Барбаросса тряхнула головой, пытаясь вышвырнуть из головы неуместные воспоминания.
Подумать только, все это случилось год назад, но воспоминания об этих событиях уже казались несвежими, как подтухшие овощи, едва ли не древними. Дьявол, до чего же быстро в этом блядском городе течет время! Иногда кажется, прислужники Геенны Огненной скоро начнут похищать младенцев прямо из колыбелей, чтобы поскорее оттащить их юные, лишенные морщин души, прямиком в руки адских владетелей…
Они с Котейшеством дали бой целому ковену и вышли победительницами. Смертельно опасный фокус, который им удалось провернуть — вот только некоторые фокусы позволительно совершать лишь единожды. «Кокетливые Коловратки» были опасными стервами, превосходно разбирающимися в тысячах оттенках боли, истые дочери Броккенбурга, плоть от его разлагающейся проклятой плоти. Но они никогда не рвались в чужую для них стихию, предпочитая грызть безропотный и трусливый молодняк. Не та порода хищниц, что ищут драки.
«Сестры Агонии» — стервы совсем другого сорта. Кровожадные суки, у которых режутся зубы и которые ждут не дождутся возможности пустить их в ход. Эти-то готовы перемолоть любой кусок мяса, упавший им в пасть, и неважно, мертвое это мясо или агонизирующее, слабо дергающееся.
Пускай это всего лишь орда отрицающих старые традиции малолеток, готовых объявить чертов Хундиненягдт хоть самому Дьяволу, это не делает их менее опасными. Напротив, подумала Барбаросса. Даже отточенная до ледяной синевы ненависть вполовину не так опасна, как слепая неуправляемая ярость, которую прожитые годы еще не успели как следует огранить, придав нужную форму. Соплячки — самые опасные твари.
Там, где мудрая ведьма, успевшая заработать от жизни дюжину-другую шрамов, остановится, подумает, придержит коней, ее юная товарка, одержимая жаждой крови и необходимостью доказывать всему миру, бросится вперед, размахивая ножами. И наверняка успеет распороть не один живот, прежде чем рухнет с размозженной мушкетной пулей головой.
«Сестрички» готовились к войне. Наверняка не одну неделю. Готовились к своей первой взрослой резне, как юная девица готовится к первому свиданию, с затаенным дыханием, одалживая у подруг кольца, покупая на последние гроши духи и придирчиво штопая штанишки. Они не отвернут назад, не прыснут врассыпную от первого выстрела, не пойдут на мировую. Эти не станут прятаться в замке, вздрагивая от каждого шороха, напротив, им не терпится схватится за ножи и разделить крошку Барби на много-много маленьких кусочков, которые можно будет растащить по всему Броккенбургу, демонстрируя свою удаль, чтобы потом носить на шее в виде миленьких брошек.
Барбаросса тоскливо зарычала, мечась по улице. Но несмотря на этот рык она ощущала себя не охотящейся львицей, как прежде, а беспомощной подстреленной гиеной с засевшей в животе пулей.
Молодые и алчные суки, привыкшие полагаться на свою дерзость, часто не знают многих охотничьих приемов и традиций Броккенбурга. Она наверняка смогла бы разделаться с «сестричками» — если бы игра велась по привычным ей правилам, сводясь к планомерному выслеживанию и безжалостному истреблению. О, в эти игры она превосходно умела играть! Вот только… Вот только эти херососки сумели навязать ей свои правила игры, мрачно подумала Барбаросса. Заманили за стол с картами в руках, обещая партию в старый добрый «валлахен», сами же уселись играть в «карноффель», мало того, у каждой суки из рукава уже выглядывал Дьявол в обличье семерки …
Они заставили ее плясать под свою музыку. Превратили хладнокровную безжалостную охоту, в которой она мнила себя опытной сукой, в короткую безжалостную схватку, где у нее уже не будет козырей. Самый хладнокровный и опытный охотник бессилен, если угодит в засаду, лишившись своего главного преимущества.
Она же лишилась всех своих преимуществ.
Нет больше Лжеца, хитрого выблядка, служившего ей голосом разума.
Нет Котейшества, легкомысленной, но мудрой не по годам ведьмы, обожающей театр и тянучки, в руках которой сосредоточены немалые силы Ада.
Нет помощи ковена — не после того, что она натворила за сегодняшний день, закончив его сожженным дровяным сараем.
Нет наставницы Панди — давно изгнила на заднем дворе чужого дома, не удостоившись даже могильной плиты.
Нет даже собственных кулаков, служивших долгие годы ей защитницами.
Ни хера нет, кроме обжигающей тоски, запертой в груди, да осторожного шевеления голодного Цинтанаккара в правом подреберье.
Барбаросса в который раз взглянула на вырезанную ножом надпись, будто та, повинуясь хрен знает каким чарам, могла вдруг изменить свои черты. Будто угловатые, резко очерченные буквы могут сгладится, образовав какую-нибудь другую надпись,
«Ты такая душка, сестрица Барби! Давай дружить! Любишь баварский крем?»
Буквы не изменились ни на волос. Смысл, укрывающийся за ним, не обрел ясности.
«Хексенкессель». Кратко и четко, как приговор.
Ты будешь очень глупой девочкой, если отправишься туда, Барби. По правде сказать, ты будешь самой тупой шлюхой в Броккенбурге, а ведь тысячи оторв столетиями кромсали друг друга за право присвоить себе этот титул. Отправившись туда, ты окажешься в их когтях — беззащитной, беспомощной, безответной — как те крысы, на которых ты когда-то охотилась по указке Котти…
Плюнь на гомункула.
Он выскользнул из твоих раздробленных пальцев и укатился прочь. Может, бляди-«сестрицы» в самом деле сварят из него похлебку или смеху ради швырнут вниз со шпиля «Хексенкесселя». Успеет ли Лжец что-нибудь сострить напоследок, прежде чем превратится в липкую розовую кляксу с глазурью из стеклянной крошки?..
Сорок четыре трахнутых демона и развороченный анус архивладыки Белиала!
Это уже не твоя забота, Барби, одернула она сама себя. Твои заботы кончились, милочка. Отправляйся в какой-нибудь унтерштадский трактир и надерись там до смерти, вот и все, что ты можешь сделать. Залейся по самое горло, чтобы не чувствовать боли и ужаса — может, даже не придешь в рассудок через три часа, когда Цинтанаккар потащит твое извивающееся агонизирующее тело в дом на Репейниковой улице…
Подумай, прошептала ночь, прижимаясь к ней тяжелой и липкой тенью, точно старым мокрым плащом, три часа — немалый срок для суки, которая прожила на свете семнадцать лет, чтобы вспомнить все подвиги и прегрешения. Потом будет смерть. Не лучшая из возможных, не такая, как ты себе воображала — на рассветной синеве, с пальцами, коченеющими на гарде рапиры, с хрипом врага, скорчившегося у твоих ног… Смерть будет болезненная, паскудная и глупая. Но ты, по крайней мере, не покроешь себя позором, не превратишься в мертвое чудовище, которое терзают на потеху толпе. Просто исчезнешь — как исчезают все затянувшиеся кошмары, потерявшие смысл существования — как исчезла Панди.
«Батальерки» будут разыскивать тебя еще пару недель, а после сложат наспех сляпанную легенду о том, что ты погибла где-то в ночных переулках с ножом в руках, сделавшись жертвой своего алчного нрава, с которым так и не смогла совладать. Не тянет на хороший миннезанг, но какое-то время броккенбургские ветра еще будут трепать твое имя. Ну а Котти… Должно быть, еще долгое время она будет утешать себя мыслью о том, что сестрица Барби не погибла, а попросту сбежала из Броккенбурга. Вернулась в свой Кверфурт, чертов медвежий угол, смердящий углем и дрянным пойлом. Единожды в жизни проявила не свойственное ей обычно благоразумие…
Впрочем, она не будет истязать себя такими мыслями слишком долго. В Броккенбурге год — это целая эпоха, за которую может смениться все вокруг. За год мокрощелки превращаются в мудрых ведьм, обеты и любовные клятвы теряют силу, многие вещи становятся иными и обретают новые смыслы. Наверняка уже через полгода у нее будет новая подруга — куда более подходящая ей, благоразумная, предупредительная, соображающая в адских науках и в театре, спокойная, с изысканным вкусом и безупречно одетая, может даже, умеющая сносно танцевать…
Барбаросса яростной тенью метнулась наперерез спешащему по улице прохожему. Это была ведьма в поношенном бархатном колете, в шапочке с пучком перьев и тростью, внутри которой наверняка укрывалась неказистая тонкая шпажонка. Как бы то ни было, увидев чудовище с лицом, на котором словно демоны упражнялись в скорняжьем ремесле, она даже не попыталась схватиться за оружие, лишь вжалась в стену, беспомощно выставив перед собой ладони.
— Время! — рявкнула ей в лицо Барбаросса, — Который час?
Дрожащими пальцами, та вытащила из карманчика дешевый хронометр со стареньким перхающим демоном.
— Почти восемь, — пролепетала она.
— Точнее!
— Б-без десяти восемь! Если вам нужны деньги, сударыня, я…
Ее дрожащие пальцы впились в изящный кошелечек, расшитый дешевой канителью, похожий на те, что шьют себе обычно дети, воображая себя взрослыми. Судя по всему, он не хранил в себе многих богатств, скорее всего, был набит ватой для объема. Плевать. Все равно у нее не было пальцев, чтобы его развязать.
— В пизду себе сунь свой кошель, — зло бросила Барбаросса, — Мне нужно время. Все время, что только есть в этом блядском мире!
Восемь часов вечера без десяти минут. Часы Цинтонаккара идут безупречно и точно, можно не сомневаться, и бить они начнут через…
Через полчаса, мгновенно определила Барбаросса. Через полчаса они беззвучно пробьют — и я лишусь еще какого-нибудь кусочка своего тела. Полчаса — это охерительно мало даже чтобы поковыряться в жопе или поужинать, но мне придется за это время успеть уйму всего. Чертову уйму, иначе и не скажешь…
Она шагнула на проезжую часть, размахивая руками над головой. Фонари идущего полным ходом аутовагена ослепили ее на миг, ударив грязно-желтым светом в лицо, но не заставили отступить даже на шаг. Судя по горящей масляной плошке на крыше экипажа, это был извозчик, колесящий в поисках клиентов по улочкам Миттельштадта, а не какой-нибудь лихач, несущийся на свидание с красоткой или солидный магистратский чин, которому украдкой отсасывает его секретарь. Тем лучше.
Аутоваген вильнул у нее перед носом, выворачивая на тротуар, в тяжелой стальной бочке исступленно взвыли заточенные внутри демоны — то ли ощутив в ней ведьму, то ли охваченные желанием растерзать самонадеянного пешехода.
— Куда прешь под колеса, гнида! Жить надоело?..
Едва лишь увидев ее лицо в свете фонарей, он осекся, да так и замер на козлах, выпучив глаза. Видно, уже пытался вспомнить, куда сунул заряженный дробью мушкетон, который держал против грабителей, и успеет ли взвести курок. Барбаросса мимоходом ухмыльнулась ему в лицо, забираясь в кузов. Пропахший сапожным варом и кошачьей мочой, полный острых углов и трухлявых дребезжащих деталей, он был столь тесен, что на миг показался Барбароссе не пассажирским отсеком, а затхлым неудобным футляром для хранения человеческого тела. Чем-то сродни стеклянной банке, в которой изнывал крошечный гомункул.
Плевать, подумала она. Сестрица Барби никогда не была привередливым пассажиром. Нет, она не станет ждать более удобный экипаж. И плевать на те синяки, что заработает ее жопа за время дороги. Если она не успеет то, что намечено, или где-то ошибется, можно не сомневаться, ее душа отправится в Ад первым классом…
— Чего стоишь? Трогай! — крикнула она извозчику, все еще возящемуся с дорожным ящиком в поисках мушкетона, — Если успеем за пять минут, получишь талер сверху!
Извозчик, перестав возиться, усмехнулся и покорно положил руки на рычаги. Ощутив это прикосновение, запертые демоны взревели разом, будто их окатило святой водой, рессоры под днищем экипажа тревожно заскрипели, едва не перетирая друг друга, колеса натужно нехотя завертелись.
— Куда вам… госпожа ведьма?
Барбаросса ухмыльнулась, хоть и знала, что ни извозчик, ни одна живая душа в Броккенбурге не разглядят этой ухмылки. И хер с ней. Если эта улыбка и предназначалась кому-то кроме нее самой, так это адским владыкам. Единственное подношение, которое она может им предложить — улыбка ведьмы, отправляющейся на резню.
— Куда еще можно собираться в такой час? В «Хексенкессель»!
