Барбаросса нахмурилась, целеустремленно двигаясь по Венериной Плеши вокруг «Хексенкесселя», раздвигая плечом преграждающих дорогу шлюх и не забывая оглядываться по сторонам. Чертовски милая компания. Не плотоядные садистки вроде «Ордена Розы и Креста», не безумные психопатки, погрязшие в кровожадных ритуалах, как «Великий Свет Севера». Просто херовы неудачницы, которые оказались не способны устроить свою жизнь, а потому сбились в стаю и занялись тем, чем обычно занимаются неудачницы — попыткой самоутвердиться. Они терзают ведьм не потому, что в самом деле надеются заработать на этом уважение среди других ковенов и выбраться из грязи. Они делают это, чтобы заглушить ощущение собственного ничтожества, гложущее их изнутри.
Нелепо надеяться, будто ее позвали на переговоры. Такие не ведут переговоров. Это не их стиль. Они с удовольствием набросились бы на нее на улице — для того и выслеживали — но вместо этого по какой-то причине зазвали ее в «Хексенкессель». И это странно, сестрица Барби, признай. «Сестры Агонии» могут быть забывшими об осторожности суками, снедаемыми яростью и амбициями, но они не самоубийцы. Поднять на ножи суку посреди «Хексенкесселя», на глазах у тысяч отплясывающих ведьм — это непомерная дерзость даже для них. Окутанное ядовитым маревом солнце не успеет подняться над крышами Броккенбурга, как Большой Круг потребует их головы — сервированные на блюде с салатными листьями, картофельными оладьями и подходящим соусом. «Сестры Агонии» отчаянно жаждут известности и славы, но не гибели. Значит…
Тихое убийство в толпе?
Возможно, неохотно признала Барбаросса, ощущая, как саднит беззащитную, прикрытую одним лишь дублетом, спину. Сейчас бы кирасу — толстую, кованной стали, как была на ней в Сиаме… Тьфу, черт! Не на ней — на старике…
Вот только тихое убийство в толпе — это особое искусство, доступное немногим в Броккенбурге. Оно требует больше изящества и такта, чем фехтование, танцы и акробатика, оттого суки, практикующие его, ценятся в пять раз дороже обычных наемных убийц. Для этого мало умения, нужен дар. И это чертовски не похоже на стиль «сестер», которые, кажется, не отягощали себя рекогносцировкой, все свои авантюры планировавшие на лихой раубриттерский манер — или не планировавшие вовсе.
Свести в могилу Барбароссу из «Сучьей Баталии» — уже громкое заявление о себе и своих претензиях. Убить ее же посреди гудящего от музыки «Хексенкесселя» — претензия на славный подвиг, которому суждено быть занесенному в истлевшую летопись Броккенбурга.
Барбаросса тщетно шарила взглядом по толпе, выискивая знакомые лица, но почти ничего не находила. Перепачканные пудрой, румянами и сажей, испещренные кольцами и золотыми заклепками, блестящие от пота и выпитого вина, горящие от вожделения и похоти, эти лица сливались друг с другом, делаясь похожими на маски, по которым ее взгляд скользил, точно эсток, цепляющийся за чужие щиты.
Черт, а ведь если «сестры» в самом деле решили разделаться с ней в толпе, она может и не узнать своего убийцу. Она знает пятерых «сестричек» — Жеводу, Резекцию, Катаракту, Тлю и Эритему. Если ковен набрал свой полный состав в тринадцать душ, это значит, еще семь «сестер» где-то караулят ее, невидимые, скрытые толпой, готовые стянуть завязки удушающей петли… Барбаросса почти ощутила злой нетерпеливый зуд кинжалов в их ножнах. Это почти наверняка будет кинжал. Не пистолет, не веревка, не яд — старый добрый кинжал, которым в Броккенбурге издавна решается большая часть проблем…
Дьявол! Вот где ей бы точно пригодилась лишняя пара глаз!
«Лжец! — мысленно позвала Барбаросса, прикрыв на секунду глаза, — Ты здесь, старый ублюдок?..»
Он не ответил, а даже если бы ответил, она могла бы этого не заметить — клекот толпы в сочетании с глухими тяжелыми ритмами, вырывающимися из «Хексенкесселя», заглушали все прочие звуки, включая те, что раздаются в магическом эфире. На Венериной Плеши до черта укрытий — колючие заросли, выкопанные неизвестными тварями в земле норы — здесь ничего не стоит спрятать банку с консервированным уродцем…
Хер с ним, решила она, если Лжец еще жив, а не превратился в кормушку для муравьев, он потерпит еще немного. Мне надо найти тех сук, что заманили меня сюда — и лучше бы мне сделать это до того, как они приступят к делу.
Среди незнакомых лиц, разгоряченных вином, белладонной и похотью, мелькали и знакомые. Встречая такие, Барбаросса обычно небрежно кивала издалека. И получала в ответ такое же приветствие. Ведьмы третьего круга, встретив друг друга, не отвешивают реверансов и не целуют друг другу щечки, неважно, где они встретились, на шумной пирушке, чопорном бале, разнузданной оргии или сырой рассветной ложбине, с повязками секунданток на рукавах. Ведьмы третьего круга видели в своей жизни столько дерьма, что не машут шляпами по пустякам и не выказывают восторга.
Потому — просто вежливый кивок. Кажущийся почти небрежным, но исполненный молчаливого достоинства. Жест, свойственный не юным профурсеткам, а мудрым, прожившим не один год в Броккенбурге, хищницам, уважающим друг друга и себя.
Знакомые лица встречались чаще, чем она ожидала — и чаще, чем она бы того хотела. Черт возьми, не позднее завтрашнего утра весь Броккенбург будет знать, что сестра Барбаросса из «Сучьей Баталии» заявилась на танцы в «Хексенкессель», да еще и в одиночестве. Никак поцапалась со своей сестрицей Котти и рванула на танцульки, надеясь подхватить себе кавалера или кавалершу…
Вон Геката из «Черной Лозы» — сухая и холодная, чем-то напоминающая Каррион, невозмутимо вышагивает по мостовой, постукивая тросточкой. Она уже не в том возрасте, когда рядятся в кружева и фижмы, на ней неброский, мужского кроя, камзол, и длинные, не по моде узкие шоссы до щиколотки. Неудивительно, что она не щеголяет короткими юбками — левой ноги у нее нет до самого бедра — шальной демон, которого она заклинала, нащупал прореху в защитной пентаграмме и вырвался на свободу. Любой другой ведьме на ее месте пришел бы конец, но Геката, на тот момент прошедшая всего два круга обучения, сработала с хладнокровностью опытного демонолога.
Сунув озверевшему демону в пасть собственную ногу, она сумела дотянуться до гримуара и, пока тот увлеченно обедал ее плотью, произнесла нужные слова на демоническом наречии, чтобы схлопнувшаяся пентаграмма раздавила поганца всмятку. Ноги, понятно, было уже не вернуть, но едва ли ее это сильно печалило. Говорят, близкое знакомство с адской публикой и без того оставило на ее теле столько отметин, что она даже раздеться не может без помощи младших сестер. Будто бы ее шея и живот изъедены язвами, а грудь давно высохла от какого-то сложносоставного проклятья.
Геката никогда не ищет свежего мяса, она в полной мере сознает свои недостатки, кроме того, она выше этого. Геката предпочитает хорошие бордели Верхнего Миттельштадта, если она появилась в «Хексенкесселе», то только потому, что решает какие-то дела «Черной Лозы» или с кем-то условилась о встрече. В любом случае стоит держаться от нее подальше.
Катынь из «Половины Змеи» худа, бледна и красива холодной демонической красотой молодой луны. Эта как раз на охоте — вон как стреляет глазами по сторонам, едва сдерживая плотоядную улыбку. Точно голодная куница, пробравшаяся в загон, полный новорожденных крольчат. Подцепив девчонку — Катынь предпочитает молоденьких и худых, с короткими волосами — она обычно предлагает ей хлебнуть рацепуца из маленькой оловянной фляжки с рубином, которую носит в ридикюле.
Никто не знает, что за дьявольское зелье она там держит, но силы в нем больше, чем в той дряни, которую торопливо вливают в себя юные суки, околачивающиеся на Венериной Плеши, а может, и в той, что варят для себя искушенные сверх всякой меры в этом ремесле «флористки». Едва хлебнув, неосторожная девица чувствует легкий озноб и головокружение, а через два или три дня приходит в себя на вонючей койке в каком-нибудь унтерштадском притоне, ощущая себя так, будто все это время ее без устали сношала орда демонов.
Катынь может выглядеть холодной сукой, но страсти в ней много, очень много. А еще она немного сентиментальна, хоть по ней этого и не скажешь. Помимо смутных кошмаров, которые будут терзать их до конца дней, она оставляет своим пассиям целую россыпь памятных подарков. Не банальный флакон духов или засушенную маргаритку, другого рода. Затейливые рубцы и искромсанные чресла, жуткие татуировки и вживленные под кожу бусины…
Катынь уже трижды вызывали на дуэль из-за ее пристрастий, но всякий раз она возвращалась в Броккенбург на своих двоих, улыбаясь своей обычной холодной улыбкой. По ней и не скажешь, но она чертовски хороша в обращении с рапирой, а дуэлям отдается с не меньшей страстью, чем своим любовным похождениям. Ничего, рано или поздно одна из ее жертв улучит удобный момент и ткнет ее кинжалом в бок, но пока Катынь улыбается и невозмутимо ходит по «Хексенкесселю» в поисках свежих юных душ…
Вот уж без кого точно не обходится ни одна гулянка в этом городе, так это без Кантареллы. И так огненно-рыжая от природы, Кантарелла, должно быть, использует какое-то особое зелье для волос, благодаря которому кажется, будто ее голова охвачена пламенем сродни тому, на котором триста лет назад сжигали ведьм — несимметричные лепестки плывут вокруг ее головы и даже глядеть на них издали быстро делается горячо. Лучшие портные Эйзенкрейса устроили бы поножовщину, если бы Кантарелле вздумалось воспользоваться их услугами, чтобы приодеться, однако она одевается так, будто попросту хватает из шкафа первые попавшиеся вещи, ни секунды не колеблясь и натягивая их на себя. Вот и сейчас она была облачена не просто смело или дерзко — она была одета так, будто являла собой вызовом всему миру — и смертным владыкам и адским силам.
Под несколькими слоями прозрачных тюлевых юбок виднелись бархатные мужские шаравоны такой невозможной расцветки, что сам Сатана отвел бы глаза. Изысканный корсет, отороченный розовым фламандским кружевом, легко и естественно сочетался с наброшенным поверх шерстяным дублетом, который, по всей видимости, был снят с пьяного солдата — сплошь прорехи и дыры, а воротник порядочно прожжен порохом. Тонкую бледную шею Кантарелла кутала в боа из неведомого меха, голубиных перьев и змеиной кожи, а вместо изящных туфелек или пуленов, как здешние модницы, нацепила тяжеленные шипастые сабатоны, лязгающие на каждом шагу так, что перекрывали даже тяжелые басы «Хексенкесселя».
Кантарелла явилась, чтобы подарить себя миру. Смеющаяся одновременно фальцетом и басом, приплясывающая и фиглярствующая, извергающая из себя элегантные остроты, бессмысленные лимерики и грязную брань одновременно на ольденбургском, брабантском и остфальском наречиях, она была стихийным бедствием и шумным карнавалом в одном лице. Следом за ней, как это обычно и водилось, перлась целая дюжина фрейлин — хихикающая, ластящаяся к ней свора самозванных поэтесс, никчемных миннезингерш и неоцененных художниц, каждая из которых была разодета причудливее предыдущей. Говорили, дядюшка у Кантареллы занимает не последнее место при дворе саксонского курфюрста. Как шутили в Броккенбурге, если мостовая будет покрыта грязью, Кантарелла может устилать себе дорогу пригоршнями монет и обойти чертову гору поперек, ни разу не испачкав туфель. Может, и правда, да только Кантарелла никогда не избегала грязи, под утро, устав от дебошей, возлияний и оргий, она часто походила на грязную гаргулью, при том половина Броккенбурга была выстелена обрывками ее щегольских одежек, перстнями и запонками.
Она, пожалуй, могла позволить себе членство в любом ковене на свое усмотрение. Перед ее кошелем и ее дядюшкой, поскрипев зубами, сдались бы даже «бартиантки», но, к их счастью, Кантарелла не уделяла никакого внимания ковенам и их сложной сучьей игре — она играла с Броккенбургом по каким-то своим правилам. В какую-то свою игру, названия которой никто не знал.
— Салют, Барби! Что, еще не оставила надежды обзавестись женихом? Кажется, в двух кварталах отсюда я видела премилого бродячего пса!
Эскорт из разодетых подхалимок разразился смешками, кто-то крикнул «Bravo, reina»! кто-то отсалютовал ей бутылкой вина, кто-то насмешливо звякнул шпорами.
Барбаросса оскалилась в ответ:
— Да, я встречала его. Просил передать тебе, чтоб ты сходила к лекарю — последние пару дней у него зуд под хвостом.
