он и его подруга. Думаю, он познакомил бы тебя с ней. Она тебе точно понравится, очаровательная крошка… Черт. Сколько я проторчала там? Полчаса? Больше? Который сейчас час? Сколько времени осталось, прежде чем Цинтанаккар вновь сядет за обеденный стол?..
Лжец не отозвался. Все еще считает? Едва ли. Обычно ему требовалась половина секунды на ответ, не более того. Может, обиделся? Решил наказать ее молчанием? За что?
Барбаросса вздохнула. Вот только обидевшегося гомункула ей и не доставало.
— Черт. Это шутка, Лжец. Я не собиралась оставлять тебя здесь, не думай, просто…
Просто ты воплощаешь в себе все то, что сестрица Барби не может терпеть, подумала она. Ты рассудительный, умный, осторожный, расчетливый. Въедливый, дотошный, аккуратный. В тебе есть все качества, которые положены демонологу, но от которых Ад не посчитал нужным отсыпать, когда создавал сестрицу Барби.
Барбаросса замерла у крыльца, кусая губы.
Во имя всех дохлых сук Ада, невозможно привыкнуть к тому, как легко выскальзывает наружу мысль. Легче, чем жаждущий крови кинжал из ножен. Легче, чем похотливая сука из штанов. Сколь ни запирай ее, ни заковывай, не упрятывай в прочные застенки, она скользнет, точно хорек, всюду протиснется, пролезет и выскользнет все-таки на свободу…
Барбаросса со злостью вогнала каблук в податливую, прихваченную вечерним морозцем, землю, сама не зная, на кого больше досадует — на чертового сморчка, решившего отмолчаться в самый неудачный для этого момент, или на саму себя.
Может, потому я и невзлюбила тебя, Лжец, устало подумала она. Скрюченный, жалкий — чертов трезвомыслящий комок плоти, заточенный в стеклянную бутылку — ты лучше меня понимал, с какими материями мы играем и с какими существами. Окажись ты на моем месте, ты бы нипочем не оказался впутанным в такую историю. Не дал бы себя одурачить, не совершил бы многих глупостей, что совершила я. Ты — чертов маленький мудрец, крохотный комок консервированной мудрости, и, пусть весь твой мир можно измерить человеческим пальцем, в тебе скопилось больше здравого смысла, чем в моей никчемной башке за семнадцать лет. У тебя нет воспоминаний, которые золой жгут тебя изнутри. Нет соблазнов плоти. Нет страхов и искушений. Тогда как я — живой пример обратного. Беспутная сука, путешествующая под шальными ветрами, награжденная силой, которую никогда не умела ни контролировать, ни направлять. Знаешь… Знаешь, по прихоти Ада тебе не даровано сил, но если бы были — ты стал бы в тысячу раз лучшей ведьмой, чем я сама…
Здесь Лжец должен был усмехнуться. Она наверняка услышала бы его привычный царапающий смешок, похожий на колючий камешек, что забирается тебе в башмак. Но не услышала ничего кроме скрипа Эбра, играющего с вывесками да катающегося на скрипящих флюгерах. Ни смешка, ни даже вздоха.
— Лжец?
Черт. Он выглядел паршиво, вдруг вспомнила она, слабым, как комок каши. Может, в самом деле стоило дать ему каплю крови? А что, если эта малявка померла? Если превратилась в дохлую медузу и растворяется в своей банке, бросив сестрицу Барбри напроизвол судьбы?
Ощущая неравномерные злые удары сердца, Барбаросса упала на колени возле крыльца, ощущая себя нетерпеливым злым фокстерьером, унюхавшим лисью нору, и запустила культи в пролом. Переломанные размозженные пальцы уткнулись в землю и принялись шарить по ней, не ощущая боли, пытаясь нащупать гладкий бок банки. Но ничего не нащупали.
Банки не было. Гомункул пропал.
[1] Контуш — традиционная польская верхняя одежда, мужская и женская, с отворотами на рукавах.
[2] Игра слов — Вольф (Wolf), Мессинг (Messing) — Латунный волк (Messingwolf).
[3] Виннуфоссен — самый высокий водопад в Европе, расположенный на территории Норвегии, высота — 420 м.
[4] Императорский дуб — дуб, посаженный в 1879-м году в Берлине, в ознаменование золотой свадьбы императора Вильгельма Первого и Августы Саксен-Веймар-Айзенахской.
[5] Статуя «Рождение нового человека» работы З. Церетелли, установленная в Севилье в 1995-м году в ознаменование годовщины ухода Колумба в плавание.
[6] Золотая башня (нем. Goldener Turm) — средневековая башня в Регенсбурге, высотой 50 м., возведена в 1260-м.
[7] Генрих Крамер (1430–1505) — немецкий монах, доминиканец, автор трактата по демонологии «Молот ведьм».
[8] Херсфельд (Hersfeld-Preis) — немецкая театральная награда, которая ежегодно вручается с 1962-го года.
[9] Замок Ксёнж — крупнейший замок Силезии.