Демоны в котле аутовагена были молодыми, необъезженными и оттого злыми. Задор, с которым они тащили вперед отчаянно скрипящий и покачивающийся экипаж, компенсировался их нетерпеливостью и скверным знанием улиц. Вознице то и дело приходилось, бросив рычаги, лупить сапогом по медному котлу, в котором бесновались адские отродья, отчаянно ругаясь при этом и призывая на их головы архивладыку Белиала. Ругань, хоть и на языке смертных, на время помогала — чертовы твари прекращали терзать друг друга и какое-то время работали сообща, по-волчьи глухо ворча.
Может, помочь ему пришпорить этих тварей? Барбаросса усмехнулась. Сестрицу Барби мало кто в Броккенбурге считает смышленой ведьмой, она и сама себя такой не считает, но даже она знает пару-другую словечек, которые способны пришпорить демонов, заставляя нестись во весь дух.
Hröðun, подумала она. Hratt vinnuhamur…
Ей пришлось стиснуть зубы, чтоб ни одно из этих словечек не вырвалось наружу. Самое скверное, что только может придумать ведьма, если не считать розыгрыша адских владык, это вмешиваться в управление демоном, который был кем-то призван, вышколен и поставлен на службу. От такого вмешательства обыкновенно ничего доброго не выходит — и неважно, какие помысли при этом были у ведьмы, добрые или злые.
Поговаривали, однажды профессор Кесселер, преподающий в университете Гоэцию, опаздывал на лекцию и вынужден был воспользоваться наемным экипажем. По стечению судьбы ему достался неказистый фиакр-аутоваген, влекомый столь старыми существами, что, верно, видели еще сотворение материи и времени. Даже возница был бессилен заставить их перейти на рысь, чертов экипаж тащился непозволительно медленно.
Профессор Кесселер в своей жизни ненавидел две вещи — самоуверенность и непунктуальность, за оба этих греха он спрашивал со своих студенток со всей строгостью и без всякого снисхождения. Мысль о том, что он может опоздать на собственную лекцию, угнетала его так, что ржавые пружины, кожевенные иглы и ножи, которыми было нашпиговано его тело, начинали мелко дребезжать, распарывая кожу еще больше. Мучимый необходимостью, профессор Кесселер произнес шепотом несколько слов на адском наречии. Слов, от которых хромоногие демоны, едва не издыхавшие на ходу, с трудом влачившие свой экипаж, превратились в адских скакунов. Несчастный аутоваген устремился вперед с такой скоростью, словно в него запрягли саму дьявольскую Халлу — страшное восемнадцатиногое существо из конюшен графа Винклера, походящее на гигантского омара, зашитого в лошадиную шкуру, которое на протяжении тридцати лет удерживало первенство Саксонии по конкуру, сжирая при этом по дюжине конюхов за месяц.
Профессор Кесселер успел к своей лекции в срок, даром что аутоваген, который его вез, дымился и тлел. Потрясенный до глубины души извозчик молил профессора выдать ему секрет — те самые слова, что он прошептал демонам, увеличившие их прыть в тысячу раз. Профессор категорически отказался — сведущий в Гоэции больше любого другого существа в Броккенбурге, способный торговаться с существами из глубочайших адских бездн, он старался не использовать свое искусство вне стен университета. Но извозчик был неумолим. Он стоял на коленях, клялся в вечной преданности Адскому Престолу, ползал у профессора в ногах — верно, думал, что сделавшись обладателем секрета столь потрясающей мощи, моментально сделается королем броккенбургских извозчиков или, того выше, отправится со своей колымагой, не стоившей ни единого доброго слова, прямиком на баден-баденские скачки. В конце концов профессор Кесселер позволил себя уговорить. Не потому, что был мягкосердечным — этот человек носил в себе по меньшей мере центнер засевших в нем заноз, наград, которыми его облагодетельствовали адские сеньоры — а потому, что в своей жизни больше всего на свете презирал только две вещи. Поддавшись уговорам возницы, он нацарапал заветные слова на медной пластине при помощи обломка ножниц, торчавшего у него из горла.
Возница терпел два или три дня. Искушаемый соблазнами, подзуживаемый и раздираемый своими внутренними демонами, одним прекрасным вечером он вывел свой экипаж на самую ровную и прямую дорогу из всех, что можно сыскать в Нижнем Миттельштадте, собрался с духом и произнес заклинание. Говорят, оно звучало как Fjarlægðu hraðatakmarkanir. Handvirk stjórnstilling. Простейшее заклинание, которое ведьмы изучают еще на втором круге, постигая основы Гоэции и учась говорить на одном языке с заклинаемыми ими созданиями. Вот только эти простые слова не были рассчитаны на то, что их когда-нибудь произнесен простой смертный, не посвященный в адские науки и не имеющий владыку-сюзерена.
Эффект превзошел все ожидания. От первого же слова демоны внутри аутовагена припустили вперед с умопомрачительной скоростью, с которой непозволительно передвигаться экипажам, двигающимся по суше, от которой колеса мгновенно лопнули, а корпус аутовагена раскалился докрасна. Несчастный возница рад бы был остановиться, но не мог — он выдохнул все заклинание единым духом, еще прежде, чем от страшного жара у него спеклись воедино зубы, а руки прикипели к рычагам.
Есть скорости, с которыми движутся самые быстрые скакуны, есть скорости, с которыми движется солнечный свет, есть скорости, с которыми недопустимо двигаться смертному, которые позволены лишь адским владыкам. Глаза возницы спеклись в глазницах, превратившись в самоцветы. Кости его превратились в чистое золото. Кровь последовательно трансмутировала в белое вино, речную воду, финиковое масло и жидкое стекло. Есть скорости, на которых материи просто не могут оставаться сами собой, подчиняясь хаотично устроенным энергиям Ада. Есть скорости, которые невозможны для смертных.
Его несчастный экипаж пронесся сто клафтеров по миттельштадским кварталам, выворачивая из земли брусчатку и фонари, снес пару заборов и взмыл вверх, подобно комете, оставив в толще камня оплавленную борозду. Обратившись в пятно сверхконцентрированной трансмутации, он еще час метался по ночному небу, превращая звезды в осыпающуюся ореховую скорлупу, пока не погас окончательно, обратившись рваной дырой в пространстве.
Если профессор Кесселлер, знаток Гоэции, и презирал что-то превыше непунктуальности, так это самоуверенность. Может, эта история и была выдумкой, но в ночи, когда над Броккенбургом стояла хорошая погода, а ядовитый туман редел, справа от Луны можно было рассмотреть в небесной ткани маленький фиолетовый рубец, пульсирующий цветами, от которых слезятся глаза, невесть когда и как образовавшийся.
Кроме того — с точки зрения Барбароссы, это было куда более весомым доказательством — все наемные аутовагены Броккенбурга по какой-то причине игнорировали профессора Кесселлера с предельной, почти необъяснимой, настойчивостью, которая местами почти граничила с оскорбительной…
Черт, подумала Барбаросса, наблюдая за тем, как мимо нее рывками проносятся уличные фонари. Ярко горящие, внутри которых еще теплился адский дух, и едва тлеющие, висящие в пустоте точно маленькие алые бубоны на черной плоти ночи, я ведь так и не рассказала Котейшеству про Зойхенваген, Чумную Колесницу Унтерштадта…
Демоны внутри железного бочонка оказались отпетыми проказниками, плевать хотевшими на удобство пассажиров и на волю возницы, все его усилия могли угомонить их самое большее на полминуты. Едва только грохот извозчичьего сапога стихал, демоны вновь принимались тащить свою повозку небрежно и зло, не обращая внимания на выбоины и ухабы, отчего та гремела по мостовой точно груженная камнями тачка, то подлетая вверх, то грузно падая вниз.
Точно вендельфлюгель, неожиданно подумала Барбаросса, пытаясь усидеть на жесткой пассажирской скамье, трясущейся так, что у нее звенели все позвонки. Зубы пришлось сцепить, чтоб не раскололи друг друга от тряски, и это мешало хватать ртом зловонный горячий воздух, исторгаемый запертыми в бочонке демонами.
Да, подумала она, ощущая, как избитое, выжатое, обескровленное тело блаженно обмякает на скамье, не ощущая острых углов и заноз. Точно. Разъяренный военный вендельфлюгель, несущийся над стеной сиамских джунглей, свирепо распарывающий своими стрекочущими страшными клинками воздух, беззвучно разрывающий попавшихся ему на пути птиц, скрежещущий своими изношенными механическими потрохами, обожженными столько раз, что металл сделался черным, как обсидиан…
Прикусив себе язык, чтобы не заснуть на ходу, Барбаросса уставилась в окно, но обнаружила, что ночные улицы Броккенбурга, коловшие глаза покачивающимися пятнами фонарей, потускнели и пропали, а вместо них…
Она увидела проносящиеся внизу джунгли — не просто зеленый ковер, как ей представлялось, глядя на никчемные акварели старика — гигантские бугристые грязно-зеленые острова, изредка пронизанные узкими желтоватыми артериями рек. Кое-где они чернели ожогами, кое-где превратились в гнилостный серый распадок — имперские алхимики потратили не один год, бомбардируя ненавистные джунгли всей известной им дрянью, которую только можно получить в лаборатории — от обычных кислот и сложносоставных ядов до демонической желчи и адского огня в его чистом виде.
Напрасные надежды. Питаемые силами Гаапа и проклятыми сиамскими чарами, чертовы джунгли восстанавливались с умопомрачительной скоростью, быстро затягивая прорехи. Сожженные, смятые, изъеденные серой гнилью, обращенные в разлагающуюся мякоть, они стискивали в своих объятьях крохотные коробки саксонских блокгаузов и бастионов, норовя их раздавить, и даже мощные зубчатые полосы бастионных куртин в их толще выглядели зыбкими пунктирами сродни тающим старым рубцам. Эти джунгли раздавят любую крепость, из какого бы камня она ни была выстроена, какими бы контргардами, валами, кронверками и равелинами не отгораживалась.
Кое-где, если присмотреться, можно было различить колышущиеся в их толще серые сгустки, похожие на слабо ворочающихся слизняков. С высоты птичьего полета они выглядели крошечными, но Барбаросса знала, что каждый из них — бурдюк размером с трехэтажный дом, вооруженный чудовищной пастью, полной хитиновых и стальных зубов, способной перемолоть в пыль даже небольшую гору. Эти громады плыли по джунглям словно исполинские корабли, сокрушая, дробя и пожирая все на своем пути, обращая буйную зелень на своем пути в гниющую разлагающуюся мякоть, испускающую запах мертвых цветов — лучшие твари, созданные для разрушения, которых только смогли найти в Аду имперские демонологи. Но даже они были бессильны уничтожить это бесконечное царство насыщенной гнилостными миазмами зелени или хотя бы нанести ему серьезные раны. Из каждого раздавленного их челюстями ствола высыпали полчища крохотных серых тварей, которых можно было бы принять за насекомых, но которые вместо того, чтоб опрометью броситься прочь, обсыпали своих медленно ползущих обидчиков, пытаясь нащупать уязвимые места в складках их шкуры, забраться в дыхательные отверстия и старые раны.
Каждый такой исполинский слизняк мог раздавить город размером с Броккенбург, не обращая внимания на бомбардировку из трех дюжин орудий. Каждый был демоническим существом, созданным для разрушения. Но джунгли Сиама, сделавшиеся домом для существ не менее опасных, сами по себе были грозной силой. Исполинские серые твари медленно умирали, сами пожираемые изнутри крохотным серым народцем, их чудовищные зубы, крушащие деревья, замирали, останавливаясь, а крохотные выпученные глаза, похожие на человеческие, растущие гроздьями, покрывались белесым налетом, как гниющие виноградины. Не окончив своего пути, серые твари грузно замирали на проделанных ими просеках — и тогда уже джунгли, обступая плотным кольцом, пожирали их, оставляя лишь хитиновые осколки да кремниевые кости.
Воздух над джунглями ничем не напоминал знакомые ей запахи леса. Тяжелый, едкий, выедающий душу, он был проникнут миазмами тысяч ядов, которыми эти джунгли поливали последние десять лет, и вонью разлагающихся конских туш, которые, не закапывая, сбрасывали в бастионные рвы. Но Барбаросса почему-то знала, что внизу, под покровом давящей зелени, ничуть не лучше. Тяжелые листья заслоняют от тебя солнце, превращая солнечный свет в рассеянное свечение, тусклое, как свечение трактирных свечей из дрянного жира. Всюду грязь — булькающая, пузырящаяся, норовящая забраться за отвороты сапог, или сухая, как пепел, трещащая у тебя на зубах. Оказавшись здесь, уже через неделю учишься определять восемнадцать видов грязи на вид, как шутят пушкари в гарнизоне, и еще девять — на вкус.
Про жизнь такого не скажешь. Здесь, внизу, у жизни только один вкус — вкус лошадиного дерьма.
Спешно выстроенные цейхгаузы быстро пожираются джунглями, как и все прочие постройки, созданные человеческими руками. Доски быстро гниют, покрываясь серебристой плесенью и лопаясь, что спички, коновязи и скамьи уходят под землю, даже огромные реданы, сложенные из камня, что тащат на кораблях из самого Амстердама, трескаются и осыпаются, кренясь в разные стороны. Даже ощетинившиеся орудийными стволами хваленые пятиугольные бастионы Вирандта, на плечах которых веками держалась военная слава архивладыки Белиала в цивилизованном мире, здесь, в царстве гниющей земли, грязи и миазмов, похожи на руины древних замков, не грозные, но громоздкие.