Кантарелла снисходительно кивнула, отчего в ее ушах звякнули золотые, медные и кобальтовые серьги, украшенные причудливыми негранёными камнями. Принимая ее неуклюжую остроту, как банкомет принимает в игру наравне с идеально отчеканенными золотыми гульденами неказистый потертый медяк.
— Черт возьми, старикан Эбр, должно быть, окончательно выжил из ума этим вечером. Ну или готовится залить «Хексенкесель» горящим дерьмом.
— Почему?
Кантарелла рассмеялась и ее смех стоил тысячу гульденов.
— Только погляди, кого он стащил в «Хексенкессель» этим вечером! Сперва Фалько, потом ты… Знать, намечается славная вечеринка, раз уж развалины вроде вас выбрались из своих щелей! Кто еще пожалует сегодня вечером на танцы? Может, профессор Бурдюк? Или Две Манды? Черт, я бы и этому не удивилась…
— Фалько? — Барбаросса насторожилась, ощутив, как сухой ноготь осторожно царапнул ее где-то под сердцем. Это прикосновение было похоже на прикосновение Цинтанаккара, но рождало не боль, а глухую тревогу, — Фальконетта здесь? Ты шутишь?
Кантарелла приподняла бровь. Одна бровь у нее была длинная и изящно выщипанная, другая представляла собой нарочито грубый рубец в форме полумесяца.
— Может, хочет показать нам свое искусство в ригодоне? Я слышала, она прелестно танцует. Погляди вон туда.
И указала пальцем.
Секундой позже Барбаросса сама удивилась, отчего ее не заметила. Облаченная в строгий серый камзол, застегнутый на все пуговицы, тощая как сама смерть, Фальконетта выделялась в толпе разодетых шлюх как чумной доктор в свадебной свите. Она тоже двигалась сквозь толпу, в каком-то одной ей ведомом направлении, ни на кого не глядя, но ей даже не приходилось раздвигать веселящихся сук плечом — пространство перед ней освобождалось само собой, как по волшебству.
Дьявол, подумала Барбаросса. И верно, день чудес. Фальконетта на танцах — это что-то новенькое для Броккенбурга.
Фальконетта не утрудила себя нарядом. Ее одеждой в любое время дня и ночи служил строгий серый камзол вроде тех, что носят офицеры саксонской армии, только без галунов и эполетов, застегнутый так туго, что делалось больно смотреть. Волосы она стригла так коротко, как это было возможно, небрежно выскабливая бритвой виски. Будто пытаясь этим показать, что ничуть не стесняется россыпи бледно-серых шрамов, из-за которых ее лицо напоминает жутковатую венецианскую маску, только расписанную не сусальным золотом, а свинцовой краской и тушью.
Барбаросса едва не вздрогнула, когда равнодушный серый взгляд Фальконетты, плывущий над толпой, коснулся ее. Изрезанное бритвами лицо так никогда и не зажило полностью, сделалось мертвым и холодным, потеряв способность улыбаться или хмуриться. Стало похожим на зловещее изображение человеческого лица, которым украшали личины своих шлемов рыцари до эпохи Оффентурена. Холодный чеканный металл, которому придана форма человеческого лица, ничего более.
Эту суку зря назвали Фальконеттой, подумала Барбаросса, ощущая себя неуютно под этим взглядом. Точно пуговица, на которую задумчиво смотрит швея, размышляя, пришить ли ее сейчас или смахнуть в коробку к прочим. Ей стоило бы зваться Ханелорой Шмац. Она и выглядит как мертвец, тысячу лет просидевший на вершине ледяной горы, глаза которого от дьявольского холода давно превратились в ледяные самоцветы. Черт, она и двигается как мертвец!..
Фальконетта двигалась причудливо, немного дергаясь, точно ее тело пританцовывало под доносящиеся из «Хексенкесселя» глухие злые ритмы. Барбаросса ощутила колючую дрожь где-то в районе загривка, встретив ее пустой взгляд, размеренно двигающийся над головами. Вот уж точно необычная ночка, раз уж даже это пугало заявилось на танцы. Черт, если бы она не была так занята своими собственными делами, пожалуй, проследила бы за ней. Хотя бы ради того, чтоб посмотреть, как Фальконетта танцует ригодон — то-то скрипу и лязгу будет…
Она собиралась повернуться к Кантарелле, чтобы съязвить на этот счет, даже шутка подходящая пришла на ум, но вынуждена была признать, что в искусстве упражнения с остротами ее успехи еще хуже, чем в фехтовании. Давно забыв про нее, Кантарелла шествовала по направлению к «Хексенкесселю», окруженная стайкой сладкоголосых подхалимок, одаривая их своей царственной улыбкой и, верно, давно выбросив крошку Барби из головы.
Возможно, ей стоило кинуть вослед какую-нибудь остроту, жаль только, Ад не дал ей большого таланта в этом искусстве.
— Ну и вали нахер! — бросила она, отворачиваясь.
Барбаросса лавировала между группами, стараясь не увязать ни в одной из них, но при этом не пропускать ни одной фигуры. Ее взгляд прыгал от одного скопления сук к другому, пытаясь нащупать какую-нибудь из «сестриц», но вместо этого нащупывал лишь никчемные, царапающие глаз, детали — завитые немыслимым образом волосы, короткие плиссированные юбчонки, незнакомые лица с расширенными, пьяно сверкающими, глазами…
Где-то спорили — сдержанно, с достоинством, небрежно положив руки на рукояти ножей. Где-то заливисто смеялись, всхлипывая и причитая. Где-то обнимались и визжали, украдкой тиская друг дружке груди под дублетами. Где-то обменивались планами — несбыточными, как воздушные корабли Гусмана и воспоминаниями — сладкими, как пряничная глазурь.
Где-то презрительно цедили ругательства, где-то настороженно изучали друг друга или снисходительно поясняли.
Барбаросса на какой-то миг сама ощутила себя гомункулом, существом крошечным и бессильным, барахтающимся в бездонном океане магического эфира, испещренного острыми рифами, стремительными течениями и опасными водоворотами. Она не собиралась вслушиваться в чужие разговоры — к тому же, многие пасти сами захлопывались при ее приближении — однако какое-то количество совершенно никчемной информации невольно цеплялось к ней, как цепляется сено к гамашам, если пройтись по сеновалу. Информации, которой, возможно, могли бы позавидовать многие в «Камарилье Проклятых» и которой хватило бы крошке Бри на целую дюжину миннезангов, но совершенно бесполезной для сестрицы Барби.
Грязнохвостка из «Дома Луны» понесла, но, опасаясь злости сестер, решила втайне вытравить плод. Вместо того, чтоб раскошелиться на три талера и пойти с этой бедой к чернокнижнику, она договорилась с какой-то недоучкой с четвертого круга, обещавшей ей освобождение при помощи Флейшкрафта. То ли чары оказались неважного качества, то ли не благоволили небесные тела — той же ночью Грязнохвостка, сотрясаясь в родовых судорогах, произвела на свет моток колючей проволоки, древесную жабу, россыпь рыболовных крючков, лошадиное копыто, ржавую бритву и уйму других вещей. Рассвирепевшие сестры, не дожидаясь, пока несчастная роженица исторгнет послед, выволокли ее из замка и отправили в канаву, где та и валяется по сей час, охваченная сильнейшей родильной горячкой. Если оправится, всю жизнь будет сторонится Флейшкрафта, да только едва ли оправится — очень уж сильно ее разорвало…
Курва и Эктопия, две прожженные картежницы, держащие игорный дом в Нижнем Миттельштадте, погубившие не одну дюжину душ, попали впросак — обе запали на юную школярку из Шабаша. Школярка, по правде сказать, никчемная, резанная-перерезанная, живого места нет, но глазищи у ней в самом деле безумные — сапфировые, огромные, того цвета, какого не бывает отравленное небо над Броккенбургом, но который кое-где еще встречается в мире. Ошалевшие от страсти, Курва и Эктопия, две хитрые змеи, приняли мерзавку на полный пансион, дали крышу над головой, стол и много чего еще. Разодели в шелка и бархат, забавлялись что с куклой, волосы каждый день заплетали… А на третий день издохли в муках, нанизав друг дружку на ножи, не успев выдохнуть даже проклятия из костенеющих ртов. Сучка их приемная оказалась куда хитрее, чем положено таким невинным голубоглазым созданиям от природы. Три дня ластилась к ним, щедро расплачиваясь за их гостеприимство, но исподволь стравливала между собой, заставляя старых змей терзаться ревностью и злостью. Говорят, она же и смазала их ножи купленным у «флористок» ядом.
Тому свидетельств, конечно, нет, а чему есть, так это тому, что голубоглазая малявка, сделавшись единоличной хозяйкой дома, в котором ее лишь недавно приютили, уже превосходно там освоилась, попивает вина из их погреба, носит их цацки и даже устраивает балы. Можно ставить талер против трех, после следующей Вальпургиевой Ночи она сделается «бартианткой» — только туда ей и дорога, там-то и раскроет все дарованные ей Адом таланты…
Дагасса из «Алых Розенкрейцеров» ни хера не учила анатомию целый год. Штудированию трупов в анатомическом театре под надзором Железной Девы она предпочитала прогулки по улицам в компании таких же беспутных повес, распевание песен и славные кабацкие драки. Неудивительно, что Железная Дева, приметив ее рвение в учебе, пообещала строжайше спросить у нее материал на следующем же практическом занятии. Это было паскудно. Железная Дева не отличалась кровожадным нравом, как некоторые из профессоров, но терпеть не могла пренебрежения своим предметом. Провинившимся студенткам она сама предлагала по доброй воле сделать взнос в анатомический театр университета, и неважно, что это будет — палец, ухо, ребро, пятка…
Дагасса две ночи судорожно читала конспекты, пытаясь запихнуть в голову то, что ее товарки запихивали последние полгода и, конечно, ни хера не запихнула. Тогда, подбитая приятельницей, она купила у кого-то из старших колбу с демоном. Маленький, похожий на светящуюся козявку, но умный как сто профессоров, он должен был разместиться в ее правом ухе и тихонько подсказывать правильные ответы. Повеселевшая Дагасса, облегчив свой кошель, поспешила на занятия.
В тот день она отвечала блестяще, так, будто за ее плечом стоял сам Адам Тибезий, десять лет тому назад впавший в немилость у адских владык и превращенный в трупную муху размером в лошадь с заводным стальным сердцем в груди. Железная Дева вынуждена была сменить гнев на милость. Властительница анатомии, она ничего не смыслила в демонологии, а то бы, конечно, заподозрила неладное. Как выяснилось, не смыслила в ней и Дагасса. Маленького демона к исходу дня полагалось выманить из уха куском несвежего мяса, политого медом, и выпустить на волю. Дагасса, спрыскивая в кабаке свою нежданную победу, конечно позабыла это сделать. Видно, не ждала от крошечного комка меоноплазмы больших бед. На следующий день она была секунданткой на чьей-то дуэли, потом нашлось еще какое-то важное дело, и еще одно… Мало ли дел может быть у ведьмы в Броккенбурге?..
Через неделю, когда правое ухо раздуло до размеров спелого ренклода, Дагасса взвыла и бросилась к врачу, но поздно. Оставшийся на хозяйстве в ее ухе и не нашедший своим талантам никакого применения, демон, трудолюбивая душа, принялся украшать свое новое жилище сообразно своему вкусу. К тому моменту, когда его лендлорша спохватилась, он уже оборудовал на месте внутреннего уха что-то вроде алькова из розового шелка с премилыми гардинами, скроенными из ее собственных мышц и связок. Едва он успел навести лоск, как обнаружил еще более заманчивые покои, для доступа к которым, правда, пришлось разобрать часть костяных стен и мешающих ему конструкций — пульсирующий и мягкий человеческий мозг.
Никто точно не знал, какие именно изменения внес беспокойный жилец в свою обитель, где перекроил, где инкрустировал костью или бисером, где подлатал или подправил, но Дагасса с того дня здорово изменилась. Она бросила шумные компании и гулянки, сделалась молчалива и тиха. На занятиях она сидит ровно и прямо, как манекен, усаженный за парту, а после них часами безучастно смотрит в небо, беззвучно шевеля губами. Она совершенно утратила вкус к выпивке, ее излюбленным лакомством стала паутина, которую она собирает по углам лекционной залы и слизывает с пальцев. Профессора ставят Дагассу прочим ведьмам в пример как образец прилежания в учебе. Дагассу никто не задирает и не третирует. С Дагассой вообще стараются не сталкиваться в тесных университетских коридорах. Иногда, столкнувшись с кем-то плечом, она вдруг замирает, на ее пустом бледном лице начинают подергиваться губы, будто она пытается что-то сказать, а левый глаз моргает, быстро и отчаянно, будто забытый на краю моря маяк, посылающий неведомо кому какие-то сигналы…
Барбаросса лишь досадливо морщилась, лавируя между группками. Ей было плевать, кто кому засадил нож, кто нынче разродился в канаве, кто кого искалечил, предал, обманул, развратил или сжил со света. Это Броккенбург, крошки, он тем и живет, что без устали кромсает ваше племя, безустанно изобретая для этого все новые и новые методы. Если вы этого еще не поняли, вам прямая дорога в пастушки, полотерки или трактирную обслугу — патент мейстерин хексы вам ни к чему.