Вода из здешних колодцев отвратительна на вкус, она смердит как тухлая желчь подземных демонов, пить ее можно только разбавляя винным уксусом, и все равно животы пучит так, что иной раз дублет на все пуговицы не застегнуть. Ветра здесь не освежающие, а липкие и горячие, стягивающие из джунглей малярийную морось с облаками кровососущего гнуса. Солнца здесь почти нет, а там, где удается сохранять прорехи в давящем зеленом своде джунглей, оно злое как разъяренный демон, готовое содрать с тебя кожу во всех местах, где та не прикрыта доспехом. Караульные, ковыляющие в траншеях со своими заржавевшими мушкетами, выглядят как куски копченого мяса, на которые кто-то шутки ради надел игрушечные кирасы, глаза у них у всех нездорового желтоватого цвета.
Сели жестко, без нежностей — «по-славатски», как говорили в их роте.
Разгоряченный полетом вендельфлюгель зло рокотал, не желая снижаться. Заваренные в бочонке демоны воздуха, разгоряченные полетом и боем, не желали касаться твердой земли. Трепещущие от ярости, почти кипящие, они хотели нестись над джунглями, вспарывая брюхо ветру, настигать добычу — и рвать ее прямо в воздухе под хруст стали, роняя вниз дымящиеся капли крови и сукровицы. Но возница, опытный малый, вогнал им в бока невидимые шпоры, подчинив себе и заставив снижаться. Вышло резко. Экипаж неохотно накренился, шипя и орошая сидящих в кузове кипящими каплями бесцветного ихора, служащего ему потом, затем клюнул носом — и вдруг провалился вниз сразу на четыре клафтера, отчего земля, только что бывшая отдаленной, смазанной, состоящей из семидесяти разных оттенков грязи, мгновенно прыгнула навстречу и ударила вендельфлюгель в брюхо с силой каменного ядра, пущенного из чудовищной мортиры.
Наверно, с такой же силой низверженный Люцифер некогда впечатался в земную твердь.
Корпус выгнулся дугой, отчего на его боках опасно затрещали костяные панели. Разномастные куски кирас и латных осколков, которыми он был укреплен изнутри от шальных пуль, посрывало со своих мест, а верхняя кромка ее собственного горжета едва не лишила Барбароссу передних зубов.
Жестко сели. Самую малость жестче — истрепанный ветрами и огнем вендельфлюгель разломился бы пополам.
— Чтоб тебя черти так по небу таскали, — зло буркнула Барбаросса, ощупывая бока, чтобы убедиться, что ребра целы, — Я надеюсь, что это хрустнула скамья, а не мои яйца.
Возница устало махнул рукой в латной перчатке. Стальные пластины кое-где запеклись от жара, а кое-где носили отпечатки зубов — совершенно не человеческих зубов — должно быть, его питомцы, разыгравшись в полете, едва не оторвали ему пальцы.
— Нормально сели, — буркнул он, — По-славатски. Промочи горло, пушкарь.
Барбаросса кивнула в ответ, онемевшие от удара пальцы не сразу нащупали на боку кирасы раскаленную от солнца флягу. Приземлившись «по-славатски», положено сделать глоток рома — такая у них в роте заведена традиция.
— За то, что сели как пан Славата, — произнесла она отрывисто, — все в дерьме, но живы!
По телу, как всегда в такие моменты, пошла липкая слабая дрожь. Долетели. Не превратились в трепещущий на ветру факел, не рухнули в болото, не были сожраны каким-нибудь сиамским отродьем, терпеливо выжидающим в джунглях. Как сожрали третьего дня Кристофеля-Красного, когда он замешкался над рекой — другие экипажи только и успели заметить вынырнувшую из сплетения зелени склизкую серую шею, такую острую, будто внутри нее помещались не кости, а осколки костей, венчала которую узкая треугольная голова с четырьмя несимметричными глазами, похожими на развороченные пулями дыры.
Кристофель-Красный даже пикнуть не успел, как треугольная пасть, чудовищно широко распахнувшись, впилась в его вендельфлюгель черными зубами, не обращая внимания на его натужно ревущие клинки, полосующие воздух, и утянула вниз, точно игрушку нырнув обратно в грязно-зеленый океан. Напрасно уцелевшие вендельфлюгели судорожно метались над джунглями, осыпая листву беглым мушкетным огнем, напрасно кричал что-то неразборчивое его ведомый. Секундой позже над джунглями разнесся скрежет сминаемой стали — а вслед за этим истошный визг пожираемых заживо демонов — тварь, убившая Кристофеля-Красного, раздавила несчастную машину и теперь пировала ее содержимым…
Приветствуя приземлившийся экипаж, бронированный аутоваген, вкопанный по самые амбразуры у северного шпица, отсалютовал мортирным орудием, качнув им вверх-вниз. Обслуга, сидевшая на броне, сняв в нарушение всех инструкций кирасы, в одних засаленных нижних рубахах, завистливо провожала вьющиеся над бастионом вендельфлюгели взглядом. Носиться над джунглями чертовски опасно — или какая-нибудь сиамская тварь проглотит или собственные демоны, впав в ярость, растерзают прямо в воздухе, а то и гарнизонные пушки случайно превратят в тлеющую щепу, но это стократ лучше, чем гнить здесь, внизу, в окружении ржавеющих боевых машин, которые засасывает в болото, и мортир, которым почти нет работы.
Люди здесь быстро становятся худыми, ломкими, проклятые сиамские демоны точно высасывают из них все соки, глаза делаются нездорового желтого цвета. Может, это от здешней воды, может, от той дряни, которой травят с воздуха джунгли, а может — от той, которой они травят себя сами в промежутках между боями, пуская по кругу курительную трубку.
Ром из раскалившейся на солнце фляги походил на затхлую горячую кровь огромного насекомого, но Барбаросса через силу сделала глоток. И только после этого бросила взгляд в сторону цейхгауза, где уже собиралась небольшая группка в офицерских мундирах. Когда-то мундиры были яркими, увитыми щегольскими шнурами, сейчас же сделались блеклыми, как тряпки, от шнуров остались одни обрывки, позолота истерлась. Где-то среди них должны быть Вольфганг, Артур-Третий, Феликс-Блоха, Хази, мальчишка Штайнмайер…
Нет, вспомнила она мгновением позже, поправляя пистолеты на поясе. Артура-Третьего там никак не может быть — Артур умер в прошлом мае, сиамцы сделали ему «Хердефлиген»… Надо идти к ним. Сообщить весть о том, что в этом месяце никого из нас из Банчанга не вытащат. Что единственный для нас способ покинуть этот край безумных желтокожих демонов и дешевых блядей, в которых заразы еще больше, чем в джунглях — это
залезть в собственные пушки и поднести кресало к фитилю…
— Эй, пушкарь! — возница, возившийся с рычагами вендельфлюгеля, внезапно обернулся к ней, срывая с себя тяжелый бургиньот. Обожженные пальцы дергались так резко, будто он пытался оторвать собственную голову.
Из стариков, машинально определила она. На скуле чуть пониже виска сквозь грязь отчетливо виднелась сделанная пороховой мякотью татуировка в виде игральной карты — небрежно выбитый туз листовой масти. Ну разумеется туз, как же иначе… Одна из дурацких традиций, бытовавших в Банчанге с шестьдесят пятого года — тогда еще ходило поверие, будто сиамские демоны боятся паче смерти листовых тузов. Многие хорошие парни так и легли в грязь, точно карты на стол — осыпавшиеся листья, нахер никому не нужные, с них, еще живых, обслуга из желтокожих второпях срывала шпоры и аксельбанты…
Пониже карты, перекрывающей половину щеки, можно было разглядеть и надпись, выполненную фамильярно покосившейся фрактурой, чьи буквы наплывали друг на друга, точно шеренга пьяных пехотинцев — «Этой стороной к врагу».
Охерительно смешно, подумала Барбаросса. Сдохнуть можно от смеха.
То, что возница вендельфлюгеля хлебал грязь не первый год, ясно было не только по бахвальской татуировке в виде туза и отсутствующим ушам — демоны внутри летающей повозки отличаются дьявольским аппетитом и подчас горазды отщипнуть от возницы кусок-другой во время полета — но и по особенному взгляду. Рассеянный и внимательный одновременно, он словно не изучал в упор устроившуюся на скамье Барбароссу, а разглядывал что-то далекое, в тысяче клафтеров отсюда…
Сейчас амулет предложит, неприязненно подумала Барбаросса. Из сиамских зубов. Они, возницы вендельфлюгелей, все тут сделались большими специалистами по амулетам, и каждый утверждает, что именно его — самые действенные…
— Просыпайся, госпожа ведьма! — буркнул возница, — Подъезжаем к «Хексенкесселю». Два талера пожалте — довез в минуту!
Барбаросса не поняла, о чем он говорит. После долгого полета трещала голова, раскаленная на солнце кираса жгла пальцы, от дрянного рома жгло пищевод. Пьяный он, что ли, подумала она, как есть пьяный — или опиума выкурил? Какие еще два…
Пробуждение было похоже на удар клевцом в висок. Чуть кости черепа не захрустели.
Она вдруг поняла, что сидит не в тесном кузове боевого вендельфлюгеля, а в грязном извозчичьем аутовагене. Что на ней не раскаленная солнцем кираса, а липкий от грязи дублет, лишившийся половины пуговиц. Что пальцы ее не сжимают флягу, а беспомощно ноют, размолотые, под грязными бинтами. Что гул, который она слышит, это не гул неохотно успокаивающихся демонов, минуту назад несшихся над джунглями, а тяжелые ухающие ритмы «Хексенкесселя». Что…
Дьявол. Она отрубилась совсем ненадолго, но этого, верно, хватило, чтобы дрянной сон заполз в голову, как ядовитое насекомое заползает в ухо задремавшему на привале пехотинцу.
Ощущение оказалось не просто похожим — пугающе достоверным. Как в театре, когда они с Котейшеством наблюдали за пожаром, уничтожающим Магдебург, вдыхая запах сгоревшего пороха, наблюдая за агонией искалеченных шрапнелью лошадей. Точно она, не снимая башмаков, нырнула с головой в одну из дрянных картин в старикашкиной гостиной.
Нет, подумала она мигом позже. Никакой это не сон. Это херов Цинтанаккар, обустроившийся в ее теле, пытается заполнить каждый уголок, насылая ей видения из жизни своего ебаного хозяина, господина фон Лееба. Уж он-то отлично знает сиамский воздух на вкус, он-то каждой ниточкой и жилкой своего тела знаком с тамошней жизнью — он сам оттуда. Ядовитая сиамская жижа — его кровь, разлагающаяся липкая зелень — его плоть. Гнилое лошадиное мясо вперемешку с грязью — его потроха. Пороховой дым, смешанный с миазмами разлагающихся тел — воздух из его легких.
Он просто показал мне кусочек своего мира, пусть и глазами старика…
Это даже не кошмар, который меня ждет, это легкая интермедия. Мимолетная шутка. Обещание.
Она вывалилась из аутовагена, почти не чувствуя ног, ощущая лишь тупую, грызущую пальцы, боль — и оставленную кошмаром ломоту в висках.
«Хексенкессель» — ей нужен «Хексенкессель»…
Спрашивать у прохожих, где тот располагается, было так же глупо, как провалившейся в Ад душе спрашивать у мимолетных демонических духов, где огонь. «Хексенкессель» был здесь — тяжелая громадина, выступающая из ночи, точно исполинская кость, вертикально вбитая в землю. Должно быть, над этой костью годами трудились полчища трудолюбивых крошечных жуков с бритвенно-острыми зубами, заменяющими им резцы, превращая ее в чудовищно сложный каменный шпиль, покрытый резьбой так густо, что даже в темноте делалось не по себе — глаз словно увязал в лабиринте из заостренных арок, узких вимпергов,
зубчатых арок и стрельчатых окон.
Наконечник копья, подумала Барбаросса, облизав губы, собираясь с силами, чтобы сделать шаг. Будто всемогущий адский владыка всадил в землю свою чудовищную пику, выточенную из кости мертвого божества, обломил ее и ушел, позволив наконечнику остаться в ране. Только закрыть эту рану не смогут даже за сотни лет…
«Хексенкессель». «Ведьмин котел». Концентрированное средоточие всех возможных грехов в одном исполинском кипящем чане. Ухо еще не разбирало мелодии в отрывистых приглушенных ритмах, исходящих от него, но звуки «Хексенкесселя» уже проникали в кровь. Горячие, нетерпеливые, они будоражили уставшее тело, наполняя его колючей злой радостью. Упоительно сладко ныли где-то в ключицах и в паху…
— Госпожа ведьма! — возница выразительно постучал пальцем по открытой ладони, — Полагается с вас.
— Что?
— Два талера.
— Два талера за четверть мейле? — Барбаросса зло сплюнула на колесо его никчемного экипажа, — Не обнаглел ли ты? Небось, с родного папеньки бы шкуру содрал и перчатки из нее сшил, чтоб руки зимой не мерзли? Может, тебе еще уши архивладыки Валефора в придачу? Катись нахер, понял?
Возница насупился, вытаращив на нее глаза.
Левый был обычным, помутневшим от времени, ничем не примечательным, зато на правом обнаружилась такая роскошная лучевая катаракта, что Барбаросса едва не испустила завистливый вздох. Хорошая штука, и выдержанная — прекрасный ингредиент для многих ведьминских рецептов. Ей самой без нужды, но в этом городе есть много мест, где за такой глаз могут не торгуясь выложить хороший полновесный гульден.
— Ты не наглей, ведьма! Не наглей! На всех парах мчал, демоны едва друг дружку не сожрали… Я тебе живо это… в магистрат. Ишь, морда гадюшная, порченная… Ничего, у господина Тоттерфиша с такими не церемонятся!
Барбаросса украдкой вздохнула. В другое время, будь при ней острый нож и небольшой запас времени, она обязательно задержалась, чтоб предложить незадачливому вознице сделку — весьма заманчивую с ее точки зрения. Но сейчас, будучи стесненной обстоятельствами…
— Уебывай, — буркнула она, отворачиваясь, — Можешь отсосать сам себе за углом, только не забудь принести мне четыре гроша сдачи!
— Ах ты… Шкура дроченая… Ничего, сейчас… Сейчас проверим…
Бросив рычаги, он принялся обеими руками копаться в дорожном ящике, знать, вспомнил про свой чертов мушкетон или что там у него…
Барбаросса резко подняла руку перед лицом — как поднимают их ведьмы на сцене, намереваясь щелкнуть пальцами, чтобы из-за кулис высыпали перепачканные сажей визжащие и улюлюкающие мальчишки с трещотками, изображающие демонов. Она видела достаточно много пьес, чтобы знать, как это делается.
Ее бедные размозженные пальцы не были способны вытащить и соплю из носа, не то что щелкнуть, но под слоем грязных бинтов, разглядеть это было бы непросто даже человеку с ясными и зоркими глазами.
— Гавриэль! Хоместор! Dementium, komdu með svínin! Именем тридцать черных копий и красного змия! Властью Аэромона Безногого! Оторвите этому выблядку хер и заставьте его съесть прямо здесь!..
Возница всхлипнул и налег всем телом на рычаги — так, будто перед ним распахнулась адская дверь. Демоны в аутовагене взвыли на тысячу голосов, видно, усеянные сигилами рычаги немилосердно обожгли их, принуждая к послушанию. Лязгая колесами по брусчатке, покачиваясь, аутоваген стремительно развернулся и понесся прочь с такой скоростью, что опасно загудели колеса, а прохожие, чертыхаясь, отскакивали прочь с его пути.
Барбаросса усмехнулась, глядя ему вслед. Профессор Кесселер редко использовал возможность похвалить сестрицу Барби за прилежание в учебе — начистоту говоря, он ни разу не использовал эту возможность за все три года — но сейчас, надо думать, нашел бы для нее теплое слово.
Сплюнув сквозь зубы, Барбаросса повернулась лицом к «Хексенкесселю».
Кажется, он узнал ее. По крайней мере, на миг ей показалось, что тяжелые ритмы клавесина, доносящиеся изнутри, сделались быстрее и громче. Старые ритмы, которые она не слышала уже тысячу лет. Древние, как сама жизнь и такие же злые.
— Черт, — пробормотала она, — А я думала, что уже старовата для танцулек…
Вблизи «Хексенкессель» напоминал осажденный воинством Тилли Магдебург, разве что бурлящая у его стен толпа не тащила на себе осадных машин и штурмовых лестниц, лишь бессильно клокотала, обтекая его внешние стены со всех сторон. Сверху ее угощали не горячей смолой и болтами, как в старые добрые времена, а лишь зловонным пометом — вьющиеся над «Хексенкесселем» гарпии никак не могли упустить такой роскошной возможности поразвлечься.
Визжа и изрыгая нечленораздельные возгласы, служащие им ругательствами, они пикировали на толпу, точно коршуны, извергая на головы и спины содержимое своих клоак. Всякий раз, когда выстрел приходился цель, они взмывали вверх, восторженно хохоча, но далеко не для каждой из них этот маневр проходил удачно. Время от времени то одна то другая, забыв про осторожность, опускались слишком низко над толпой. Расплата следовала незамедлительно. Короткая вспышка, треск — и зазевавшаяся крылатая воительница превращалась в пучок тлеющих перьев и парящую в воздухе угольную взвесь. Ведьмы тоже умели играть в эту игру.
Поговаривали, «Хексенкессель» возводил тот же человек, что некогда проектировал Вильхельмштайн. Херня, конечно, тем более, что острый шпиль «Хексенкесселя» ничем не напоминал знакомые Барбароссе крепостные громады, но стены, которыми он был окружен, и верно чем-то напоминали крепостные. Не очень высокие, в два полных саксонских клафтера, но мощные, щедро усаженные по верху ржавыми гвоздями и битым стеклом, они живо отбивали у самых настырных и хитрых сук соблазн пробраться на танцы бесплатно.
Ворота были всего одни, неудивительно, что там и крутился настоящий водоворот из человеческих тел, грозящий переломать все кости в теле. Богатые сучки презрительно кидали монеты в шляпу, бедные лебезили, увещевали, скулили и задирали юбчонки. Барбаросса ухмыльнулась, приближаясь к воротам быстрым уверенным шагом. В этом городе есть вещи, которые не меняются, которые адскими владыками навеки оставлены в неизменном из века в век состоянии.
Черт, народу сегодня изрядно, несмотря на ранний для танцулек час. Но еще не так много, как будет ближе к полуночи, когда все скучающие суки в этом городе, не нашедшие себе занятия, стянутся сюда, чтоб усладить свои уши и чресла…
Она врезалась в толпу плечом, оберегая переломанные руки, но все равно вынуждена была барахтаться в ней несколько минут, прежде чем сумела приблизиться к воротам. Толпа, окружившая «Хексенкессель», была неоднородной. Состоящая по большей части из щебечущих девичьих стаек, стягивающихся ко входу и оживленно гомонящих, местами она напоминала негустой подлесок, через который можно протиснуться лишь надавив немного плечом, но иногда делалась плотна как настоящая дубовая чаща — без топора не пробраться.
Барбаросса охотно использовала и ругательства и ухмылки — благодарение архивладыке Белиалу, обыкновенно этого хватало, ей почти не приходилось пускать в ход башмаки. Узнав ее, хихикающие сучки, стреляющие глазками и кокетливо оправляющие пышные воротники на тощих грязных шеях, спешили убраться с ее пути, боязливо отводя глаза.
Знали. Чувствовали. Понимали.
Если сестрица Барби из «Сучьей Баталии» заявилась на танцульки, да еще одна, да еще рычащая себе под нос, как рассерженный демон, едва не роющая копытом землю, не требуется быть специалисткой по гаруспику, раскладывающей на глиняной доске парные внутренности корчащейся в предсмертных судорогах козы, чтобы понять — эта фройляйн явилась сюда не для того, чтобы выпить стакан вина и сплясать аллеманду. Чутье юных хищниц, более тонко устроенное, чем чутье голодных куниц, подсказывало им — вполне возможно, скоро здесь запахнет кровью, и лучше бы убраться в сторону, чтобы эта кровь не оказалась их собственной и не испачкала, чего доброго, нарядные туалеты…
Умные девочки. Барбаросса потрепала бы их по щекам, имей она пальцы, чтобы это сделать.
Сжатая чужими плечами, вынужденная дышать терпким запахом чужих духом и чужого пота, Барбаросса оглядывалась, пыталась отыскать в толпе знакомые лица, но ничего не находила. Было бы чертовски удачно, окажись здесь Холера. Барбаросса завертела головой еще активнее, пытаясь разглядеть, не мелькнет ли где поблизости костюмчик из обтягивающей лосиной кожи. Крошка Холли была единственной «батальеркой», регулярно навещавшей «Хексенкессель», иногда Барбароссе даже казалось, что та проводит здесь больше времени, чем в Малом Замке, дегустируя здешние пороки более придирчиво, чем граф — содержимое своего винного погреба. Холера совершенно никчемна как ведьма, она ленива, труслива, глупа, заскорузла от похоти и разврата, но, видит Ад, сейчас ей пригодилась бы любая помощь…
Холеры не было. Может, уже протиснулась внутрь и сейчас отплясывает в «Хексенкесселе», а может, ее бедовые ноги унесли ее этим вечером совсем в другую часть Броккенбурга! Как шутили в Малом Замке, ноги Холеры обожают друг дружку и немудрено — этим бедняжкам так редко доводится бывать вместе!..
И хер бы с ней, подумала Барбаросса. Сегодня сестрица Барби в одиночном плавании. Сегодня у нее нет союзников и партнеров — если не считать крохотное существо в стеклянной банке, по чью душу она и явилась…
Ворота «Хексенкесселя» не были снабжены хитроумным запором с демоном внутри — любой демон издох бы, будучи вынужденным сдержать всю эту исходящую вожделением ведьминскую орду. Они были распахнуты на фусс — вполне достаточная щель, чтобы проскочить внутрь, если бы не привратник, восседавший за небольшим столиком справа от нее. Скособоченный на одну сторону горбун, на разодетые полчища шмар он глядел не с большим вожделением, чем на отару овец. Знать, насмотрелся за годы так, что не испытывал уже ни возбуждения, ни страха. Пальцы на его левой руке были стеклянными, но этого легко было не заметить, так быстро они мелькали, складывая монеты в небольшой ларец, отсчитывая сдачу, перекатывая по столу монеты и щелкая костяшками абака.
Этот не балагурил, как многие лавочники Броккенбурга, не посмеивался в усы, не приветствовал фамильярно частых посетительниц. Он работал молча и сосредоточенно, будто сам был не человеком, а поглощенным работой демоном. Монеты, которые он принимал, были самого разного свойства — позеленевшие от времени крейцеры, выглядящие так, будто их жевали какие-то адские твари, новенькие серебряные талеры — их протягивали, зажав в носовой платок или тряпицу, чтоб не обжечься — гладкие и вытертые, как речная галька, гроши…
Время от времени то одна, то другая ведьма выбиралась из толпы, чтобы попытать счастья. Они шептали горбуну что-то на ухо, кокетливо отводя глаза, иные хихикая, иные — с полной серьезностью на лице. Горбун отрывался от своей сложной работы лишь на половину секунды — чтобы кивнуть или покачать головой. Если он кивал, счастливица протискивалась в щель, качал головой — провожаемая насмешками и улюлюканьем товарок, сгорая от стыда, возвращалась на прежнее место.
Барбаросса не собиралась торчать в очереди вместе с прочими. С некоторых пор каждая секунда времени превратилась для сестрицы Барбы в золотую крупинку.
— Брысь, малолетние блядессы!.. — рыкнула Барбаросса парочке кокеток, идущих перед ней и держащих друг друга под локоток. Одетые в одинаковые обтягивающие платья из черной лакированной кожи, навощенной так, что можно было разобрать негромкий скрип, щебечущие что-то друг другу на ушко, они походили на парочку кокетничающих гадюк и улыбались тоже по-гадючьи, демонстрируя маленькие остренькие зубы.
Они поспешно отскочили в разные стороны, пропуская ее. А жаль. Быть может, если бы она рубанула локтем по паре-другой ухмыляющихся мордашек, на душе бы сделалось немногим легче…
— Ах ты! Гля, кто вылез! Кажись, Вера Вариола вспомнила про свой сундук со старыми панталонами, — пробормотала одна из сук за ее спиной, — Барби собственной персоной!
— Верно, она, — отозвалась в ответ ее спутница, опасливо зыркая, — Только ободранная что псина и шатается… Что это она здесь?
— Тебя небось на танец пригласить хочет!
— Нет, тебя!
— Гля на рожу, развороченная аж страсть. Будто в пушку заглянула…
— Твоей мамке под юбку глянула!
— Ах, черт, а я говорила, долго при ней та хорошенькая чертовочка не задержится. Ну, которая с перышком на берете. Знать, кто-то ей уже кочерыжку меж ног присунул, вот Барби и заявилась, замену высматривает…
Барбаросса попыталась резко развернуться на каблуках, но поздно — людское течение неумолимо влекло ее к воротам «Хексенкесселя», мешая добраться до обидчиц. Даже зубами щелкнуть не успела. Да и что щелкать-то — две суки в черном так быстро слились с сонмом прочих, что секундой спустя она даже не была уверена в том, что видела их воочию.
Здесь было до черта сук — любой породы на выбор, а уж одеты так, что рябило в глазах.