Мицетома подцепила знатного мужика из Хернхута. Борода у него как у Морица Саксонского, роскошный дублет белого бархата как у Хорста Барона и стеклянные запонки, как у последнего плута. Грозится теперь бросить учебу и уехать в Хернхут, сделаться там гадалкой при магистрате, да только хер ей чего обломиться — попользует ее этот тип, да и вышвырнет прочь — будто с Мицетомой когда иначе бывало…
Неглерия, про которую говорили, что она у самого Дьявола последний медяк стащит, насосалась дармового вина в Гугенотском Квартале, на обратном пути вздумала зацепиться за альгейман, чтоб бесплатно прокатиться, да просчиталась спьяну — не удержалась, покатилась по мостовой да угодила под грузовой аутоваген, идущий полный ходом. Сама жива, но ногу разорвало так, что смотреть страшно, едва до замка доползла. Теперь ревет белугой — лекарь говорит, ногу отнимать надо, а Неглерия слезами заливается, только не ноги ей жалко, а двух талеров ему за работу. Ушлые сестры, которых Неглерия два года изводила своей жадностью, уже придумали забаву — обещают ей денег за то, чтоб она собственноручно откромсала себе ногу, одним только ножом. На кону уже три гроша, и цена неуклонно растет. Неглерия все еще воет от боли, катается по полу, но не понять, взаправду ли — наверняка эта хитрая сука просто набивает себе цену…
Гумозе, праздно прогуливавшейся по Эйзенкрейсу, какой-то господин в неприметном камзоле отдавил сапогом ногу. Гумоза, не мудрствуя лукаво, послала ей, как привыкла, не сдерживая острого языка — с упоминанием таких грехов его матери и троюродных теток, что в Аду на миг сделалось как будто бы немного жарче. А господин возьми и окажись не каким-нибудь обрюзгшим педерастом из городского магистрата, а обером инкогнито, спустившимся из Оберштадта и прогуливающимся по какой-то своей надобности. Он лишь взглянул на Гумозу, изломив бровь — та вдруг скорчилась, треснула, хрустнула, выгнулась дугой и скомкалась в бесформенный ком мяса размером с дыню. И поделом ей, суке, раз не умеет держать язык за зубами…
Шушера озорства ради взобралась на едущую карету, но зацепилась волосами за водосточную трубу и растеряла половину ребер. Уретра поцапалась со своей младшей сестрой, захотела проткнуть ее рапирой, да сама же на собственную зубочистку и насадилась. Утроба попыталась украсть в одной миттельштадской лавочке грошовый браслет, но попалась, воет в каменном мешке, корячится ей двести шпицрутенов и оторванные ноздри. Левкрота проигралась в кости и попыталась расплатиться фальшивым талером, за это сестры ее вздули и пустили по кругу, отчего она повредилась в уме и кричит уже три дня без передыху. Гоголия допилась до чертей, Козявка украла у своей старшей сестры сапоги, Смрада пописала ножом кого-то в переулке из-за медного крейцера…
Барбаросса скривилась, переходя от одной группки к другой, пытаясь найти какие-то следы «сестричек», но находила только никчемные истории из чужой жизни, которые ни в малейшей степени ее не касались. Некоторые из них были паскудными, другие вполне смешными или даже поучительными, но она не собиралась терять даром время, полоща уши в чужих разговорах.
До очередного визита Цинтанаккара оставалось, быть может, не больше четверти часа. А ей надо найти Лжеца и выяснить, что на уме у «сестриц», а еще…
— Здравствуй, Барбаросса.
Как-то раз они с Котейшеством, отмечая сданный экзамен по аэромантии, пили в какой-то забегаловке Миттельштадта клубничное вино. Дорогое удовольствие, но им пришлось по карману. Клубничное вино полагалось пить со льдом, они выпили целую бутылку, но не ощутили даже звона в ушах — слабое, как вода — зато знатно застудили себе зубы и весь следующий день мычали, изъясняясь жестами и прыская со смеху, глядя друг на друга.
В эту секунду Барбароссе показалось, что вся кровь в ее теле превратилась в ледяное клубничное вино с позванивающими кусочками льда. Она не слышала этого голоса очень, очень давно, но отчего-то мгновенно поняла, кому он может принадлежать. Не по акценту — произнесено было на идеально чистом «остерландише» — по тихому, едва слышному скрипу, который перемежал слова. Похожему на скрип февральского снега, когда мнешь его скрюченными от холода пальцами…
Подобраться к кому-то незамеченной в толпе не так уж сложно. Тем более, в густых ноябрьских сумерках, которые колючие огни «Хексенкесселя» не столько разгоняли, сколько пронзали точно картечь. Но ей отчего-то казалось, что Фальконетта уж точно не относится к числу тех сук, которые способны на это. Черт возьми, с ее-то грацией старого, едва ковыляющего голема… Почему-то казалось, что в движении она должна скрипеть, как старый несмазанный часовой механизм, а кости под серым камзолом скрежетать друг о друга. Оказывается, нет. Фальконетта вполне могла перемещаться беззвучно, когда этого хотела.
— Здравствуй, Фалько, — негромко отозвалась Барбаросса, повернувшись к ней лицом.
Их разделяло полтора шага — ничтожная дистанция в фехтовании, но вполне приемлимая в диалоге. Фальконетта вблизи не выглядела такой уж высокой — шесть фуссов и два дюйма, едва ли больше — вероятно, она казалась долговязым пугалом больше из-за своего серого камзола и странной развинченной походки.
У Фальконетты было лицо мертвеца из раскопанной февральской могилы. Холодное, тусклое, будто бы выкрашенное свинцовыми белилами, оно несло на себе определенный узор, который мог показаться изморозью на оконном стекле — десятки правильных геометрических шрамов, пересекавшихся друг с другом. Эти шрамы не шли ни в какое сравнение с ее собственными. По-хирургически аккуратные, они ничуть не походили на то месиво из рубцов, которое она носила на лице, но отчего-то производили весьма тяжелое впечатление. Точно столяр разметил ее голову под заготовку для какой-нибудь милой вещицы, подумала Барбаросса, например, набалдашника для трости, нанес карандашом линии разметки, взялся за работу, но почему-то передумал и отложил работу…
Губы были единственной движущейся частью на ее лице. Рассеченные бритвами мимические мышцы и сухожилия так и не смогли срастись, отчего лицо Фальконеты сохраняло пугающую неподвижность. Глаза — как у трупа, пролежавшего много дней в снегу, холодные, но не мутные, как у мертвецов, а внимательные.
— Сегодня хороший вечер, неправда ли?
Барбаросса едва сдержала нервный смешок. Фальконетта произнесла это совершенно безэмоционально, не наделив слова даже толикой человеческой интонации. В сочетании с холодным блеском ее глаз эта галантность могла выглядеть жутковатой.
Что ей надо, этому пугалу? За каким хером явилась в «Хексенкессель», да еще так некстати? Пугать вырядившихся на танцульки юных шалав? Черт, хорошая затея. Одного этого взгляда в упор хватит для того, чтоб у любого мужика хер упал до следующей субботы, а у сучки — ноги сомкнулись точно замок.
— Нет, — резко отозвалась Барбаросса, дернув головой, — Это паршивый вечер. И очень длинный херовый день.
Фальконетта задумчиво кивнула. Барбароссе на миг показалось, что она слышит негромкий треск смерзшихся позвонков.
— Возможно, я могу сделать его лучше.
— Вот как? Пригласишь меня на танец? — Барбаросс не удержалась от злого смешка, — Извини, Фалько, я неважно танцую. Бывай. Хорошего тебе вечера.
Она повернулась и успела сделать два шага — достаточно выверенных, чтобы не выглядеть поспешными. Между лопатками заныло, будто там засело что-то тяжелое. Словно она ощущала спиной еще не выпущенную пулю. Эта сука перебила в Броккенбурге шестнадцать душ и то, что их не стало семнадцать, скорее всего, лишь удачное стечение обстоятельств. Фальконетта, покончив со своими самыми главными обидчицами, остыла и не стала расправляться с сестрицей Барби. А то бы старина Цинтанаккар остался бы голодным…
Она успела сделать два шага, прежде чем ощутила удар в спину. Ровно туда, куда и предполагала — между лопатками. Но то, то ударило ее, не было пулей. Это было слово.
— Котейшество.
— Что?
Она оказалась возле Фальконетты мгновенно — должно быть, адские владыки по какой-то прихоти вырвали из холста времени, плетущегося с начала времен, ту нить, в которую была вплетена следующая секунда, потому что Барбаросса не помнила, чтоб разворачивалась или шла обратно. Она просто очутилась в фуссе от нее. Напряженная настолько, что готова была впиться размозженными переломанными пальцами в туго затянутый серый камзол.
— Что ты сказала?
— Котейшество, — повторила Фальконетта, взирая на нее с противоестественным спокойствием ледяного истукана.
— Черт! Ты видела ее сегодня? Где она?
— У нее неприятности, Барбаросса, — Фальконетта едва заметно склонила голову и в этот раз обошлось без треска, — Она просила найти тебя и передать тебе это. Как можно быстрее. Сказала, мало времени. Сказала, только ты можешь помочь.
Фальконетта строила фразы так правильно и лаконично, словно была старательной ученицей, выписывающей слова на доске в лекционной зале. Скрип, сопровождающий ее слова, теперь отдавал не скрипом февральского снега, теперь он походил на невыносимый скрип скверного университетского мела.
Котти.
Барбаросса ощутила, как сердце превращается в разворошенный, истекающий теплой кровью, комок мяса.
Занявшись своими делами, она почти забыла про Котти. Бросила ее в городе, оставив неприкаянно бродить в поисках чертового гомункула. Оставила одну впервые за долгое время, устремившись за трофеем.
Нет, ядовитым шепотом произнес в правое ухо Лжец. Не просто в городе. Ты бросила ее в городе, по улицам которого бродят ищущие твоей крови «Сестры Агонии». Весь Броккенбург знает, что вы неразлучны. Как думаешь, что «дочери» сделают с ней, наткнувшись в переулке?..
Барбаросса покачнулась на ногах. Кровь бросилась в голову, легкие заскрежетали, точно пытающиеся развернуться крылья, стиснутые в груди.
— Где она? Фалько! Где Котти?
Фальконетта смотрела на нее несколько томительно долгих секунд. Точно вспоминая, какую эмоцию из богатой человеческой палитры стоит отобразить. Но, конечно, не отобразила никакой — ее изрезанное лицо, похожее на личину ланскнехтского шлема, давно утратило эту способность. А может, короткий полет, который предприняла ее душа с третьего этажа дортуария до мостовой, на всю оставшуюся жизнь отключил в ней необходимость ощущать хоть какие-то человеческие чувства.
— Она здесь.
— Здесь?!
— Здесь. В «Хексенкесселе».
— Какого хера она делает в «Хексенкесселе»? — Барбаросса едва не взвилась на дыбы, — Почему она не в Малом Замке?
Барбаросса судорожно оглянулась, будто надеясь разглядеть над гомонящей расползающейся толпой одинокое подрагивающее фазанье перышко. Но, конечно, увидела лишь сотни завитых в немыслимые прически волос, разноцветные косицы, табачные облака, франтоватые парички и пышные, как пироги, шляпки. Даже будь оно здесь, это перышко, разглядеть его невозможно было бы даже при помощи самой мощной подзорной трубы.
Во имя всех адских владык, трахающих своих мертворожденных сестер!
Должно быть, Котейшество бродила по городу все это время. Поглощенная поисками, она сама не заметила, как стемнело. Должно быть, что-то напугало ее. Она почувствовала опасность и сделала то, что сделала бы на ее месте любая здравомыслящая ведьма, опасающаяся за свою жизнь — устремилась в ближайшее безопасное место. В «Хексенкессель».
На территории «Хексенкесселя» запрещены вендетты и поединки. Это знают все суки в городе. Самое страшное, что может случиться с ведьмой в «Хексенкесселе» — трещащая наутро голова да букет из срамных болезней, оставленный ей кавалером.
Но только не этой ночью. Этой ночью на территории «Хексенкесселя» рыщет тринадцать озлобленных голодных сук с длинными ножами. Если Котейшество наткнется на кого-то из них…
— Я не знаю, что она здесь делает, Барбаросса, — Фальконетта равнодушно покачала головой, — Она просила найти тебя и передать, что у нее неприятности и времени осталось мало. Это всё.
Черт. Кровь, еще недавно казавшаяся ледяной, как клубничное вино со льдом, кипела в жилах. Котейшество попросила Фальконетту передать ее просьбу о помощи? Почему ее? Почему не любую другую суку из сотен толкущихся здесь? Почему ей попалась именно Фалько, нелепое дергающееся пугало с ее чертовым пистолетом?