Расфуфыренные суки в длинных блио из тонкого шелка, под которыми нет ни панталон, ни нижних сорочек, ни брэ, одни только тончайшие подвязки да чулки. Смелые суки в платьях из тонко выделанной кожи, ярких, как у ядовитых насекомых, расцветок, смело выставляющие напоказ худые плечи, аккуратные коленки и острые лопатки. Стройные суки, туго затянутые в корсеты, точно в перчатки, щеголяющие при том коротенькими плундрами и высоченными ландскнехтскими ботфортами на массивных, почти лошадиных, подковах. Миловидные суки в коротких легких расшитых камизах, которые их бабушки наверняка постыдились бы надевать даже перед случкой. Элегантные суки в строгих закрытых платьях с отложным воротником на английский манер и пышными рукавами, однако при таких коротких юбках, что между ног у них, кажется, посвистывает сквозняк. Самодовольные суки в колетах мужского покроя на голое тело, таких тесных и туго зашнурованных, что удивительно, как не лопается шелк. Романтичные суки, носящие вместо платья или дублета свободные кружевные сорочки с пышными воротниками, под которыми можно разглядеть вместо нижнего белья сложно устроенное переплетение сыромятных ремней, затяжек и шнурков, больше напоминающих лошадиную сбрую.
Опытные суки, резвящиеся суки, голодные суки, одинокие суки… Барбаросса ощутила, что от запаха чужих духов у нее спирает дыхание в груди. Некоторые ароматы казались терпкими, как едва распустившиеся цветы, другие — удушливыми и страстными, как поцелуй уставшей женщины, но смешиваясь воедино, они превращались в один единый тягучий аромат, напоминавший ей запах конского пота, немытой промежности и уксуса.
Херова пучина из шлюх. Простояв здесь полчаса, немудрено, пожалуй, захлебнуться от сгустившегося запаха похоти, ощущаемого здесь так же явственно, как клочья ядовитого тумана в Унтерштадте. Работая локтями, Барбаросса двинулась в сторону распахнутых ворот «Хексенкелля», чувствуя, что начинает задыхаться — сильнее, чем в обществе розенов несколькими часами раньше. Там запах похоти был хоть и явно ощущаемым, но другим, подумала Барбаросса. Резким, но выдержанным, как у крепкого вина или хорошего рома. Здесь же он отдает отравленным розовым мускатом — сладко до тошноты, клокочет пузырьками в горле, от него делается изжога…
Чертова круговерть, вырваться из которой не проще, чем демону, пойманному в ловушку из хитроумных чар, заключенному в невидимую клетку пентаграммы. Или гомункулу — из своей проклятой банки.
Тончайшего шелка горжеретты, изящно завитые парички паскудно розового цвета, пышные фижмы на китовом усе, расшитые галуном жюстокоры, выставленные на всеобщее обозрение нижние юбки, развевающиеся вуали, пышные как торты куафюры с цветами и лентами…
Вот почему ты не жалуешь «Хексенкессель», Барби. В здешнем воздухе разлито слишком много похоти, ты просто успела забыть, как тебя тянет блевать от этого запаха. И вовсе не потому, что ты ханжа. Может, ты родом из сонного саксонского угла, где, изнемогая от тоски, черные от копоти мухи дохнут прямо на трактирном столе, но ты никогда не воспевала целибат, как сестры из «Железной Унии», посвятившие жизнь суровому служению только им ведомым идеалам, которые звенят на каждом шагу — так много у каждой из них под робой нацеплено вериг и цепей. Нет, ты всегда спокойно наблюдала, как крошки делают это с крошками — или с парнями или с либлингами или, черт возьми, даже с существами из адских бездн, хотя это иногда очень паскудно и очень скверно заканчивается. Просто…
Просто ты доподлинно знаешь одну вещь — сколько похоти бы ни было растворено в липком воздухе «Хексенкесселя», на твою долю не достанется ни одной щепотки. Никто в клокочущей толпе, медленно заводящейся от тяжело гремящих ритмов клавесина, не подойдет к тебе, чтобы, смущенно улыбнувшись, пригласить на танец, будь то исполненная важности лебединая павана или разнузданная, похожая на драку в переулке, гальярда. Никто не пошлет тебе украдкой воздушного поцелуя, беззвучного, как резвящийся демон и сокрушительного, как выпущенная из мушкета пуля. Никто не прикоснется несмело к твоему рукаву, не возьмет за руку, чтоб увести за собой туда, где клокочут страсти и льется вино, где девочки, которым предначертано стать ведьмами, уединившись друг с другом, пробуют впервые некоторые вещи. Пробуют несмело, на двоих, точно это украденная в лавке бутылка вина, самые разные девочки — умные девочки, хитрые девочки, робкие девочки, дерзкие девочки…
Барбаросса тяжело мотнула головой. Она никогда не искала развлечений такого рода — ну, если забыть о временах Шабаша, когда ей просто приходилось делать некоторые вещи, чтобы держать в подчинении свору голодных оторв. Но после, вырвавшись на свободу, подчиненная лишь себе и своему ковену, она никогда не возвращалась к этим грешкам — и не чувствовала позывов. Ну уж нахер.
Похоть, может, чертовски изобретательный грех, дающий многие новые ощущения, но он, как многие адские зелья, коварен и губителен для невоздержанных. Похоть развращает, размягчает душу, делает тебя податливой и слабой. Сучки, которые вместо того, чтоб упражняться с ножом и отмычками, зажимаются друг с другом по углам, никогда не станут ведьмами — их слабые дрожащие пальцы, ловкие язычки и фривольные татуировки ничуть не помогут им на улице. А вот хороший кистень…
«Не увлекайся этим делом, Красотка, — как-то раз сказала ей Панди, выбираясь на рассвете из унтерштадского борделя, вымотанная настолько, что вынуждена была нести сапоги на плече, — Когда хорошенькая сучка строит тебе глазки, не будет беды, если ты потратишь полчаса на исследование ее брэ и всякие милые глупости. Но никогда не увлекайся этой хренью всерьез, если хочешь сохранить голову на плечах. Почему? Любовь губит ведьм, Красотка. Это так же верно, как то, что Ад сделан из раскаленной серы и огня. Если уж зудит между ног, послушай доброго совета, подыщи себе хороший хер, а заодно то, к чему он крепится — мужчину. Но никогда не увлекайся кисками. Эта дрянь быстро превращает ведьму в истекающего соплями слизняка, беспомощного перед адскими фокусами. Впрочем… Ты, наверно, не очень по любовным делам, да, Красотка? Я имею в виду, уж с твоей-то мордашкой…»
Да, подумала Барбаросса, озираясь, адским владыкам было угодно избавить сестрицу Барби от многих хлопот и тревог, связанных с любовными делишками — превратив ее лицо в скверно пропечённый пирог. Ее никогда не приглашали на свидания, она не была гостьей на устраиваемых многими ковенами оргиях, ей не писали стихов и не назначали украдкой встреч. Благодарение Аду — она была избавлена от необходимости тратить время таким паршивым образом. Жаль только, она не удосужилась потратить его на учебу или распорядиться им каким-нибудь мудрым образом…
Ха! Если бы сестрица Барби за семнадцать лет своей жизни хотя бы раз проявила благоразумие, все гарпии Броккенбурга слетелись бы поглазеть на такое чудо!..
Барбаросса рявкнула на группку сучек в блестящих юбчонках, весело щебечущих у нее на пути — и те испуганно прыснули в стороны, точно перепуганная мошкара.
Завтра эти сучки будут сидеть на жестких скамьях в лекционной зале и, строя из себя паинек, впитывать знания об устройстве Ада и адских науках. Но сейчас… Сейчас они злы, веселы, пьяны и требовательны. Они ждут возможности насытить свою душу до предела, зная, что каждая из них может не пережить следующего дня. И похоть у них злая, нетерпеливая, требовательная, точно у голодных волчиц. В «Хексенкесселе» редко флиртуют и держатся за ручку, здесь происходит случка — жадная, быстрая, исполненная обжигающей, как адские ручьи, страсти. Нетерпеливое беспорядочное спаривание озлобленных на весь мир парий, больше похожее на неистовую схватку, несмотря на те неумелые ласки, которым они награждают друг друга, и трогательные слова, которые шепчут на ухо…
Звери. Похотливые животные. Адские исчадия, любовь которых так же смертоносна и опасна, как ненависть…
Барбаросса шикнула сама на себя, заставив стиснуть зубы и сосредоточиться. Перестать обращать внимание на экстравагантные тряпки, которыми щеголяли здешние сучки и прически, от которых ее иной раз подмывало сплюнуть. Ты здесь не для этого, сестрица. Ты ищешь не развлечений и не сучку на ночь, ты ищешь пиздорванок из «Сестер Агонии». И лучше бы тебе разуть глаза посильнее, чтоб они не нашли тебя первыми.
Были и такие, что украдкой хихикали у нее за спиной, тыча друг дружку локтями. И верно, она выглядела совсем не так, как одеваются хорошие девочки, собираясь на танцы — изваленный в грязи и побывавший в пламени дублет почти лишившийся пуговиц, топорщащаяся грязной рогожей рубаха с заскорузлым от пота воротом, такие же грязные бриджи… Черт, в старые времена ведьмы, должно быть, более пристойно выглядели, отправляясь на костер, чем она этим вечером!
Барбаросса привычно ухмыльнулась, ловя на себе чужие взгляды.
В отличие от ехидных замечаний Лжеца, эти взгляды не были достаточно остры, чтобы пронзить ее закаленную и порядком обожженную шкуру.
Черт, подумала она с мысленным смешком, таким же колючим, как когти Цинтанаккара, медленно раздирающие ее печенку, возможно, крошка Барби в самом деле немного неправа, явившись на танцульки в таком виде. Некоторые традиции Броккенбурга никчемны, глупы или не стоят даже тех салфеток, на которых они записаны. Другие так стары и запутанны, что забыты даже фригидными суками из Большого Круга. Но есть среди них и те, которые по какой-то причине пользуются уважением сук Броккенбурга. Одна из них гласит — ты можешь истекать кровью из распоротого рапирой брюха, ты можешь визжать от боли, ты можешь хлюпать размозжённым носом и зиять выбитыми зубами, но отправляясь на танцы в «Хексенкессель», будь добра выглядеть достойно ведьмы. Надень лучшее, что у тебя есть, нацепи шпоры, если носишь их, приведи в порядок волосы и лицо.
Барбаросса вновь ухмыльнулась — в этот раз сама себе.
Наверно, так ей и стоило поступить. Как бы она ни спешила, выкроить минутку, забежать в Малый Замок за пудрой, губной помадой, сажей и чем там еще мажут себе мордашки все эти юные потаскухи из ковенов, воображающие себя великими искусительницами. Свистнуть младших сестер, чтоб те согрели в лохани воды, выкупаться, потом завить волосы на этакий блядский манер, как сейчас носят, отполировать свечным воском ногти. Ради такого случая можно было бы даже нацепить платье. Какую-нибудь этакую розовую дрянь с тугим, по нынешней моде, корсетом. У нее самой никогда не было платья, но наверняка в шкафу у Холеры или Ламии сыскалось бы что-то пристойное…
Конечно, это потребовало бы некоторого времени, но наверняка монсеньор Цинтанаккар отнесся бы к этому с пониманием — у девушки может не хватать чертовых пальцев или зубов или половины требухи в брюхе, но она должна хорошо выглядеть, отправляясь вечером на танцы!
Продираясь сквозь толпу, Барбаросса едва не зашлась от смеха, представив себя одетой на такой манер. Старина Панди, наверно, обоссалась бы от смеха, увидев ее. Черт, Панди и сама была мастерицей уничтожать любые традиции и правила. Как-то раз, два года назад, в канун Биикебрененна, она явилась в «Хексенкессель» в чем мать родила, перемазанная печной сажей, с обрывком рыбацкой сети на плечах вместо манто, с жестяной короной на голове — и никто не осмелился ей даже слова сказать. Плясала до рассвета как сам Сатана, рассадив в кровь пятки, вылакала полдюжины бутылок вина, пересосалась с десятком хорошеньких прелестниц, затем, пьяная до полусмерти, взгромоздилась на какой-то карниз, упала с него, едва не свернув себе шею, полезла в драку, своротила кому-то нос или два. Потребовалось десять ведьм, чтобы ее, завывающую, сквернословящую и хохочущую, удалось кое-как связать и вытащить за пределы «Хексенкесселя», а судачили об этом еще неделю. И это была далеко не самая горячая из ее выходок.
Панди Броккенбург прощал многие выходки, даже такие, за которые более молодая сука могла бы угодить под суд Старшего Круга или получить нож в бок. Не потому, что она свято чтила ведьминские традиции — старина Панди срать хотела на все традиции, правила и порядки, кем бы они ни были писаны. Потому, что она своей дерзостью, яростью и пылом символизировала Ад с его энергиями куда лучше, чем все ветхие трехсотлетние традиции Броккенбурга. Она и была Адом, подумала Барбаросса, маленьким, но очень горячим угольком адского пламени, отскочившим от него, неистово дымящим, способным прожечь дыру в любой руке, которая неосторожно к нему протянется…
— Два гроша, сударыня, — сказал кособокий горбун, не поднимая на нее глаз. Его стеклянные пальцы ловко перебирали монеты, издавая легкий гул.