Их обеих трепали в Шабаше, прошептал Лжец, в этот раз на левое ухо. Еще в те времена, когда грозная Фалько была Соплей. Быть может, увидев знакомое лицо, Котейшество, не рассуждая, бросилась к ней и… Но откуда она знала, что Барбаросса тоже здесь? Увидела в толпе? Почувствовала? Догадалась?..
Черт. Плевать. Неважно.
Некоторые вопросы тебе, сестрица Барби, придется отложить в дальний сундук.
Если Котейшество в самом деле здесь, бродит, как и она сама, по Венериной Плеши, точно одинокая щепка в водовороте, надо добраться до нее прежде «Сестер Агонии», чего бы это ни стоило. Даже если придется прокладывать себе дорогу ножом.
Фальконетта молчала, безучастно глядя на нее глазами, похожими на замороженные самоцветы. Ни одного движения мышц на лице, если не считать крупного тика, заставлявшего ее голову покачиваться на плечах, а зубы — крошить друг друга. Вот уж кому в самом деле похер на ведьм и их разборки. Фалько закрыла свой личный счет и выбыла из игры — все остальное ее не касается. Даже Котейшество.
— Она… Она в порядке? Как она выглядела?
Плечи Фальконетты под серым камзолом едва заметно приподнялись и опустились. Это могло быть коротким спазмом вроде тех, что беспрерывно сотрясали ее тело, а могло быть пожатием плечами. По крайней мере, в ее равнодушных серых глазах Барбаросса не смогла распознать ответа. В этих глазах вообще невозможно было что-либо распознать.
— Она выглядела… напуганной. Кажется, ранена. Не знаю.
— Ране… Где она? Где ты видела ее в последний раз? Покажи мне!
Фальконетта послушно подняла руку — это выглядело так, словно затянутый в серую ткань богомол решил по-рейтарски козырнуть ей — но изломанный палец, дернувшись, точно стрелка сломанного компаса, внезапно указал прямо на острый изъеденный шпиль «Хексенкесселя».
— Что? Она там? Внутри? Ты ничего не путаешь?
— Да. Внутри.
Барбаросса ощутила желание сжать до хруста кулаки. Если где-то в Броккенбурге и творится сейчас ад, так это внутри «Хексенкесселя». Разгоряченные вином и всякой дрянью, сотни шлюх отплясывают там, в грохоте музыки и клубах дыма. Если Котти укрылась там, найти ее будет сложнее, чем маковое зернышко, угодившее в бочку с горохом!
Барбаросса ощутила, как переломанные костяшки сводит жаром.
Котти здесь. Ранена. Напугана. Ждет помощи.
— Сучья плесень! — вырвалось у нее, — Там внутри сотни отплясывающих шлюх! Как я найду ее? — Барбаросса сглотнула, ощущая как язык липнет к нёбу, будто смазанный горячим дёгтем, — Слушай… Фалько… Я была большой сукой, верно? Я приношу тебе свои извинения. За все то дерьмо, что причинила тебе в прошлом. Я… Черт! Можешь исхлестать меня шомполом до кровавых соплей, если хочешь. Но мне нужно найти Котти. Прямо сейчас. Ты мне поможешь?
Холодные самоцветы без всякого интереса скользнули по ней взглядом. Вверх и вниз. Будто измеряли рост. Не мигнули, не изменили цвета, ничего не отразили.
— Я знаю, где она. Я отведу тебя к ней, Барбаросса.
Барбаросса не ощутила облегчения, напротив, точно сам Сатана стегнул ее девятихвостым огненным кнутом поперек спины.
— Веди, Фалько! — приказала она, — Веди меня, черт тебя подери!
Внутри и верно царил Ад. Барбаросса старалась держаться так близко к Фальконетте, как это только было возможно в толпе, почти соприкасаясь с ней плечами — со стороны они наверняка походили на парочку — но на пороге «Хексенкесселя» невольно замешкалась. Бьющая из его нутра музыка была не просто громкой, она оглушала так, что кости начинали дребезжать в теле, а зубы ныли в челюстях.
Клавесин бил рваными аккордами, точно озверевший от боя рибадекин, кроющий беглым огнем вражеские пехотные терции. Виолы визгливо бранились, будто демоницы, мечущиеся над полем боя, выцарапывающие друг у друга разорванные картечью и опаленные порохом души в осколках разлетевшихся кирас. Виолончели то исступленно рыдали, то хрипло хохотали, на ходу меняя гармонику и лад. Барочные лютни дребезжали разношенными каретами, но иногда, набравшись силы, вдруг перли вперед, круша все на своем пути, подавляя все прочие инструменты. Им по-крысиному тонко вторили цинтры, испуганно обмирая всякий раз, когда случалось вступить демонически гудящей валторне.
Огонь пожирает мое сердце изнутри
В нем есть желание начать сызнова
Я подыхаю в своих чувствах
Это мир моих разлагающихся фантазий
Я живу в своих… Живу в своих мертвых мечтах!
Барбаросса стиснула зубы, стараясь сохранить ясность рассудка в этом оглушающем, клокочущем, трясущемся аду. И это, блядь, оказалось чертовски непросто. Душу едва не вытряхивало из тела от страшного грохота десятков инструментов, голоса которых то вели свои партии, силясь перекричать друг друга, то сливались в чудовищную дребезжащую какофонию. Дьявол. Барбаросса попыталась заткнуть уши ладонями, но легче от этого не стало — музыка передавалась с вибрацией, проникая в тело со всех сторон, вызывая внутри такой резонанс, от которого кости терлись друг о друга.
Будто одних этих ритмов было мало, под потолком амфитеатра в такт музыке вспыхивали и гасли яркие лампы, окатывая беснующуюся толпу потоками света, то зловеще-багряного, как старое бургундское вино, то ядовито-зеленого, как небо над Броккенбургом поутру, то траурно-пурпурного.
Черт. Котейшеству удалось привить ей любовь к театру — но она так и не научилась понимать, какое удовольствие люди находят в том, чтобы терзать себя этими звуками, хоть и не могла отрицать, что некоторые рулады пробуждают в душе какие-то приятно скребущие отголоски. Что-то чудовищно древнее, злое, бесформенное, запертое за решетку разума, точно беснующийся демон…
Замешкавшись, она чуть было не упустила из виду Фальконетту — та шагнула в беснующееся море из танцующих так легко, точно свинцовая пуля, оброненная в воду. Барбароссе пришлось броситься следом, молясь всем адским владыкам, чтобы колеблющиеся волны, сотрясающие гигантскую чашу «Хексенкесселя», не разнесли их в разные стороны.
Давай приоткроем адскую дверь, крошка
Поверь моему мертвому сердцу, нам будет хорошо
Свечи остынут быстрее, чем твоя кровь
Я живу в своих… Живу в своих мертвых мечтах!
Народу здесь было больше, чем в ярмарочный день в Руммельтауне. Не толпа — одна сплошная булькающая масса, исторгающая из себя ароматы духов, вожделения, пота, табака и несвежих порток. Беснующееся чудовище с ликом из тысячи сплавившихся друг с другом лиц, сотрясающееся в пароксизмах не то страсти, не то смертельной агонии, рычащее на тысячу голосов, стонущее, хрипящее и вопящее. В первую же минуту какая-то сука, пляшущая так, словно демоны утаскивают ее живьем в Ад, едва не всадила подкованный ботфорт ей в колено. Другая, в сорочке, больше похожей на рыбачью сеть, с живыми змеями, вплетенными в косы, едва не расшибла лбом нос. Барбаросса осклабилась, пытаясь сильнее работать локтями, чтобы не быть поглощенной этим липким морем человеческой протоплазмы.
Черт возьми, когда она в последний раз навещала «Хексенкессель», года полтора назад, здесь имелся только паршивый оркестр, от ишачьего визга гобоев которого у нее разболелась голова. Но видно правы те, кто говорят, будто цивилизация, щедро подпитанная адскими энергиями, мал-помалу распространяется по владениям архивладыки Белиала, заползая даже в медвежьи углы сродни Броккенбургу…
Клавесин, исторгнув из себя несколько душераздирающих волчьих квинт, взвыл, а вместе с ним взвыли и голоса, бьющие со всех сторон сразу:
Ты мое мертвое сердце. Ты — моя гнилая душа.
Я сохраню это пламя, где бы ты ни была
Ты мое мертвое сердце. Ты — моя гнилая душа.
Я буду держать тебя в когтях вечно
Останусь с тобой навсегда…
Голоса были мужские, приятного тембра и, хоть Барбаросса не хотела себе в этом признаваться, страсти в них было с избытком. Не той страсти, которой запятнаны скверные дешевые гравюры, продающиеся в Нижнем Миттельштадте по крейцеру за штуку, изображающие совокупление в нарочито неестественных позах и странных ракурсах. Другой — солоноватой и сладкой, как пот. Не будь она так взбудоражена, как сейчас, может, и впрямь ощутила бы что-то этакое — ощущает же что-то Саркома, днями напролет слушающая свои чертовы музыкальные кристаллы…
— Скажем спасибо, дамы и господа! Скажем спасибо нашим добрым мейстерзингерам, господину фон Болену и господину Андерсу, за то, что так славно развлекли нас этим вечером! Господа фон Болен и господин Андерс не могут здесь присутствовать лично, им больше по душе сношать мальчиков в дрезденских борделях, но будь они здесь, наверняка бы послали вам, чертовки, пару-другую своих лучших улыбок!
Раскатистый, громогласный, бьющий со всех сторон сразу, этот новый голос пьянил как вино и пронзал навылет как картечь. От него нельзя было укрыться, он подчинял себе все внутреннее пространство «Хексенкесселя», заставляя толпу, заполнившую огромную чашу внутреннего амфитеатра, восторженно выть в ответ и орать что-то нечленораздельное. Этот голос не мог принадлежать человеку. Не только потому, что был в тысячу раз громче гроз, приходящих в Броккенбург каждый раз с весной, чтобы сотрясать незыблемые шпили Оберштадта. Похожий одновременно на рев умирающей валторны и скрежет взбесившегося клавесина, он состоял из противоестественных для человеческого уха обертонов, но страсти, заключенной в нем, было достаточно для того, чтобы поднять из могилы мертвых старух на сто мейле в округе и заставить их плясать бергамаску, стаскивая на ходу юбки.
Барбаросса не сразу поняла, откуда доносится голос. И только потом догадалась задрать голову вверх.
Узкий шпиль в центре танцевальной залы, который она сперва было приняла за опорную колонну, не был ни несущей конструкцией залы, ни декорацией. Возвышающийся над толпой на добрых пять клафтеров, точно осадная башня, удерживаемый растяжками из десятков натянутых цепей, тянущихся к стенам, он был увенчан округлой площадкой, на которой восседало нечто такое, чего Барбаросса сроду не видела. Больше всего это было похоже на разлагающуюся тушу кита, которую расстреляли из пушек, зарядив в них вместо картечи и ядер весь арсенал Дрезденской Штадскапеллы.
Огромная рыхлая гора расползающейся плоти, похожая на грозящий лопнуть жировик, она была нафарширована таким количеством всякого музыкального дерьма, что к ней едва ли можно было подойти вплотную, не то, что сдвинуть с места. Раструбы бугельгорнов, вагнеровских труб и геликонов торчали из нее, точно сверкающие медные глотки, жадно втягивающие воздух, кларнеты, фаготы и флейты покачивались щетиной, как иглы над мертвым дикобразом, барабаны нарывами выпирали из боков. Все эти дьявольские инструменты не просто вросли в тело, они играли — ну или пытались играть. Слишком много плоти сдавило их со всех сторон, слишком глубоко вросли в подкожный жир, неудивительно, что блестящие партии часто заканчивались неразборчивым хлюпаньем, а пронзительные рулады тонули в бульканье.
— Смелее, мои крошки! Швыряйте свои монеты старому Мельхиору! Золото, серебро и медь — все будет растоплено, чтобы порадовать ваши никчемные мятущиеся душонки этим вечером! Сегодня старый Мельхиор расстарается, чтобы стало жарко — так жарко, что виноград в Аду поспеет раньше срока!
Это не просто груда инструментов, сросшихся воедино, соединенных при помощи разросшихся глыб мышц, сухожилий и кожи, поняла Барбаросса, эта штука живая. Это она исторгает музыку, от которой беснующиеся внизу малолетние шалавы готовы срывать с себя тлеющую от жара одежду, это она заводит их до исступления, заставляя рычать от восторга и биться на полу, точно умирающую рыбу на прилавке.
— Руби, Вульпи! — закричали сразу несколько глоток, — Заводи свою чертову шарманку!
— Громче! Дай жару!
— А-а-ааах!.. Рви душу, Вульпи! Не жалей струн!
— За старый добрый Броккенбург!
— Жги! Жги! Жги!
Это не безумный оркестрион из Ада, вдруг поняла Барбаросса, ощущая легкую дурноту от истошного визга флейт, которым тварь наверху насмешливо сопровождала выкрики беснующейся толпы, и не демон, явившийся развлечь никчемное отродье этой ночью. Это Вульпиус Мельхиор, музыкант, получивший у адских владык соразмерно их щедрости — и своей глупости.
Говорят, когда-то он был недурным композитором, успел написать несколько блестящих ораторий еще до эпохи Оффентурена, но сгубило его не угасание слуха, как многих его собратьев, а банальная человеческая зависть. Обнаружив, что могущество адских владык не имеет предела, он, заручившись помощью неведомых демонологов, столковался с герцогом Амдусциасом, одним из величайших адских владык, покровительствующих не войне и многочисленным порокам, как его собратья, а музыке во всех ее видах. Нет ничего удивительного в том, что он попросил у сил Ада владения всеми известными человеку инструментами в совершенной форме — как и в том, что герцог Амдусциас счел договор полностью исполненным, фаршировав его тело всеми известными миру музыкальными инструментами, вплоть до ангелик, литавр и пастушеских рожков.
Вульпиус Мельхиор не относился к числу тех везунчиков, которых исполнение сокровенного желание приблизило к счастью. Оказавшись в новом качестве, он разом утерял желание творить и без малого два века прозябал в собственном замке, отгородившись от мира и пугая по ночам окрестных крестьян до дрожи страшными звуками, которое исторгало его тело. Проев все накопления, он вынужден был вернуться в свет — уже не на правах блестящего композитора и творца, а в качестве разъездного конферансье, зарабатывающего себе на хлеб точно стародавние бродячие музыканты.
От долгого неупотребления его инструменты вышли из строя — блестящие геликоны и трубы разъела ржавчина, струны изорвались, барабаны полопались или вышли из строя. Единственное, что еще в полной мере работало в его чреве — громоздкий древний фонограф, топорщащийся в разные стороны раструбами, точно причудливое осадное орудие орудийными стволами. Разъезжая по городам и весям, он проигрывал на этом фонографе музыкальные кристаллы, записанные популярными мейстерзингерами, аккомпанируя на собственных инструментах и, видно, порядком поднаторел в этом искусстве, если сумел не только не помереть с голоду, но и собрать какой-никакой капитал.
Благодаря этому капиталу несколько лет тому назад он сделался заправилой «Хексенкесселя», его бессменным конферансье, концертмейстером и дирижером. Незавидная участь для того, кто прежде услаждал слух королей и императоров — ставить музыку для пьяных чертовок, отплясывающих свои никчемные танцы стремясь унять огонь между ног.
Но, верно, лучше, чем подыхать от голоду. Барбаросса не собиралась корить Вульпиуса Мельхиора за его выбор. Она вообще не собиралась больше смотреть в его сторону. Единственное, что ее заботило — серый камзол Фальконетты, мелькающий в толпе.
— Что теперь, мои сладкие чертовки? — громогласно вопросило существо, восседающее на площадке. Каждый раз, когда его огромная туша приходила в движение, сотрясаемая воплями саксгорнов и прохудившихся волынок, цепи, удерживающие площадку в воздухе, зловеще дребезжали, натягиваясь и обвисая, — Время объявить вальс, чтобы вы наконец смогли хорошенько потискать друг друга в объятьях? Черт, нет! Вальсы для хромоногих старух, верно? А я хочу, чтобы вы кончили сегодня прямо себе в сапоги от страсти, даже не расстегнув корсетов!
Глыбы плоти задрожали, исторгнув несколько влажных отростков, похожих на освежеванных змей. Каждое из них бережно держало небольшой слюдяной диск музыкального кристалла. Так бережно, будто это были новорожденные младенцы.
— Я знаю, чем мы приправим сегодняшний вечер, вы, голодные сучки. Внимайте! Внимайте старому Мельхиору и держите все дырки в своем теле открытыми настежь! Для вас сегодня звучит, чертовки, мейстерзингерша Каролина Катарина Мюллер из Северного Брабанта и ее песня «Я могу вырвать твое сердце этой ночью»!
Заглушая восторженный вой малолетних сук, грянули литавры — грянули так, что все цепи «Хексенкесселя» разом натянулись, а из разъеденных раструбов труб хлестнуло горячей желчью и прозрачным ихором.
У тебя есть шанс попасть в Ад, детка
Я смотрю в твои пустые глазницы
Ты можешь быть моим главным блюдом этим вечером
Да, я чувствую себя последней сукой, делая это с тобой
Но ты так круто держишься, что это заводит
Эту ночь ты проведешь со мной!
Барбароссе было похер, кем увлечена мейстерзингерша из Северного Брабанта и чьего мяса желает отведать этим вечером, единственное, о чем она могла думать — как бы не отстать от Фальконетты. Та, точно мягкая свинцовая пуля, буквально ввинчивалась в толпу, не столько расталкивая, сколько пронзая ее, Барбароссе стоило немалого труда удерживаться в кильватерном следе и не отставать.
Котейшество здесь. Одна эта мысль подстегивала ее, точно дюжина кнутов. Испуганная, сжатая осатанело орущей и пляшущей толпой, оглушенная чудовищными ритмами, которые в «Хексенкесселе» именуются музыкой, заблудившаяся среди незнакомых лиц. Может, раненая. Может, истекающая кровью. Барбаросса на миг представила ее — жалобно хнычущую, забившуюся в угол, прижимающую руки к животу, на котором — Барбаросса представила это так отчетливо, что воочию увидела блеск медных пуговок на замшевом колете Котейшества — расплывается темное пятно…
Нет! Дьявол, нет! Котейшество — ведьма, она не станет хныкать. Она сильная девочка, хоть иногда и поддается слабости. Даже без своей бессменной защитницы она в силах постоять за себя и никогда не натворит глупостей. Может, она испугана, но она послала весть о помощи и ждет ее, Барби, появления. Это придает ей сил и помогает держаться. Она знает, сестрица Барби придет на помощь, точно адские легионы фон Верта, пришедшие на помощь осажденному Райнфельдену.
Чертова музыка работала. Заводила и без того объятую страстью толпу, превращая соплячек в распаленных фурий. Какая-то сука на пути у Барбароссы, подвывая от страсти, вдруг принялась стаскивать с себя брэ, раскорячившись при этом так, что невозможно пройти. Барбаросса саданула ее локтем в челюсть и та обмякла, но не упала, а мгновенно утонула в бурлящей толпе, так и оставшись на ногах. Другая чертовка повисла на шее у Барбароссы, смеясь и осыпая ее лицо поцелуями. От нее разило сомой так, словно она искупалась в чане с зельем, не снимая сапог. Барбаросса со злорадством подумала, что будь эта сука менее пьяна, не заливай мощные лампы «Хексенкеселля» толпу потоками ослепительного багрянца и пурпура, эта сука разглядела бы, кого целует — и, пожалуй, предпочла бы откусить себе язык. Барбаросса саданула ее лбом в лицо и, хоть за грохотом музыки было почти не слышно хруста, ощутила мимолетное удовлетворение.
Фальконетта не петляла зигзагом, как петляют обычно охотницы, разыскивающие кого-то в толпе, она шла четко выверенным курсом, и курс этот вел не в центр амфитеатра, как ей сперва показалось, а вбок, туда, где поднимались, ввинчиваясь в потолок, узкие винтовые лестницы. Там, наверху, вспомнила Барбаросса, нет танцевальных зал, одни лишь служебные этажи, куда не допускают посторонних. Десятки альбумов комнатушек, чуланов и складов, где держат лампы на замену, вино, старые ветхие декорации и все, что может пригодится для здешнего хозяйства. Молва утверждала, будто помимо пыльных чуланов там имеются уединенные альковы, в которых утомленные выступлениями миннезингеры общаются со своими поклонницами после концертов, уже в более приватной обстановке, охотно принимая их благодарность в тех формах, о которых не осведомлены даже многие шлюхи Унтерштадта. Плевать, даже если это и так — после пожара, бушевавшего месяц назад в «Хексенкесселе» едва ли там есть что-то кроме выгоревших дотла клетушек да въевшейся гари. Едва ли Котейшество укрылась там, даже если бы знала, как туда попасть…
Но Фальконетта шла именно туда. Уверенно и прямо, точно выпущенная из мушкета пуля.
У самой лестницы ей дорогу преградил голем. Не грубая бронированная глыба времен Холленкрига вроде трижды проклятого Ржавого Хера, едва не превратившего ее в кляксу на броккенбургской мостовой. Куда более изящная и миниатюрная модель, но и она поднималась над головой Барбароссы по меньшей мере на добрый саксонский эль. Корпусом для нее служил старый германский кастенбурст, пристойно сохранившийся, хоть и немилосердно проржавевший на сочленениях — должно быть, валялся в подвале какого-нибудь баронского замка, прежде чем хозяева «Хексенкесселя» выкупили его, найдя старым доспехам новое применение.
Вытянутый стальной шлем походил на бронированную лошадиную голову с острым клювовидным носом, испещренную узкими вентиляционными прорезями. Кираса, казалась чудовищно раздутой, бочкообразной, внутри нее Барбаросса легко могла бы уместиться целиком, вместе с ногами. Тяжелая латная юбка громыхала железом на каждом шагу.
Должно быть, это механическое чучело провело не один час в обществе проказливых броккенбургских девчонок — доспех, некогда выглядевший достаточно грозным, чтобы отпугивать незваных гостей, обрел многие черты и украшения, которые наверняка не были предусмотрены его хозяевами. На громыхающие под юбкой стальные ноги кто-то сумел натянуть рваные чулки с подвязками, массивная бронированная кираса была изрисована тушью — кто-то небесталанно изобразил на ней подобие женской груди с неестественно огромными дойками. Шутницы добрались даже до шлема, для чего им, верно, приходилось забираться друг другу на плечи. Острый нос бацинета был густо покрыт губной помадой, а глазницы шлема очерчены окружностями с указывающими вовнутрь стрелками — вроде тех, что частенько встречаются в укромных местах Броккенбурга и предлагают господам засунуть внутрь что-нибудь из того, чем наделил их Ад и что хранится у них в гульфике.
Измалеванный торс голема оказался покрыт письменами густо, точно древняя стела. И это были не дьявольские письмена или алхимические глифы. По большей части — признания в любви, слезливые жалобы, невразумительные послания, смутные угрозы…
«Развратные Аркебузы»! Черт, да!»
«Шило из «Бархатных Кондотьерок» — дырявая пиздень».
«Ласковая девочка-сладкоежка скрасит досуг уставшей сестре. 49-3943-130823».
«Тоттерфиш — евнух!»
«Каспар, попроси наконец у адских владык немного смелости!»
«…ты была в лиловых кюлотах, с вышивкой из лилий. Жду тебя там же, в среду после танцев»
«Я не могу умереть — Ад каждый раз выталкивает меня обратно»
«Хаома. Опиум. Дурман. Колдовская соль. «Серый пепел». Вызови на закате демона Трингоциниаста, он все расскажет».
Никчемные суки, подумала Барбаросса, ощутив, однако, некоторое подобие уважения. Изрисовывать боевого голема — не то же самое, что изрисовывать скамейки в парке или телевокс-аппараты в будке, для этого требуется помимо дерзости и изрядная смелость. Может, этот красавчик и выглядит так, словно, забыв про свою работу, пустился в развлечения, открывая закрытые для него прежде удовольствия, но под испачканной губной помадой и тушью броней ворочаются хорошо смазанные валы и шатуны, управляемые холодным механическим рассудком, а силы в его руках достаточно, чтобы раздавить в объятьях лошадь.
Голем ощутил их намерения прежде чем они успели подойти к лестнице. Не сделал ни единого шага, но развернулся в их сторону, отчего его суставы едва слышно загудели. Бронированная голова-бацинет, расписанная беспутными чертовками, должна была бы выглядеть смешно и нелепо, но выглядела грозно — губная помада легла на бронированную сталь точно подсохшая кровь. Угольные провалы глазниц не сделались менее зловещими, напротив, алые окружности со стрелками превратили их в подобие демонических глаз, внутри которых клубилась темнота какого-то особого, неприятного, рода. Даже если бы у Барбароссы была та штука, которую господа хранят в гульфике, она не стала бы ее туда засовывать ни под каким предлогом. Черт, она бы даже не подошла к этой штуке за талер, но…
— Остановитесь, прекрасные фройляйн, — голем говорил удивительно ровным для груды старого железа человеческим голосом, но почему-то с тягучим фогтланским акцентом, верно, мастер, создавший его, приходился откуда-то из Ауэрбаха или Фалькенштайна, — Внутренние покои «Хексенкесселя» закрыты для посещения. Возвращайтесь к веселью и позвольте нам усладить вас этим вечером!
В сочетании со зловещим скрипом сочленений звучало не более соблазнительно, чем приглашение раздавить бутылочку от палача, который вытирает окровавленные руки о передник, но Фальконетта шагнула вперед так легко, будто голем представлял собой не большую опасность, чем чучело, которое сжигает ребятня под конец Фастнахта.