Барбаросса ухмыльнулась.
— Какая досада, Альбрехт, я не захватила с собой серебра. Но я могу заплатить неприятностями. У меня их с собой гораздо больше, чем на два гроша. Уверен, что сможешь отсчитать мне сдачи?
Горбун поднял на нее взгляд. Стеклянные пальцы, раскладывающие по столу монеты, впервые ошиблись — задев ларец, издали протяжённый гул — такой бывает, если невнимательная хозяйка, протирая сервиз, коснется невзначай супницей буфета.
— Барби. Я думал, черти в Преисподней давно грызут твои кости.
— От моего горького мяса у них случилось несварение, так что они вышвырнули меня обратно в Броккенбург.
— Ты уверена, что они не успели полакомиться твоим лицом? Выглядит оно еще паскуднее, чем прежде.
— Ты всегда был галантным кавалером, Альбрехт.
Пальцы горбуна сжали медный крейцер, издав неприятный звук — точно кто-то провел гвоздем по оконному стеклу.
— А ты — бешенной сукой, Барби. Если ты собираешь выкинуть что-нибудь дурное этой ночью…
Она улыбнулась.
— Ничего такого. Поболтаю с подругами, выпью немного вина, потанцую. Ты же знаешь, как мы, девочки, привыкли расслабляться.
— Ты не девочка. Ты адское отродье, которое стоило бы удавить в колыбели.
— Но тебе всегда нравилась моя улыбка.
Горбун мотнул головой по направлению к воротам.
— Проходи.
Шипение завистливых сук из толпы напоминало шуршание роскошного мехового палантина на плечах. Барбаросса скользнула в щель, не скрывая усмешки. Черт возьми, если проклятая гора Броккен еще стоит на своем месте, отравляя небо над собой, если еще не провалилась в тартарары вместе со всем грузом грехов, похоти, паршивых чар и неуемных амбиций, то только потому, что она зиждится на хребтах таких мудрых и здравомыслящих людей, как Альбрехт!
Только за воротами, очутившись на территории «Хексенкесселя», Барбаросса смогла перевести дыхание. Она провела в сучьей стае разодетых куколок всего несколько минут, но этого хватило, чтобы она провонялась миазмами чужих духов и пота. И если бы только ими… Барбаросса уже ощущала, как зудит шея. Кажется, этих минут хватило прелестным куколкам, чтобы щедро поделится с ней пудрой со своих причесок. И хорошо бы это была просто пудра, а не пудра с блохами…
Блохи — это совсем скверно. Когда сестры-«батальерки» начинают чесаться, как бродячие псицы, жизнь в Малом Замке делается совсем невыносимой. Гаста грозится обкорнать всех кухонным ножом, сестры орут друг на друга, Кандида, Острица и Шустра, сбиваясь с ног, таскают дрова чтоб разогреть воду в лохани, носятся по лестницам с охапками шмоток старших сестер на головах, гремят жестяными ковшами…
Ладно, подумала Барбаросса, оглядываясь, возможно сейчас у меня есть проблемы посерьезнее вшей.
У ворот «Хексенкесселя» ее как будто бы никто не ждал. По крайней мере, ей не бросилась в глаза красная ковровая дорожка, которую расстилают обыкновенно магистратские евнухи к приходу важных гостей, как и табличка «Приветствуем сестрицу Барби, самую скудоумную суку на свете». Черт. Немного странно, как будто?
«Сестрички» сами назначили ей свидание в «Хексенкесселе», но что-то не видно, чтобы они спешили ее встретить, как это водится между подругами. Выжидают, затерявшись в толпе? Пристально наблюдают за ней, держа украдкой обнаженные ножи? Ну, с ножами это, конечно, ерунда, они не посмеют нападать в открытую при такой прорве свидетелей, но держаться стоит начеку, это уж наверняка.
Пространство, обрамлявшее «Хексенкессель», звалось «Хексенгартен», Ведьмин Сад, но Барбаросса не могла припомнить, чтоб кто-то из броккенбургских девчонок именовал его иначе чем Венерина Плешь. Чертовски подходящее название для огромного серого пустыря, покрытого выжженной землей и редкими колючими деревцами, сморщившимися от едкого магического испарения, в самом деле похожий на дряблый морщинистый лобок сорокалетней старухи. Тем больше группки ведьм, бесцельно снующие по нему, беспокойно крутящиеся по углам, переминающиеся у входа, напоминали стайки беспокойных блох.
Несмотря на то, что все эти разодетые в кружева шалавы явились в «Хексенкессель» чтобы потанцевать, зачастую именно на Ведьминой Плеши, служащей ему подворьем, происходили все самые интересные события вечера. Здесь без утайки распивали украденное в лавке вино, чтоб разгорячить кровь перед танцульками. Здесь прихорашивались перед тем, как зайти внутрь, помогая друг другу с платьями и прическами. Здесь по-быстрому перекидывали в карты, чтобы определить кавалера. Здесь делились зельями, тайком сваренными в алхимических лабораториях и торопливо глотали сладкий опиумный дым из передаваемых по кругу трубок.
Некоторые чертовки, кажется, приходили в «Хексенкессель» не для того, чтоб подрыгаться под музыку, а только чтобы погулять по Ведьминой Плеши, исполнив немудреные здешние ритуалы. Неудивительно, что здесь в любое время было полно народу. Благодарение адским владыкам, здесь по крайней мере не было того столпотворения, что царило перед воротами — здешние сучки не липли в единое целое, а межевались небольшими стайками, точно благородные дамы на балу.
Барбаросса двинулась против часовой стрелки, обходя возникающие на ее пути группки, сама стараясь держаться самых неосвещенных мест. Площадь перед «Хексенкесселем» бурлила, быстро наполняясь людьми, легко втягивая в себе и переваривая в своем чреве все новые и новые десятки беспокойных сук. Некоторые прибывшие сразу направлялись внутрь, притягиваемые злыми рокочущими ритмами клавесина и тонкими тревожными вскриками флейт, другие подобно самой Барбароссе принимались кружить вокруг — высматривали подруг и приятельниц, искали компанию или кавалера на вечер.
Многие спешили зарядиться перед танцульками, пуская по кругу распространяющие едкий душок трубки и неумело набитые самокрутки. Барбаросса лишь морщила нос, проходя мимо. Дурман пах терпко и сухо, как прошлогоднее сено, белладонна отдавала чем-то нежным и ядовитым, похожим на гниющую мяту, от опиума несло дешевым медом и бурьяном. Знакомые запахи — в свой первый год в Броккенбурге она сама перепробовала до черта самой разной дряни, от безобидных цветочков, растущих у подножья горы, до тех порошков, что суки из «Общества Цикуты Благостной» тайно продают в крохотных склянках. Херня это все. Только об этом не знают давящиеся дымом суки, судорожно кашляющие и стучащие друг друга по спинам. Наглотавшись ядовитого дыма, этой ночью они будут плясать так, как не плясали никогда в жизни, рычать от удовольствия, стонать в пароксизмах блаженства, неистово сношаться друг с другом, точно демоны, но утром… Утром они будут ощущать себя так, словно с них заживо сняли кожу и намазали раскаленным варом. И хер с ними. Тупые прошмандовки, готовые жадно сожрать каждый кусок, который им подносит Броккенбург, заслуживают каждой минуты своих мучений.
Более здравомыслящие или менее богатые суки довольствовались вином. Винных бутылок вокруг мелькало так много, что их блеск зачастую затмевал блеск фальшивых драгоценностей, украсивших изысканные туалеты и прически. Некоторые утоляли жажду так жадно, что насосались еще до начала — эти хихикали, поправляя друг другу корсеты, или бродили вокруг, пошатываясь, трогательно поддерживая друг друга под руку. Эти, наверно, не доберутся до танцев — обблюют друг дружку и свалятся в ближайшей канаве…
Лица вокруг попадались все больше незнакомые. Юные, накрашенные в подражание придворным дамам, великосветским шлюхам и театральным дивам, лоснящиеся румянами, неумело покрытые пудрой, призванные вызывать похоть и вожделение, они скорее вызывали смех — Барбаросса иной раз вынуждена была отворачиваться, чтобы не прыснуть. Роковые красотки, еще недавно игравшие в куклы, уверенные в том, что могут разжиться всеми богатствами Ада, стоит только раздвинуть ноги — вы даже не знаете, сколько подобных вам Броккенбург переживал, скрежеща старыми столетними зубами…
Впрочем, некоторые из них, пожалуй, перепачкали себя гримом вполне осознанно, не из детской прихоти. Проходя мимо, Барбаросса подмечала в свете масляных ламп, освещавших Венерину Плешь, припухлые шрамы на хорошеньких щечках, прикрытые толстым слоем пудры, отсутствие уши, скрытые тщательно уложенными прическами, причудливой формы рубцы на запястьях, подбородках и шеях… Следы, оставленные Шабашем. Она сама носила на себе несколько дюжин подобных, давно позабыв их историю, а на других оставила еще больше.
Ищи, приказала себе Барбаросса. Всматривайся. Вынюхивай. «Сестрички» наверняка здесь, просто растворились в толпе, наблюдают за тобой. Зачем? Может, в самом деле хотят поговорить. Сообразили, что поспешили, объявив на нее Хундиненягдт и теперь отчаянно ищут способ сохранит себе зубы и вместе с тем не потерять лицо. А может, прямо сейчас какая-нибудь «сестричка», изображая пьяно хихикающую ведьму, подбирается к тебе, сжимая в пальцах отравленный шип…
Барбаросса резко оглянулась, пытаясь охватить Венерину Плешь взглядом. Хер там. Даже при свете дня это было бы непростой задачей, сейчас же, когда вся площадь перед «Хексенкесселем» клубилась и волновалась от великого множества фигур, тут спасовало бы самое зоркое и наблюдательное из всех адских отродий. В такой толпе немудрено не заметить архивладку Белиала в двух фуссах от себя…
Барбаросса двинулась к «Хексенкесселю», пытаясь припомнить все, что ей известно о ковене «Сестры Агонии» и его шлюхах-сестричках. Это было похоже на попытку извлекать кусочки не прожжённой древесины из остывшей холодной угольной ямы. Некоторые кусочки поддавались с трудом, другие рассыпались трухой прямо в пальцах, иные она выбрасывала сама — скорее всего, это были отголоски трактирных слухов, не представляющие для нее собой ценности.
Их главную суку звали Жевода. Не потому, что она любила ковыряться в земле или испытывала слабость к блестящим цацкам. Ее полное имя было Жеводанская Волчица. Черт, наверно, не так-то просто заработать подобное имя, имея талант белошвейки или кухарки…
Барбаросса помнила Жеводу по Шабашу, но мельком — среди сотен озверевших малолеток, по какому-то недоразумению считающихся ведьмами первого круга, не так-то просто выделиться, если не имеешь особенных задатков. Особенных задатков у Жеводы не водилось, а выделиться при помощи жестокости в Шабаше не проще, чем выделить в стае крыс острыми зубами.
Тогда ее звали Холопкой, вспомнила Барбаросса. Острый на язык, Шабаш легко одаривает своих юных чад новыми именами, зачастую грязными, как половая тряпка в трактире, или жестокими, как серебряная заноза, вогнанная в самое мясо. Но некоторые клички прилипают к своим владельцам так легко, как будто сшитый на заказ у хорошего портного дублет. Так, что потом не отрезать даже бритвой.
Ей на роду написано было быть Холопкой. Родившаяся где-то во Фрисландии, краю ядовитых озер, вонючего сыра и свального греха, изъясняющаяся на такой каше из языков, что слушать тошно, вдобавок награжденная крупными лошадиными зубами, сама похожая на мосластую тяжелую кобылу фризской породы, она должна была носить это имя до конца своих дней, до того оно ей шло.
Крестьянское семя живучее, как молочай, цепляющийся своими длинными корнями за отравленную, выжженную столетиями войн и эпидемий землю, выжимая из нее воду до последней капли. Взять хоть рыжую суку Гасту, хоть Гарроту, проклятую веревку… Едва разобравшись, с какой стороны вверх, чертовы грязножопые «башмачницы» обустраиваются на новом месте с ловкостью раковой опухоли, через полгода уже хрен вырежешь… Это тихие городские девочки из Ауэ-бад-Шлема и Эльстры, столкнувшись с тем, что именуется Шабашем и славными броккенбургскими традициями, ночью, всхлипывая, режут себе в дормиториях вены при помощи украденного лезвия от бритвы или обломка ножа. Это юные прелестницы из Радебойля и Августбурга лежат лицом в канаве, неудачно вытравив плод или получив тычок гвоздем в шею от товарок после танцев. Это невинные юные пидорки, взращенные на гравюрах Буссемахера и стихах Августы-Магдалены, гибнут на дуэлях, нанизывая друг друга на рапиры, сгорают заживо, познав немилость адских владык, в корчах дохнут от голода, не в силах раздобыть даже корки хлеба или стреляются, проигравшись в карты. Крестьянская порода другого сорта. Неимоверно живучая, наглая, самоуверенная, она заглубляется в любую землю, которую только можно нащупать, да так, что уже никогда не выполоть — даже если это ядовитая земля Броккенбурга, которая из пшеничного зерна родит мертвую крысу с тремя головами.