— Маркранштедт. Восемнадцать сорок три. Шпрее.
К удивлению Барбароссы голем воспринял эту бессмыслицу удивительно серьезно, только кивнул узкой бронированной головой. А секундой позже шагнул в сторону, освобождая им проход к лестнице.
Черт! Пароль, сообразила Барбаросса. Вот как проникают на верхние этажи «Хексенкесселя» те, кто не обладает над ним властью — обслуга, рабочие, соплячки, услаждающие миннезингеров…
Она не имела ни малейшего представления, откуда этот пароль мог быть известен Фальконетте — ее прежде ни разу не видели в «Хексенкесселе», но вслед за этой мыслью пришла другая, тоже тягучая, странная — откуда этот пароль мог быть известен Котейшеству?..
Фальконетта не колебалась и не раздумывала. Ступила на лестницу и быстро начала подниматься по узким винтовым ступеням, ковыляя с грацией сломанной куклы, сама похожая на старого голема, зашитого в человеческую кожу. Как Мейнхард Граувеббер, вяло подумала Барбаросса, вспомнив пьесу, которые сестры смотрели в оккулусе. Не человек — холодный комок свинца, вылетевший из мушкетного ствола.
— Фалько… — Барбаросса вынуждена была глядеть в спину Фальконетте, поднимающейся по узким ступеням, но это не имело значения — серый камзол между лопатками Фальконетты был не менее выразителен, чем ее лицо, — Ты уверена, что Котейшество там? Она…
— Котейшество там, — безукоризненно правильные слова Фальконетты звучали в странном диссонансе с хаотически ревущей музыкой вокруг них, — Наверху. Там есть тайник. Я знаю дорогу.
Барбаросса зло мотнула головой. Когда они выберутся из этой истории, ей придется задать сестре Котти много вопросов. Если окажется, что она тайком от старшей подруги бегает на танцульки в «Хексенкессель» и даже успела узнать многие его секреты, это будет чертовски неприятным открытием. Но сейчас она не станет об этом думать. Ни об этом, ни о Лжеце, ни о прочих вещах, о которых она думала целый день, разгуливая с ворочающимся в глубине груди демоном.
Я чувствую это везде!
Адские чары разлиты в воздухе.
Голос мейстерзингерши из Северного Брабанта царапал барабанные перепонки, но в мире не существовало достаточного грохота, чтобы его заглушить.
Ты будешь моим главным блюдом этой ночью
Верно, мой разум порабощен чарами,
Но я чувствую себя в Аду
Я вижу расплавленный свинец в твоих глазницах
Барбаросса знала, как выглядит пепелище — несмотря на то, что угольные ямы в Кверфурте всегда относили подальше от домов, иногда непоседливое пламя, затаившись в виде уголька, прилипшего к рабочей робе, все-таки проникало в дом. И выжигало его дотла, жестоко мстя за самонадеянность. Демон огня слишком силен и могущественен, чтобы его можно было вечно удерживать в яме. Барбаросса знала, как выглядят выгоревшие дочерна дома, знала тот едкий запах, который царит внутри, неистребимый, горько-соленый, режущий глотку. Знала, как хрустит под ногами пепел, в котором, если ковырнуть ногой, можно обнаружить закопченные дверные петли, гвозди, подковы и прочее, что жестокая, но привередливая огненная стихия отказывается принимать в пищу. Иногда и человеческие кости — пожелтевшие от жара, хрустящие под каблуком, как стружка.
Пожар, опаливший «Хексенкессель» был иного, незнакомого ей рода. Он выжег внутренние покои дотла, оставив после себя лишь намертво въевшуюся в стены черную копоть и тонкий слой золы под ногами. Зола даже не хрустела под каблуком. Мелкая, белесая, она была знакома Барбароссе — такая зола образуется в яме, если плотно заложить ее сверху глиной и двое суток подряд нагнетать мехами через фурмы потоки воздуха. Тогда жара делается так много, что он может плавить даже железо, превращая угольную яму в исполинскую доменную печь. Квертфуртские углежоги редко использовали такой способ — разве что нужно было изготовить «холишерус» — тончайший пепел, используемый в алхимических науках. Хлопотный, сложный процесс…
Узкие стрельчатые окна лишились своих роскошных витражей, свинцовые переплеты превратились в грязные лужицы свинца под ногами и разноцветные комки стекла, но они выполнили свою работу — самый резкий запах гари, что царит первые дни после пожара, успел немного выветриться. Дышать все равно было тяжело — царапало изнутри грудь. Подобный запах наверняка царит в дровяном сарае, подумала Барбаросса, едва только вдохнув здешний воздух. И, верно, моя шкура будет пахнуть ничем не лучше, едва только мы вернемся в Малый Замок…
Но сейчас эти проблемы занимали ее меньше всего.
— Котти!.. — она ринулась вперед Фальконетты, но почти тотчас замерла. Дрожащие пальцы Фалько, впившиеся ей в плечо, обладали силой ястребиных когтей, даром что не смогли бы взять даже щепотки табака из табакерки.
— Стой, Барбаросса.
— Отвали, Фалько. Если она здесь…
Пальцы Фальконетты на воротнике ее дублета сжались еще сильнее, раздавив чудом уцелевшую пуговицу.
— Иди за мной. Молчи. Тихо.
Барбаросса зло мотнула головой.
Если Фальконетта так говорит, возможно, есть резон. Пламя испепелило мебель и обстановку, оно испепелило даже двери и витражи — но вполне могло пощадить начертанные на полу руны, невидимые под слоем пепла. Если хозяева «Хексенкесселя», не надеясь на одного только железного истукана, больше похожего на расписную шлюху, чем на рыцаря, посадили здесь на привязи охранного демона. Черт. Долго же Котейшество будет ждать подмогу, если сестрица Барби и сама превратится в пепел, неосторожно сделав шаг…
— Веди, — буркнула она, показав зубы в злой плотоядной усмешке, — И не прикасайся ко мне, если не собираешься пригласить на танец.
Фальконетта молча кивнула, выпустив ее воротник. Если она и сохранила чувство юмора, то не в большем объеме, чем голем-привратник у лестницы. Чертова ледяная сука. Угораздило же Котти подыскать себе помощницу…
Выгоревшие комнаты были пусты и безлюдны, пламя оставило после себя слишком мало, чтобы остатками его пиршества могли бы заинтересоваться выискивающие поживу гарпии или прочие городские падальщики. Остывшая зола — не самая питательная пища…
Фальконетта и здесь шла уверенно, строго выдерживая направление, даром что не озаботилась ни лампой, ни хотя бы свечным огарком. То ли видела в темноте, то ли заучила путь наизусть. Впрочем, Барбаросса и сама могла различить в густом полумраке контуры дверных проемов и стен — лопнувшие от жара окна пропускали внутрь толику света и, пусть свет этот был зыбким и размытым светом броккенбургских сумерек, его было достаточно, чтобы хоть немного ориентироваться в пространстве.
Глаза неохотно свыклись с этой работой, им приходилось различать сорок оттенков серого цвета, но хотя бы уши блаженствовали. Должно быть, огонь пощадил выгравированные на перекрытиях чары, изолировавшие звуки амфитеатра, потому что здесь, над танцевальной залой, Барбаросса почти не слышала того чудовищного грохота, который сотрясал амфитеатр и который господин Мельхиор именовал музыкой, только легкую вибрацию пола под ногами.
Даже самый дотошный императорский демонолог на службе короны, будь у него хоть два зачарованных стеклянных глаза в глазницах, не смог бы разобрать, через какие комнаты они идут и что здесь располагалось до пожара. Большие и малые, просторные и тесные, они не сохранили ровно ничего от своей былой обстановки. Может, здесь в самом деле располагались склады с декорациями и всяким хламом, может, изысканные альковы на дрезденский манер, где забавлялись заезжие миннезингеры — если так, огонь сожрал шелк и бархат с тем же аппетитом, с каким он сожрал дерево и медь. Переступая порог одной из комнат, которая могла бы сойти хоть за зимний сад, хоть за просторный чулан, Барбаросса споткнулась о кучку скрипнувшего под ногами хлама и обнаружила человеческий остов — ворох сухих как порох костей и съежившийся череп, равнодушно глядящий на нее снизу вверх.
Кем бы ни был этот несчастный, им пировал не только огонь. Это сделалось ясно, едва только осыпался пепел, обнажая всю груду. Кости были завязаны узлами, и не простыми, а весьма замысловатыми, точно над ними упражнялось трудолюбивое существо, осваивающее сложную науку плетения морских узлов, но не располагающее для этого никакими материалами кроме человеческого тела. Барбаросса ощутила изжогу — скрип пепла под их с Фальконеттой ногами враз сделался куда более зловещим.
— Какого хера? — пробормотала она тихо, — Что за чертовщина тут случилась?
Она не думала, что Фальконетта обернется. Идущая с грацией заводной балерины, не глядящая по сторонам, она выглядела так, будто не обернется даже если у нее над ухом пальнуть из мушкета. Но по какой-то причине все-таки обернулась. Резко, точно ее голову на ходу оттянули невидимые пружины.
— Шрагемюзик, — ответила она своим обычным бесцветным голосом. Серая как пепел, она была почти невидима, если бы не глаза, горящие в полумраке тусклым, едва видимым, светом, — Здесь случился шрагемюзик.
Барбаросса не сразу сообразила, а когда сообразила — ощутила себя так, точно кто-то бросил ей за ворот дублета гроздь извивающихся ядовитых сколопендр.
Шрагемюзик. Неправильная музыка.
Архивладыка Белиал, хозяин германских земель и верховный сюзерен всея Европы, был рачительным хозяином, строго взыскивающим причитающиеся ему подати и налоги, безжалостно вершащим суд над своими подданными и способный уничтожить любого, дерзнувшего ему не подчиниться, будь то адский владыка или простой смертный. Однако, будучи существом тысячекратно более сложно устроенным, чем человек, архивладыка Белиал имел странные взгляды на правосудие — слишком странные, чтобы их могли понять все судьи в мире, собери их чья-то воля воедино.
За некоторые ошибки, которые могли бы показаться незначительными, архивладыка Белиал карал безжалостно и решительно, так, словно от этого зависела устойчивость его трона в адских безднах. На другие же, вполне серьезные, заслуживающие наказания, смотрел сквозь пальцы, будто и не замечал вовсе. Может, ему попросту было недосуг отвлекаться на них, когда его внимания требовали куда более важные вещи. Может — такие предположения тоже звучали, но очень тихо — логика архивладык, закаленная миллионами лет жизни в адских глубинах, где законы мироздания не существуют или меняются по сорок раз за мгновенье, непостижима в принципе, а разум их устроен совсем не на человеческий манер.
Граф Кюне, один из богатейших людей Германии, в один прекрасный день был превращен в гигантскую саранчу с сапфировыми глазами — только за то, что, выплачивая подать, по какой-то ошибке или недосмотру недоплатил один талер и три крейцера. В то же время какой-то безвестный прусский сапожник, явившийся в ратушу вольного города Кёпеника и назвавшийся хауптманом фон Мальцаном, полномочным эмиссаром Адского Престола, умудрился запугать весь магистрат, арестовать бургомистра, обчистить дочиста его казну и смыться — при том не понес за это никакого наказания.
Никто не знал, чем руководствуется архивладыка Белиал, верша свой суд. Знали только, что есть вещи, которые он не одобряет — и от этих вещей надо держаться так далеко, как от бочки пороха с тлеющим фитилем.
Архивладыка Белиал по какой-то причине не выносил павлинов — эти птицы были объявлены опасными и истреблены во всех его владениях с такой безжалостностью, с которой не истребляли даже бунтовщиков и заговорщиков. Архивладыка Белиал не любил левшей — многим детям, заподозренным в этом грехе, родители предпочитали отрубать левую руку вовсе, чтоб не гневили адского властителя. Архивладыка Белиал не терпел савойскую капусту — вся земля, которая когда-либо засаживалась капустой, была превращена в скотомогильники или нарочно заболочена, чтобы на ней уже ничего не могло вырасти.
Никто не знал, какую опасность несет савойская капуста. Возможно, на счет капусты это было ошибкой или ошибочным трактованием его воли — эмиссары архивладыки, доносившие его волю до смертных, могли где-то ошибиться или что-то спутать, но на счет шрагемюзик, «неправильной музыки» никакой ошибки быть не могло — она подлежала выжиганию каленым железом.
Под эту категорию попадала вся музыка, созданная на востоке, в землях, лежащих в подчинении его извечного соперника, архивладыки Гаапа. Неважно, на каких инструментах она исполнялась, была это скорбная вокальная кантата с берегов ядовитой реки Волги или неказистый любовный миннезанг, родившийся в предгорье Оралтовой горы, внутри которой заперты сонмы кровожадных демонов. Всякая музыка, рожденная на землях Гаапа, была «шрагемюзик».
Императорские демонологи без устали разъясняли, что «шрагемюзик» — вовсе не невинная забава. Что голос архизлодея Гаапа, вплетенный в музыку благодаря хитроумно замаскированным кусочкам чар, проникает в сознание слушателя, подчиняя его себе, точно чары Хейсткрафта, превращая добрых бюргеров в кровожадных безумцев, пыряющих друг друга ножами на улице, а здравомыслящих крестьян — в ополоумевших чудовищ, питающихся человеческим мясом и сношающим скот. Что губительно воздействует на плод в животе беременных женщин, отчего города наводняются уродцами. Что отупляет человеческое сознание, разрушая его и исподволь подчиняя превращая в звериное.
Изнывая как-то раз в ожидании Котейшества, Барбаросса от скуки прочла обрывок газеты, который выудила из своего башмака. Никчемное занятие, но все лучше, чем тягать сопли, маясь бездельем. Статья называлась «Пихельштайнер из синей гарпии» и рассказывала о коварстве и разлагающей сути «шрагемюзик», которую многие увлеченные учебой суки осмеливаются не только слушать, но и передавать друг дружке. Статья была паршивая, со многими непонятными Барбароссе словами, к тому же она так и не поняла, что за херь — синяя гарпия и на кой черт надо готовить из нее пихельштайнер — варево выйдет такое, что убьет быка наповал одним только запахом. Но страсти там были описаны такие, после которых даже ноющее от голода брюхо на какое-то время заткнулось. Про студенток, которых приятельницы подсаживали на «шрагемюзик» или которые начинали тайком ее слушать из озорства и любопытства, а потом, повредясь рассудком, выкалывали себе нахер глаза или бросались под едущий аутоваген. Про страшные вещи, которые происходили с их телами — такие страшные, что ужаснулись бы даже обитатели Круппельзона, бывшие когда-то людьми. Про… Не дочитав, Барбаросса скомкала газету и запихнула в банку к Мухоглоту, остаток времени наблюдая за тем, как он, вереща от ярости, пытается его сожрать.
Запретный плод сладок. Это определенно знал Сатана, предлагая свой плод изнывающей от воздержания шлюхе Еве. Как бы ни упорствовали демонологи, «шрагемюзик» пробиралась в империю, точно крошечный паразит, нащупавший щель в законопаченной бочке. Точно чумная вошь, обнаружившая щель в стальном доспехе. Пробиралась тайными контрабандными тропами, завозилась под видом невинной музыки ищущими наживы торговцами с черного рынка, попадала вместе с трофеями восточных кампаний. Эдикт городского магистрата повелевал всякого, пойманного на продаже «шрагемюзик» топить в расплавленном свинце, а каждого, отворявшего ему уши — в лишении их путем обрезания. Но судя по тому, что мостовые Броккенбурга все еще не были покрыты грудами ушей, запрет этот чертовски часто нарушался.
Черт, половина барышников в Руммельтауне продавали из-под полы музыкальные кристаллы со «шрагемюзик», Барбаросса и сама не раз видела обложки, напечатанные в подпольных типографиях с названиями, которые ей не говорили ничего, но от которых несло чем-то зловещим сильнее, чем от «ведьминской мази», которую она когда-то чуть было не испробовала на себе. «Машина смерти», «Аделаида», «Отсохла нога», «Колумбарий», «Зверинец» — сладкоголосые певцы Гаапа трудились изо всех сил, тщась наводнить германские земли своим ядом. Барбаросса не сомневалась, что и Саркома, эта никчемная любительница заткнуть уши, тайком от сестер слушает «шрагемюзик», но пока еще ни у кого в Малом Замке не получилось поймать ее на горячем…
«Шрагемюзик». Дьявол. Стоило бы догадаться.
Барбаросса втянула носом воздух, только сейчас ощутив, что к застоявшемуся запаху гари примешивается горьковатый аромат горелого жира. Теперь, когда Фальконетта произнесла это слово, не требовалось обладать великим умом, чтобы понять, какая беда настигла «Хексенкессель». Кто-то из его обслуги тайно баловался этой дрянью и, верно, протащил ее внутрь в виде музыкального кристалла. А может, даже и поставил в фонограф, позабыв начертать вокруг себя охранные символы. Не сдерживаемые невидимыми силками, ноты «шрагемюзика» воспарили в отравленное небо Броккенбурга и достигли ушей адских владык — а те вершат свой суд куда быстрее и решительнее, чем старые евнухи из городского магистрата. Здесь выгорело все нахер, от мебели до лобковых вшей — и неудивительно. Странно еще, что не расплавился камень…
Неудивительно, что хозяева «Хексенкесселя» не спешат восстанавливать эти покои после пожара — иди знай, сколько еще дряни тут осталось. Живой дряни с острыми когтями или зубами. Ядовитой дряни, ждущей возможности цапнуть тебя за обнаженную руку. Невидимой дряни, которая растворена в воздухе и скапливается в легких, чтобы потом мгновенно убить…
Вот же хрень. Барбаросса переступила еще одну груду занесенных пеплом костей. В этот раз не завязанных узлом, а зловеще разбухших и покрытых серебристой накипью. Блядская хрень. Покои над «Хексенкесселем» может и безлюдны, но прятаться в них — то же самое, что прятаться на кладбище в ту пору, когда какой-нибудь адский сеньор смеха ради поднимает мертвецов из могил. Уж Котейшество могла бы сообразить…
«Котти!» — чуть было не выкрикнула она в темноту, забыв про предостережения Фальконетты. Это имя уже было у нее во рту, но язык, прикоснувшись к нему, вдруг онемел, не в силах вытолкнуть его изо рта, будто оно превратилось в кусок тяжелого льда.
Котейшество юна, но она — одна из самых здравомыслящих ведьм в Малом Замке. Черт! Самая здравомыслящая! А еще она с большим уважением относится к адским владыкам и энергиям, которые они повелевают. Потому что хорошо знает их силу и всегда предельно осторожна даже в мелочах. Чрезвычайно осторожна. Черт возьми, когда они с Котти служили в Малом Замке на правах младших сестер, Котейшеству требовалось самое малое полчаса, чтобы заправить все лампы. Она так осторожно обращалась с маслом, так боялась пролить его или воспламенить ненароком, что тратила втрое больше времени против положенного…
Даже напуганная, она едва ли полезла бы туда, где еще недавно отгремел гнев адских владык. А может, потому и полезла, что знала — за ней сюда не сунется погоня? Или…
Фальконетта двигалась резкими несимметричными шагами, не оборачиваясь по сторонам, не глядя себе под ноги. Так, словно была уверена в отсутствии опасности — или даже не задумывалась о ней. Чертова сломанная кукла с ручной мортирой под мышкой.
— Фалько… Далеко еще?
Шея Фальконетты коротко скрипнула, поворачивая голову. Черт, подумала Барбаросса, когда старый голем-привратник выйдет из строя, сожранный ржавчиной, хозяевам «Хексенкесселя» стоит задуматься о том, чтоб заменить его Фальконеттой. Ее даже не надо будет наряжать в доспехи, она и так скрипит всеми частями своего переломанного тела. Интересно, скучающие школярки и ее распишут со временем?..
— Нет, Барбаросса. Мы почти пришли.
Это была угловая комната, весьма просторная, но при этом и темная. Меньше прочих пострадавшая от пожара, она сохранила в своих окнах изрядное количество витражей — часть свинцовых переплетов расплавилась, высыпав разноцветные осколки стекла на пол, но часть осталась на своих местах. Барбаросса охотно бы высадила их башмаками — толстое стекло почти не пропускало внутрь тех жалких крох света, которые были растворены в вечернем небе Броккенбурга, отчего здесь стоял душный от запаха гари и тяжелый полумрак. Такой густой, что от Фальконетты она видела лишь контур на фоне окна — резкий, изломанный силуэт, вырезанный из бумаги, но не аккуратными ножничками, как в наборах по рукоделию, а зазубренным и старым охотничьим ножом.
Барбаросса ощутила нехорошую щекотку, прошедшую по загривку.
Ее душа, точно рассеченная битым оконным стеклом, разделилась на две части. Одна ничего не понимала — она замешкалась, озадаченно взмахивая крылышками, точно мошка, впервые в жизни залетевшая в фонарь, тщетно бьющаяся о стекло. Другая, напротив, мгновенно поняла все и сразу — выпустила острые зубы, зашипела…
— Здесь нет Котейшества, — тихо произнесла она, — Ведь так?
— Здесь нет Котейшества, Барбаросса, — подтвердила Фальконетта. Неподвижно замершая на фоне окна, она выглядела куском грязных сумерек, неаккуратно вклеенным в интерьер. Но очень острым и колючим куском, к которому не стоит протягивать пальцев, — Она будет здесь… Скоро.
Тупая сука, прошипел ей на ухо Лжец. Ты мнила себя мастером охоты, но сама попалась на самую простейшую уловку, как сраная школярка. Позволила завести себя в глухой угол, откуда нет выхода. Сделалась зависимой, позволив навязать тебе чужую волю.
Барбаросса сделала несколько осторожных шагов вглубь комнаты, пытаясь разобрать, что ее окружает. Здесь были остовы мебели, кажущие в густой темноте оплывшими булыжниками, кажется, какой-то стол посреди. В комнате было несколько дверей, которые больше угадывались во мраке, чем виделись воочию, но Барбаросса не стала бросаться к ним, лишь мысленно отметила.
Есть ситуации, когда быстрые ноги могут спасти голову. Есть ситуации, когда они же легко могут ее погубить. Бросившись бежать, она запросто может размозжить лоб о стену или оказаться в ловушке, очутившись в каком-нибудь выгоревшем дотла чулане без выхода. У Фальконетты на этом поле преимущество, она не только свободно ориентируется в здешних чертогах, но и, кажется, куда лучше видит в темноте. Будь ее руки в порядке, она еще могла бы надеяться на схватку в равных условиях, но сейчас…
Прекрасно, Барби. Просто охеренно. Полчаса без гомункула — и ты уже угодила в западню. Ты даже не можешь сказать, что билась до последнего, защищая свою жизнь, что огрызалась и далась дорогой ценой. Тебя взяли как сонную голубку, голыми руками, ты и не трепыхнулась.
Барбароссе захотелось рыкнуть — как будто это могло заглушить воображаемый голос.
— Фалько.
— Что, Барбаросса?
— Котейшество ведь не придет?
— Котейшество не придет, Барбаросса, — хрипло согласилась Фальконетта, не отводя от нее взгляда.
— Что с ней? Где она? Она ранена?
Голова Фальконетты качнулась из стороны в сторону с едва слышимым треском.
— Не знаю, Барбаросса. По правде говоря, я ее сегодня даже не видела.
Барбаросса ощутила облегчение — точно где-то в груди лопнул передавливавший артерию тромб. Котейшество не в «Хексенкесселе». Ей не грозит опасность. Она в порядке. Одна эта мысль принесла Барбароссе такое облегчение, что собственная участь на миг даже стала казаться неважной. В сущности, пистолет — один из самых милосердных из придуманных человеком орудий. Это не шестопер, от которого твоя голова хрустнет, вывернув наизнанку свое содержимое. Не кинжал, ужаливший тебя в живот, заставляющий истекать кровью, забившись в угол. Просто она вспышка — и все…
— Что ты хочешь Фалько? — устало спросила Барбаросса.
Фигура у окна встрепенулась. А может, это был просто особенно крупный пароксизм дрожи.
— Не знаю, Барбаросса. Когда-то я хотела стать ведьмой. Родители отправили меня в Броккенбург, будучи уверенными в том, что через пять лет я сделаюсь мейстерин хексой, патентованной императорской ведьмой. У них были все причины так думать. Я была умной девочкой.
— И что? — фыркнула Барбаросса, не сдержавшись, — Этот блядский город набит умными девочками. Вот только…
— А потом было Пятое июня тысяча девятьсот восемьдесят третьего года.
— Что?
— Ты не помнишь, Барбаросса?
— Что это? День, когда ты потеряла девственность?
Подбородок Фальконетты, скрипнув, опустился на дюйм.
— Ты не помнишь, Барбаросса. Конечно же, ты не помнишь.
— Что я, черт побери, должна помнить?
— А я помню. Учителя всегда говорили, у меня хорошая память. Не здешние учителя. Домашние учителя в Росвайне. У меня хорошая память. Это даже досадно. Из-за этого я помню вещи, которые мне не нужны и вещи, которые никогда больше мне не пригодятся. Я как эйсшранк, морозильный шкаф. Храню в себе запас еды, которую сама не способна поглотить. Просто храню.
Она рехнулась, подумала Барбаросса. Чертова кукла рехнулась. Вот почему она заявилась в «Хексенкессель» — последние молоточки в ее мозгах приржавели к колкам и валикам. Вот почему вообразила, будто видела Котейшество — и та даже просила ее о помощи. Она попросту выжила из ума. Чертова сука рехнулась — и охеренно не вовремя…
Но серые глаза Фальконетты, глядящие на нее в упор, не демонстрировали признаков безумия. Не вращались, как у театральных паяцев, не беспорядочно моргали, посылая в мир бессмысленные сигналы, не делали никаких прочих вещей, которые положено делать глазам безумца. Они напоминали куски стекла, валяющиеся на покрытом золой и пеплом полу. Холодные, серые, острые, совершенно мертвые.