Жевода — тогда еще Холопка — врезалась в камень Броккенской горы так резво, будто намеревалась пробурить его до самых адских глубин. Быстро уяснив правила Шабаша — «башмачницы» всегда сообразительны, отведав кнута — она беспрекословно приняла его нехитрый кодекс чести и принялась обустраиваться со всем своим фризским пылом. Беспрекословно выполняла приказы старших сестер, служа при них вестовым, горничной, секретарем, швеей, виночерпием или сиделкой. Наверняка она была бы рада попасть и в спальни к старшим, да только едва ли ее туда зазывали — костистая, грубая, с тяжелой походкой и чертами Диллемы Фукье, она ничем не походила на тех розовощеких цыпочек, которых тягали к себе в койку старшие сестры. Но чего ей было не занимать, так это упорства.
Эту суку сам архивладыка Белиал мог бы запрячь в свою карету — не очень успешная в постижении адских наук, она брала свое крестьянской настойчивостью и свойственной всем фрисландцам самоуверенностью. Не только выполняла капризы старших сестер, порой весьма унизительные, но и беспрекословно лезла в огонь, когда того требовали обстоятельства. Она не раз рисковала собственной шкурой, совершая мелкие кражи в университете — многие препараты из алхимических лабораторий пользовались популярностью в Шабаше, имея самое разное применение, а иногда просто спускались из-под полы в Руммельтауне, Круппельзоне или Унтерштадте. Она выгораживала старших, принимая на себя вину за их провинности и не единожды была бита за это кнутом.
Однажды, когда расследовалось дело о пропаже пары книжонок по демонологии из университетской библиотеки, Две-Манды, госпожа проректор, разъярилась настолько, что едва было не заставила ее руки срастись за спиной. И хоть опасность была близка как никогда, Холопка и тогда не выдала зачинщиц. Повезло — Две-Манды смягчилась, что с ней бывало чрезвычайно редко, и удовлетворилась тем, что превратила ее правое ухо в сросшегося со щекой живого богомола. Холопка голосила всю ночь, отрезая его от себя ножом и мешая старшим сестрам спать, но все-таки отрезала и обошлась малой кровью. Выдай она госпоже проректору, кто стоит за кражей, Шабаш обошелся бы с ней так, что любое наказание университета могло бы показаться неумелой лаской…
Умный слуга стоит гульден. Преданный слуга стоит десять. Так говорит старая саксонская поговорка, родившаяся, верно, еще в те времена, когда двери Ада были закрыты. У адских владык преданность не более ходовой товар, чем прошлогодняя пыль или кошачье дерьмо. Если Холопка надеялась своей преданностью заслужить себе место в Шабаше, то лишь понапрасну теряла время, безропотно выполняя приказы и снося оскорбления старших. Шабаш — это не армия, где упорства и верности зачастую достаточно, чтобы дослужиться до офицерского патента. Шабаш — это стихия, слепая, яростная и безумная, как пожар. Перед огнем нельзя выслужиться, он просто пожирает то, что находится ближе всего и в чем он ощущает пищу. Холопка этого не знала.
Многие юные суки покидают Шабаш после своего первого года в Броккенбурге. Высыпают из его чрева, еще не веря в то, что остались живы, опаленные и отравленные его дыханием, однако уверенные в том, что в скором времени обретут ковен и любящих сестер. Никчемные тупые прошмандовки, они не понимают, что для всякого ковена они не находка и не выгодное приобретение, а куски угля, которые швыряют в печь.
В Шабаше тебя унижают все, кому не лень, но Шабаш — чудовище с тысячью голов, половина из которых заняты тем, что терзают друг друга. Шабаш непостоянен, хаотично устроен и беспорядочен — так устроены все пожары. Вчерашняя пария может стать героиней,
вчерашняя владычица — проснуться полотеркой, вчерашняя знаменитость сделаться безвестной тенью. Если тебя грызут старшие суки, а ты боишься дать отпор, можно попытаться спрятаться, скрыться на пару дней из вида — всегда есть вероятность, что про тебя просто-напросто забудут, в Шабаше слишком много хлопот и без тебя. Уже завтра ненасытное пламя найдет себе другую, более богатую пищу, или перекинется на кого-то еще. Если тебя третируют долгое время, целенаправленно сводя со света, дело хуже, но все равно не безнадежно. Ты можешь столковаться с другими мелкими суками, чтобы сообща давать отпор, или подыскать себе более сильную покровительницу, надеясь не сделаться ее рабыней. На худой конец, если кто-то не дает тебе житья, ты всегда можешь взять сплетенную из шнура удавку и удавить суку в ее же койке. Или подлить в вино какой-нибудь дряни, украденной на занятиях по алхимии. Или — если водятся деньжата — ткнуть украдкой заговоренной иглой, внутри которой живет мелкий демон. Шабаш поощряет фантазию и смелость, вот почему его сестры-матриархи, выжившие в этом аду больше четырех лет, еще более опасные и хитрые суки, чем великосветские пиздолизки из Большого Круга, делающие друг другу реверансы и мнящие себя великими ведьмами…
В ковене дело другое. Вступая в ковен, ты приносишь ведьминскую клятву сестрам — и храни тебя владыка Белиал, если кто-нибудь заподозрит тебя в ее нарушении. Обитая в Шабаше, ты ощущаешь себя искрой, блуждающей в гудящем пламени. Обитая в ковене, ты ощущаешь себя чужой собственностью — чем-то средним между парой сапог, расческой и носовым платком.
В ковене ты не затеряешься на фоне прочих — затеряться среди тринадцати сук не проще, чем сухой горошине — на лысине господина бургомистра Тоттерфиша. В ковене ты не найдешь себе заступницы или подруги — тебя с одинаковой охотой будут лупить все, кто стоит на ступень выше тебя. В ковене ты не посмеешь свести с кем-то счеты — почесать друг об друга кулаки всегда можно, но попробуй достать нож, чтобы свести счеты и будешь наказана так страшно, как тебе не накажут даже в адской бездне — Броккенбургские традиции требуют взыскивать большую цену за такие вещи, расценивая их как одно из самых страшнейших преступлений.
Да, вспомнила Барбаросса, там мы и распрощались с Холопкой, которая ныне зовется Жеводой. Мы с Котейшеством выбрались из Шабаша и спустя всего месяц обнаружили себя «батальерками» на службе у госпожи Веры Вариолы — спасибо Котти и чертовым крысам. А вот Холопка…
Нет, Холопка не собиралась в ковен. Будучи уверенной, что своим преданным служением она добудет себе расположение старших сестер и матриархов Шабаша, она осталась там на второй год. И, верно, не раз об этом пожалела. Сопливых первогодок в Шабаше третируют на все лады, зачастую даже не помня в лицо. Сколько бы их не издохло, не вынеся пыток и издевательств, на следующий год придут новые — еще пахнущие молоком и медом, чистенькие, причесанные, с конфетами во рту, не представляющие, что им суждено погрузиться в расплавленный свинец. Но если ведьма изъявляет желание остаться в Шабаше на второй год, это, черт возьми, свидетельствует об определенных амбициях, а матриархи, старые мудрые крысы, сожравшие так много соратниц, что могли бы сложить себе кареты из их костей, многое знают об амбициях. Излишне амбициозных сук полагается испытывать — не теми детскими шалостями, что царят на первом круге, уже всерьез.
За второй год в Шабаше Холопке трижды ломали ноги — сестер забавляло, как забавно она, неуклюжая и нескладная, прыгает на костылях. Даже жаркими июльскими вечерами, когда раскаленные крыши Броккенбурга пузырились от жара, она не снимала рубахи с длинным рукавом — все ее тело, судя по слухам, было покрыто жутковатой вязью из тысяч ожогов, рубцов и струпьев — старшие сестры, упражняясь при помощи кочерги, учились выжигать на ней разнообразные клейма. У нее не было желчного пузыря — старшим сестрам он потребовался для изготовления какого-то алхимического зелья и был позаимствован у нее — не самым безболезненным образом. Иные души в аду не испытывают столько боли за три века, сколько Холопка перенесла в Шабаше за год.
Упрямая как демон, она всякий раз сцепляла свои лошадиные зубы, скрипела сухожилиями и перла вперед, не обращая внимания на боль. Чертова фризская двужильность вкупе с упрямством позволили ей выжить там, где многие другие не выживали. Вполне может быть, что она дожила бы когда-нибудь до звания матриарха, примкнув к когорте злобных хитрых сук, правящих Шабашем, она уже полировала шпоры, ожидая Вальпургиевой ночи, чтоб перейти на третий круг, по слухам, более милосердный и щадящий, когда случилась неприятность. Одна из старших сестер, крупно проигравшаяся другим в кости, заявила, что Холопка стащила у нее из сундука три талера — чертовски немалая сума по меркам Шабаша. Едва ли Холопка в самом деле осмелилась посягнуть на деньги, к тому времени она уже нажила порядком опыта и знала немудреные крысиные законы. Она бы скорее отгрызла себе руку, чем посягнула на собственность сестер. Но обвинение было выдвинуто — а обвинения в Шабаше часто переходят в казнь минуя утомительную и хлопотную стадию судебных прений.
Тогда-то Холопку и прорвало. Схватив табуретку, она раскроила головы паре сук, что стояли ближе всего и задала стрекача, бросив все то, чему преданно служила два года. Иногда даже исполнительная крестьянская лошадь, если снять с нее все мясо кнутом, может взбрыкнуть, проломив хозяину голову.
Третий год своего обучения в Броккенбурге Холопка встретила в незавидном положении. Оставившая за спиной Шабаш, в котором из нее пообещали набить чучело, она не имела шанса обрести ковен — ни одна скудоумная сука не возьмет под свое крыло «трехлетку». Младшим сестрам положено выполнять черную работу и беспрекословно выполнять приказы старших, но ни одна «трехлетка», вкусившая жизни в Броккенбурге, вскормленная его дрянной кровью, не позволит командовать собой ровне. Такая только испортит слуг, принесет раздор в ковен, разрушит годами выстраиваемые отношения.
Некоторое время Холопка пыталась выживать сама по себе, но Броккенбург — это не тот город, который благоволит нищим ведьмам. Без серебра в кошельке, без крыши над головой, без товарок и компаньонок не протянуть и месяца. Она знатно отощала, завшивела, заложила сапоги, чтобы не протянуть ноги, и озверела еще больше. Голод и нужда нихера не благотворно сказываются на саднящих шрамах и уязвленной гордости.
Кончилось тем, что Холопка ограбила лавку в Нижнем Миттельштадте. Дерзкая выходка, рожденная скорее голодом и тлеющей в душе ненавистью, чем расчетом и здравым смыслом. Да и не приживается обычно здравый смысл в вытравленной Шабашем душе… Не удосужившись дождаться, пока приказчик отпустит слуг, Холопка ввалилась в лавку с украденным перед тем топором в руках — и потребовала вскрыть сундуки. Приказчик заупрямился, а может, просто не счел серьезной опасностью пошатывающуюся от слабости девчонку с топором в руках. Она выглядела и вполовину не так опасно, как юные суки, на первом круге обучения умеющие щелчком вышибать искры из пальцев и подчинять крохотных, как мошкара, духов.
Холопка положила четверых, приказчика и трех слуг. Она била не так, как полагается бить, орудуя топором, продольными ударами сверху вниз. Она била в лицо. Ее адский владыка, должно быть, проникнувшись ее невзгодами, наделил ее в эту минуту силой голема, потому что удары эти были страшны и смертоносны, не оставляя раненых. Добычей Холопки стала горсть медных грошей, но настоящую награду она обрела позже.
На следующий день броккенбургские газеты изошлись криком, проклиная неизвестного убийцу. Кто-то вспомнил Жеводанского зверя — какого-то вольного демона, который хозяйничал во Франции двести лет назад, прокусывая головы юным девицам и пастухам. Никчемное развлечение, до которого никогда бы не опустился настоящий владыка, скорее всего, шалости кого-то из мелких отродий. Но газеты с удовольствием вспомнили позабытое имя и трепали его на всех углах еще неделелю.
Холопка стала Жеводой. Она сама нарекла себя этим именем, дав возможность любой суке в Броккенбурге оспорить его. Но никто не оспорил. У взрослых девочек свои хлопоты, младшие и без того заняты работой. Впервые ощутив на губах вкус победы, Жевода быстро обрубила все цепи, которые прежде удерживали ее здравомыслие. Вкус свободы здорово пьянит голову, неудивительно, что Жевода, узнавшая его лишь на третий год обучения, принялась хлестать ее стаканами, точно вино.