— У меня была лошадь. Хафлингер-трехлетка по кличке Шатци. Отец купил ее мне в Носсене на ярмарке в восьмидесятом году. У меня был кошель, в котором лежало тринадцать гульденов, семь талеров, восемь грошей и крейцер, пробитый гвоздем. Мать дала мне его на удачу. Еще у меня было с собой полдюжины платьев, три камзола и три пары кюлот. И еще ворох прочей одежды — на любую погоду. У меня была шкатулка с бусами и серьгами. Их надевала еще моя бабушка. У меня была рапира работы мастера Лобеншрода. Заговоренный походный котелок, разогревающий еду. Порошок от зубной боли и рекомендательные письма.
— Не удивлюсь, если ты и вшам своим дала имена… — пробормотала Барбаросса, пытаясь разглядеть, где находится дверной проем и сможет ли она проскочить в него, не налетев лбом на стену.
Черт, едва ли. Фальконетта стояла у нее на пути, загораживая дорогу. И хоть выглядела она тощей, как высохший куст с Венериной Плеши, Барбаросса откуда-то знала, что прикасаться к ней смертельно опасно. Эта штука, очертаниями похожая на человека, была взведенной «Фридхофканон» — кладбищенской пушкой. Коснешься невидимой бечевки — и грянет выстрел.
Руки Фальконетты были пусты. Сотрясаемые мелкой дрожью, они безжизненно висели, точно пара механических змей, бьющихся в предсмертной агонии. Но Барбаросса знала, что им потребуется чертовски мало времени, чтобы вытащить оружие. И совсем не потребуется времени, чтобы прицелиться — на таком расстоянии, даже в темноте, старина Фалько влепит прямо в яблочко. И яблочко разлетится по всей комнате, разбрызгивая мозговые сгустки и тлеющие хрящи.
— Моя мечта исполнилась, Барбаросса. Я стала ведьмой. Пусть и не так, как ожидала. В первый же день я лишилась кошелька вместе со всем его содержимым. Он ушел в казну шабаша, как и все мои деньги. У новичков отнимают все, что при них есть, все подчистую. Один из законов Шабаша. Оставляют им только лохмотья да стоптанные башмаки. Лошадь по кличке Шатци, хафлингера-трехлетку, зарезали у меня на глазах и бросили в котел — еще неделю старшие сестры хлебали похлебку с лошадиным мясом, запивая дешевым пивом и распевая песни. Шпага мастера Лобеншрода, которой я пыталась защищаться, оказалась сломана надвое. Рекомендательные письма и порошок от зубной боли вышвырнуты в канаву. Бабушкины бусы и серьги они нацепили на себя, а через неделю проиграли в карты. Мои платья и кюлоты пошли на носовые платки и тряпки. В первую же ночь меня заставили танцевать перед сестрами с надетым на голову ночным горшком. Шабаш — толковый учитель, Барбаросса. Он быстро объясняет умным девочкам, что такое взрослая жизнь.
Барбароссе почудился за спиной шорох, но оглянуться она не рискнула. Страшное пламя, опалившее «Хексенкессель», должно было выжечь всю жизнь здесь плоть до плесени на стенах. Верно, это забравшийся внутрь проказливый броккенбургский ветер играет с золой.
Барбаросса даже не повернула головы в ту сторону. Серые глаза Фальконетты горели тускло, точно остывшие угли, присыпанные пеплом. Они совсем не давали жара, но было в них что-то такое, что завораживало — как некогда завораживали разверстые рты отцовских ям.
— Мне надо было протянуть год, Барбаросса. Всего год в Шабаше. Это возможно, если не привлекать к себе внимания. И я не привлекала. Старалась затаиться в темном углу, как и Котейшество, сносить все побои и молчать. Не подавать голоса. Мне нужно было только дотянуть до конца года. До следующей Вальпургиевой ночи. Но ты…
Барбаросса скрипнула зубами.
— Какого хера?
— В ту ночь ты вернулась в дормиторий поздно, за час до рассвета. Ты была пьяна так, что не могла снять сапог, но еще держалась на ногах. Кричала что-то про своего чертового отца, который сгорел заживо и теперь будет гореть в адских печах вечно. Тебя рвало дешевым вином, Барбаросса.
Фалько говорила монотонно и сухо. Ее голос звучал неестественно, будто был рожден не голосовыми связками, а записан на музыкальный кристалл, порядком оплывший и поцарапанный. В этом голосе не было человеческих интонаций, лишь негромкий хруст зубов, неравномерно перемалывающих слова.
— Малышня попряталась при звуках твоего голоса, Барбаросса. Тебя тогда звали Красоткой. Из-за шрамов на лице, конечно. Но для нас, школярок, в мире не существовало более зловещего имени. Твое имя мы произносили шепотом, как имя демона. Красотка. Никто не знал, в каком настроении ты придешь. Но мы хорошо научились узнавать скрип твоих сапог и прятаться по углам.
Барбаросса выставила перед собой руки. Искалеченные, обмотанные грязными бинтами, они не смогли бы защитить ее, но могли бы по крайней мере изобразить какой-то нужный моменту жест.
Ничего не изобразили, обвисли, как гнилые корни.
— Слушай, я…
— Все спрятались по углам, как обычно прятались при твоем приближении. Я тоже попыталась, но не сумела. Попалась тебе на пути. Меня учили танцевать ригодон, но совсем не учили прятаться. Ты сорвала с меня штаны и попыталась затащить в койку, Барбаросса. Но была слишком пьяна, а я сопротивлялась. Слишком хорошо помнила, что сталось с Котейшеством. Тогда ты избила меня. Не снимая сапог. Жестоко. Била, сатанея от собственной ярости. Била, пока не отшибла себе ноги и не сломала каблук. К утру мне казалось, что меня начнет блевать собственными кишками. А когда я больше не могла ни молить о пощаде, ни стонать, ты взглянула на меня сверху вниз. Так, как глядят на кучу дерьма. Плюнула в лицо и сказала: «И ты еще хочешь быть ведьмой, скотоебка? Хлюпаешь как сопля…»
— Постой, Фалько…
— Так я и стала Соплей, — изрезанное лицо Фальконетты задрожало, силясь улыбнуться, и это было еще более жутко, чем любая гримаса, — Ты сделала меня такой. Отдала на растерзание сестрам. Ты разрушила мою жизнь, Барбаросса.
Барбаросса ощутила, что по-рыбьи глотает губами воздух.
Эта заводная сука рехнулась. Выжила из ума.
Это Кольера разделала ее в тот день. Не сестрица Барби, беспечно лежавшая в койке. Это сука-Кольера! Должно быть, у этой заводной механической куклы все в голове перепуталось. Пережались и лопнули какие-то пружины, разладились тонкие внутренности, как это иногда бывает с музыкальными шкатулками и сложными устройствами…
Вот херня, подумала Барбаросса, ощущая, как спирает дыхание в груди. Как будто половина адских владык сегодня, вместо того, чтобы выполнять свои обязанности, занята тем, какую херню бы подкинуть сестрице Барби. И вот пожалуйста — выжившая из ума сука с пистолетом за пазухой. Вообразившая, будто это она погубила ее жизнь два года назад. Охереть можно.
Ей вновь почудился шорох пепла за спиной, в этот раз отчетливее и ближе. Но повернуться она не могла. Отчего-то казалось, что стоит ей отвести глаза от затянутых золой угольев в глазницах Фальконетты, как та мгновенно достанет пистолет и выстрелит ей в затылок. Как настороженный капкан или взведенная «кладбищенская пушка», Фальконетта могла сколь угодно долго оставаться в неподвижности, но это не помешало бы ей мгновенно нажать на спуск.
— Слушай, Фалько… — Барбаросса медленно покачала головой, стараясь не совершать резких движений, — Я помню, что с тобой случилось. Тебе жестоко отделали. Ты этого не заслуживала. Но это была не я. Это была Кольера. Она всегда была жестокой тварью, терзала молодняк как волчица. Но не я.
— Это была ты, Барбаросса.
Барбаросса ощутила, как злость выбирается из-под тяжелого гнета.
— Ах, я? Черт побери! Что же ты не разделалась со мной, как с прочими? Что же не подкараулила на улице со своей хлопушкой? Ты бы сто раз успела меня застрелить, если бы хотела! Но ты…
— Хотела, — серые глаза Фальконетты моргнули. Один-единственный раз, но Барбаросса отчего-то едва не вздрогнула от неожиданности. Точно прущий на полных парах аутоваген ударил в лицо огнями посреди улицы, — Очень хотела. Не могла.
— Почему?
— Ты меня опередила, Барбаросса. Сбежала из Шабаша. Записалась в «батальерки». Нашла себе защиту быстрее, чем я смогла до тебя добраться.
Ах, вот оно что!
Барбаросса едва не рассмеялась. Может, Фалько и выжила из ума, но некоторые шестеренки в ее голове, отвечающие за здравомыслие, работали удивительно четко.
Фальконетта убивала одиночек.
Какой бы смертоносной она ни была, как бы метко ни разил ее хваленый голландский бландербасс, она понимала — стоит ей уложить какую-нибудь суку из ковена, как двенадцать ее подружек, не снимая траурных вуалей, достанут ножи — и изрежут ее лучше, чем многие мясники Миттельштадта кромсают говяжью вырезку. Правила чести требуют мстить за своих. Вот почему она убила шестнадцать сук. Не восемнадцать, не пять, не сорок. Фальконетта убивала не просто тех, кто имел неосторожность ее обидеть, она убивала тех, за кого не будут мстить. Сама одиночка в душе, она знала, что у нее нет шанса выступить против ковена и уцелеть.
А значит…
Барбаросса ухмыльнулась, ощутив короткий прилив сил.
— Я и сейчас «батальерка», тупая ты шлюха. А Вера Вариола чертовски не любит, когда ее девочек обижают. Хочешь уложить меня? Валяй, Фалько. Но перед тем, как доставать свою мортиру, проверь, найдется ли у тебя при себе две пули. Одна — для меня, чтобы разнести нахер мне затылок. Другая — для тебя самой. Потому что если пули не будет или ты помедлишь… Думаю, они явятся за тобой уже к утру. Каррион, Гаргулья, Гаррота и прочие. Знаешь, что они сделают с тобой, Фалько? Они прибьют тебя гвоздями к дверям, а после закончат то, что не закончили суки из Шабаша! Стянут с тебя твою чертову кожу!
Фальконетта несколько секунд молча разглядывала ее. В серых глазах не было ни капли интереса, они походили на глазки в сложно устроенном двигателе, через которые демонолог заглядывает внутрь чтобы увидеть, в каком настроении пребывают пленные демоны. В глазах у Фальконетты не было видно мельтешения адских тварей — слишком мертвая, холодная и серая среда, чтобы там могла выжить любая из них. Словно озерца расплавленного серебра, смешанного с пеплом.
— Ты права, Барбаросса. Я не могу позволить себе вступать в войну с целым ковеном. Особенно таким, как «Сучья Баталия». Поэтому ты и прожила так долго.
— Мало того, намереваюсь прожить еще столько же, — Барбаросса усмехнулась, — А теперь будь добра отвести меня к выходу. Я хочу…
— Я долго думала, как мне подобраться к тебе, Барбаросса. И наконец поняла. Для этого мне не требовался мушкет. Мне вообще не требовалось оружие. Всего лишь… одна небольшая вещица. Она уже у меня.
Рука Фальконетты, негромко скрипнув суставами, нырнула за подкладку серого камзола. Но вытащила не громоздкий бландербасс, как ожидала Барбаросса. То, что было сжато в ее пальцах, оказалось куда более миниатюрным, не больше флакона от духов. Небольшая изящная вещица прямоугольной формы длиной не больше десяти дюймов. Барбаросса впилась в нее взглядом, ощутив, как кости окатило изнутри свинцовым холодком. В этой вещице не чувствовалось магических чар или адских энергий, но она отчего-то почувствовала — это что-то скверное. Что-то опасное, дурное, недоброе…
Склянка с ядом? Хитрый нож с потайным лезвием? Какая-нибудь отравленная штуковина или…
Снова раздался щелчок — но это щелкнули не пальцы Фальконетты, это щелкнула вещица, которую она держалась, разворачиваясь, причудливо преображаясь, меняя форму, превращаясь в россыпь лепестков.
Это не оружие, поняла вдруг Барбаросса. Это веер. Обычный дамский веер. Шелковый, расписанный, с перламутровыми пластинами. Фальконетта держала его неловко, она явно не имела опыта в обращении с такими вещицами, но это уже не имело никакого значения.
Блядь, успела подумать Барбаросса, ну и паскудно же складывается история.
А потом Фальконетта ровным голосом произнесла «Ljós!» — и пришел свет.
Так много света, что ее чертовы глаза чуть не лопнули.