Черт возьми, за последние полгода Жевода, должно быть, успела славно погулять. Наверняка о ее похождениях была хорошо осведомлена Бригелла, «Камарилья Проклятых» коллекционировала грязные слухи точно изысканные украшения, но — Барбаросса ухмыльнулась, продираясь сквозь толпу — крошка Бри сделалась в последнее время куда менее разговорчивой, чем обычно.
Никаких других воспоминаний о Жеводе она больше выудить не могла. Пару раз они мимоходом встречались — Барбаросса смутно помнила ее коротко стриженные пегие патлы и крупные лошадиные зубы — но не при тех обстоятельствах, когда девочки откладывают вязание и берут в руки ножи. Они никогда не сцеплялись между собой, но в этом и нет ничего удивительного, Броккенбург — чертовски большой город. К тому же, долгое время они и обитали порознь, в двух обособленных его фракциях. Жевода-Холопка прозябала под полом, заодно с крысами, а сестрица Барби, вытянув счастливый билет, устремилась наверх…
Ковен, который сколотила себе в скором времени Жевода, и ковеном-то не мог считаться. Скорее, пестрой бандой не нашедших себе места в жизни шлюх. Не держащаяся традиций, плевать хотевшая на все соглашения и правила, Жевода и ее крошки вели жизнь не ведьм, но разнузданных древнегерманских варваров. Устраивали налеты на лавки в Унтерштадте — хотя бы в этом благоразумие им не изменило — тащили из плохо запертых сундуков добро, не гнушались и древнего ремесла ночных разбойниц. Несколько раз били витрины в Эйзенкрейсе, чтобы стащить понравившиеся цацки и чудом улепетывали от стражи. Сборище сук, которым нечего терять. Отряд обезумевших ландскнехтов, лишившийся и нанимателя и командира. Стая демонесс, одержимая желанием пировать, пока не закончилась ночь.
Две недели назад где-то в Нижнем Миттельштадте они нашли старенький аутоваген с возницей, удавили его и целую ночь напролет колесили по городу, распевая песни и хлеща вино, чтобы на рассвете сжечь его дотла. Барбаросса слышала об этом от Саркомы, но позабыла, а сейчас этот кусочек воспоминания вернулся на нужное место.
Еще за неделю до этого они разгромили трактир «Три с половиной свиньи». Не потому, что им нужна была выручка, просто перепились и погавкались с посетителями. Хозяин с проломленной головой, трое или четверо покалеченных. Об этом, посмеиваясь, поведала сестрам Холера, вернувшись из ночных странствий, но сестрица Барби была слишком занята, чтобы удержать в памяти этот бессмысленный кусочек информации, зашвырнула прочь, как кусок угля, даже не предполагая, что в самом скором времени судьба сведет ее саму с «Сестрами Агонии».
Черт возьми, если эти суки собирались выдерживать прежний темп, самое позднее в январе они должны были взять штурмом ратушу городского магистрата, чтобы перебить там всю мебель, вздернуть господина Тоттерфиша в петле, вышвырнуть на мостовую чинуш и предаться беспорядочному свальному греху, стреляя из пистолетов в воздух.
Такие ковены никогда не живут долго. Лишившиеся узды, пошедшие вразнос, плюющие на трехсотлетние правила, рано или поздно они, сами того не заметив, не пересекают невидимой границы, начертанной на трехсолетней брусчастке пульсирующими, не каждому видимыми, линиями.
Рано или поздно этих заигравшихся сук просто сожрут. Может, решив в пьяном угаре разгромить очередной трактир, они вломятся на территорию ковена, который решит не давать им спуску. Может, вслепую размахивая ножами, обидят какую-нибудь девочку, у которой есть могущественный покровитель. В конце концов, суки из Старшего Круга в любой момент, устав от их выходок, могут просто сообща кивнуть— и наутро единственным напоминанием об их существовании останутся запятнанные кровью клочки одежды, застрявшие в щелях между камнями.
Но пока эти суки существуют — а пока существуют, они смертельно опасны.
Барбаросса попыталась припомнить, кто еще значится под флагом «Сестер Агонии», но выудила из памяти лишь несколько имен.
Резекция. Неприятное имя и неприятная сука, к которому оно привязано. Сухая, жилистая, тощая, прирожденная фехтовальщица. Она и впрямь неплохо махалась, только предпочитала не рапиру, а чертов «кошкодер» — оружие, лишенное всякой элегантности, почти примитивное, но чудовищно эффективное на узких улочках. Барбаросса никогда не скрещивала с ней оружие, но однажды наблюдала, как та работает — и была немало впечатлена.
Резекция не искала элегантности в бою, не двигалась по «магическому кругу», как учат фехтбуки тонкой испанской науки дестрезы — все ее удары отличались краткостью, которая граничила со скупостью, а еще взрывной яростью и темпераментом бешенного вепря.
Пока ее противница становилась ангард, поднимая рапиру и прикидывая, из какой позиции делать нижний кварт, Резекция обрушилась на нее, точно ураган на воткнутую в мокрую землю ветку. Первым же ударом она обрушила свой кацбальгер на ее запястья, перерубив их, точно сухие ветки, вторым рубанула по ключицам, перешибая их, третьим загнала короткое лезвие прямо в подгрудье, так резко, что ее противница не успела даже вскрикнуть, из ее рта вырвался лишь короткий и страстный, будто на любовном ложе, выдох, а вместе с ним вырвалась прочь и душа.
Техника была не безукоризненна, Барбаросса машинально подметила пару моментов, на которых, пожалуй, могла бы подловить крошку Резекцию, окажись они в драке. Но будь она проклята, если сама искала этой драки. Годом раньше, на втором круге, она, пожалуй, не отказала бы себе в удовольствии попробовать на зуб эту малышку — просто из интереса, как пробуют приглянувшуюся конфету или яблоко. Черт, в прежние времена она охотно пробовала свои силы на всем, что попадалось под руку — злое адское пламя, опалявшее ее душу, постоянно требовало пищи — и она неплохо научилась подкармливать его — как отец подкармливал свои пышущие жаром угольные ямы, жадно пожирающее все, что в них попадет…
Имея подобные навыки, любая сука в Броккенбурге без труда найдет ковен себе по душе — многие ковены ценят хороших рубак, а не танцорок с рапирой, только и умеющих отклячивать зад, ходить на цыпочках да изъясняться на итальянский манер — «дритто», «баллестр», «стокатта»… Но только не Резекция. Обладающая тяжелым нелюдимым нравом, делавшим ее похожей на акулу, презирающая все на свете, эта сука даже в Аду потребовала бы себе отдельный котел. Неудивительно, что она так и осталась одиночкой. Но, видно, Жевода сумела найти нужные слова, растопившие ее сердце. Или просто пообещала дать ей возможность пускать в ход свой чертов «кошкодер» почаще…
Катаракта. На самом деле никакой катаракты у нее нет, эта сука просто одноглазая. Она рассказывает всем, что потеряла глаз на дуэли, но это полная херня — она потеряла глаз потому, что сильно любила спорить и как-то раз чересчур увлеклась. Поставила свой глаз на кон против двух гульденов, забившись с какой-то сукой в трактире на счет того, в каком чине состоит принятый на адскую службу Георг фон Дерфлингер. И проиграла. По условиям пари она должна была собственноручно преподнести выигрыш победительнице, использовав для этого одну только десертную ложку. К чести Катаракты, условие пари она выполнила. Кричала два часа, рыдала от боли — но выполнила. Глаз, обвязанный шелковой ленточкой, был передан из рук в руки. Такая история может испортить характер даже самой добродетельной суке, Катаракта же и до того, говорят, не отличалась добрым нравом. Скорее можно надеяться на то, что архивладыка Белиал увлечется игрой в кегли, чем в то, что компания «Сестер Агонии» улучшила ее характер хоть на дюйм.
Тля. Смуглявая, вспомнила Барбаросса, с ловкими быстрыми пальцами прирожденного шулера и полной пастью железных зубов. Была младшей сестрой в «Добродетельных Беккерианках», но за какие-то грехи лишилась зубов и оказалась на улице. Едва ли из-за того, что плохо застилала сестрам кровати. Хитрая, расчетливая, умная сука. Барбаросса никогда не сталкивалась с ней, но видела мельком — и сохранила воспоминание, что к этой милочке лучше не поворачиваться спиной даже если держишь в кармане заряженный пистолет.
Эритема. Вот уж кого точно не ожидаешь увидеть в своре Жеводы. Когда-то Эритема была паинькой, прилежно штудировала адские науки, делая особенные успехи в Стоффкрафте. Поглощенная учебой, не увлекающаяся ни выпивкой, ни дуэлями, ни любовными похождениями, она была из тех, кого называют хорошими девочками. Вот только Броккенбург пожирает хороших девочек с таким же удовольствием, как и плохих, для древнего чудовища у него весьма непритязательный вкус. Изучая старые инкунабулы нидерландских чернокнижников, Эритема обнаружила ритуал по вызову демона Семиланцетте, известного так же как Садовник Темного Сада и Граф Наслаждений. Подкованная в демонологии, щелкавшая младших демонов как орешки, Эритема не удержалась от искушения и вызвала его — просто чтобы проверить свои силы, может быть. Даже хорошие девочки иногда попадаются в такие ловушки. Граф Наслаждений не стал пробивать ее сложную защиту и многоуровневые, хитро устроенные, пентограммы. Вместо этого он, мерцая ртутными глазами, заговорил. Он говорил не о ломящихся от золота сундуках и роскошных дворцах — Эритема готовилась к поступлению в «Железную Унию» и была убежденной аскеткой — он говорил об удовольствиях. Обо всех тех тысячах удовольствий, которые спрятаны в человеческом теле под невидимыми замками, но которые можно отведать, если иметь к тому ключ. О тысячах оттенков эйфории, которые можно смешивать в умопомрачительные коктейли. Об упоительной нирване, в которую можно погрузить свой разум, точно в хрустальное озеро. Об изысканных ароматах неги, терпких вкусах блаженства, сладострастных вариантах услады. В конце концов Эритема не выдержала. Она согласилась — но только на час. И своей собственной рукой стерла охранные линии на полу.
Тупоголовая шлюха. Но, верно, правду говорят, что чем выше и прочнее замок, тем слабее и никчемнее у него ворота. Граф Удовольствий вошел в тело и разум Эритемы, сделавшись ее компаньоном и проводником. Но их дальнейший путь растянулся не на час, а почти на год.
Эритема начала поглощать удовольствия с жадностью уличного пса, терзающего кусок мяса. Все удовольствия, которое только может принять человеческое тело, не считаясь с последствиями. Прежде соблюдавшая трезвость, она хлестала вина в три горла, так что ее трапезы обычно заканчивались за трактирным столом, лицом в тарелке. Не употреблявшая даже гашиша, которым частенько балуются между занятиями даже прилежные девочки, она набросилась на белладонну, дурман, сому, спорынью, маковое зелье, хаому и все, что ей только мог предложить Броккенбург, включая «серый пепел», от которого стараются держаться подальше даже умудренные жизнью суки. Прежде блюдущая девственность, она покоряла один бордель Гугенотского Квартала за другим, с таким пылом и страстью, что заткнулась бы даже Холера.
Слишком поздно Эритема сообразила, что Граф Удовольствий не искал способа показать ей удовольствия мира смертных, он сам безустанно впитывал их в умопомрачительных количествах. Она была нужна ему лишь как наемный экипаж, который берут в аренду. Оболочкой, связывающей его с миром смертных. Его личным камердинером, лакеем и средством передвижения.
Почти целый год Эритема пожирала все доступные ей удовольствия, не в силах ни остановиться, ни разорвать договор с демоном. От огромных количеств вина и шнапса она сделалась одутловатой и вяло соображающей, лошадиные дозы сомы и спорыньи основательно пошатнули ее рассудок, безудержные оргии, совмещенные с самыми немилосердными любовными практиками, паршиво сказались на здоровье. Когда Граф Удовольствий, пресытившись своей прогулкой, наконец соизволил откланяться, Эритема превратилась в нервно хихикающую шестнадцатилетнюю развалину. Перепробовавшася больше удовольствий, чем тысяча ведьм, она уже не в силах была получать удовольствия от чего бы то ни было, а все ее знания и таланты растворились без следа. Должно быть, тогда она и попалась «Сестрам Агонии», рыщущим по всему Броккенбургу в поисках достаточно безумных сук, чтобы попытать счастья — опустившаяся, никчемная, жадно ищущая все новых и новых способов вновь ощутить блаженство, она согласилась бы на любое предложение если бы была хоть тень шанса пробудить в выжженном теле новые ощущения, даже если бы это было предложение отправиться в Ад на хромой кобыле, чтоб выпить жидкой серы в тамошнем кабаке.