Барби. Часть 2 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Глава 2

Полтора года назад профессор Кесселер, магистр Гоэции, начиная свое первое занятие, сдержанно произнес, глядя на них:

«Я вижу здесь много новых лиц. Я еще не знаком с вами и не знаю, чего от вас ждать. Среди вас наверняка есть безмозглые тупицы, не способные толком держать перо, и юные гении, схватывающие все на лету. Возмутительницы спокойствия, то и дело хватающиеся за ножи, и прилежные ученицы, ночами штудирующие заданный урок. Красавицы и чудовища. Тигрицы и агнцы. Богачки и нищенки. Светочи и ничтожества. Дочери баронесс и доярок. Но есть одна вещь, которая равняет вас всех, вещь, о которой я расскажу…»

Профессор Кесселер читал лекции на своеобразный манер. Он не передвигался по зале, не подходил к слушательницам, не совершал прогулок вокруг кафедры, как многие прочие профессора. Едва лишь войдя в лекционную залу, он грузно подходил к предназначенному для него месту и оставался недвижим на протяжении часа или двух, в зависимости от того, сколько длилась лекция. Но Барбаросса не помнила, чтобы кто-то упрекал его за подобную манеру вести занятия. Видит Вельзевул, ему и в дверь протиснуться было немалой проблемой…

«Вы думаете, что я научу вас обращаться с демонами. Оборачивать их силу в свою пользу, манипулировать их знаниями, заставлять исполнять свою волю и рассказывать о том, о чем может быть ведомо только обитателям Ада. Я научу вас этому. В этом и заключена моя наука. Некоторым из вас она при должном прилежании принесет почет и славу, кому-то состояние, кому-то сокровенные знания. А еще моя наука убьет вас всех».

Профессор Кесселер улыбнулся, отчего по лекционной зале разнесся негромкий, но отчетливый скрежет. Этот звук сопровождал многие его движения, но особо отчетлив был, когда он улыбался. Возможно, из-за пары шпор, торчащих из его верхней губы.

«Я знаю, о чем говорю. Человек, связавшийся с демонами, никогда не кончит добром. Моя собственная участь — подходящее тому подтверждение. Каждый раз, заклиная демона, вы будете бросать вызов судьбе. Метать кости, сидя за одной доской с Дьяволом. Некоторые из вас умрут сразу — позвольте мне заранее пожелать им быстрой и безболезненной смерти, — профессор Кесселер вновь улыбнулся, отчего шпоры, торчащие у него из лица, заскрежетали о кость, — Другие несколько позже. Я научу вас тому, как узнавать имя демона, как понимать его желания и видеть его слабости, обучу тонкостям охоты и защиты. Некоторые из вас даже усвоят эти уроки. Но это не значит, что их участь будет легче. Это значит, они немногим дольше проживут».

Профессор Кесселер склонил голову, разглядывая своих слушательниц. Даже это движение определенно стоило ему немалого труда — вся поверхность его тела была усеяна занозами так густо, что свободного пространства не оставалось даже для монеты в один крейцер.

Где-то это были медные иглы странного оттенка, где-то ножи, где-то — вязальные спицы, рыболовные крючки, обеденные вилки, булавки, ножницы, отвертки, плотницкие гвозди, обломки подков, ржавые пружины, стилусы, кожевенные иглы, стрелы, каминные щипцы, дверные ручки, серьги, ременные пряжки, заколки… Барбаросса даже думать не хотела о том, чего ему стоило почесать свою задницу, если та вдруг зачешется. По правде сказать, профессор Кесселер выглядел так, будто на протяжении долгого времени служил подушечкой для булавок для целой орды демонов…

Если профессору Кесселеру во время лекции хотелось пошевелиться, по лекционной зале проходил легкий скрежет — словно ветер мимоходом касался веток железного леса. Это все его многочисленные занозы терлись друг о друга.

«Независимо от того, как многому я успею вас научить и как прилежны вы будете в постижении Гоэции, рано или поздно вам попадется демон, которого вы не сможете подчинить себе. На волос более быстрый или сообразительный или сильный. Алхимик, сознавая риск, может отказаться от окончательной трансмутации, остановившись в шаге от создания философского камня. Некромант в силах оставить свое искусство, поняв риск, которому себя подвергает. И только демонолог, знаток Гоэции, лишен этого выбора. Подчинив себе одного демона, вы настолько уверитесь в себе, что немедленно попробуете силы на следующем, более сильном. Получив одну золотую монету, возжелаете сундук. Ничто так не растравляет аппетит, как возможность управлять могущественными созданиями Ада. И рано или поздно вам попадется тот, кто окажется вам не по зубам. И который сам с удовольствием запустит в вас зубы…»

Профессор Кесселер обвел их взглядом, который показался Барбароссе колючим, как все занозы, торчащие из его шкуры.

«Ад — это одна большая распахнутая ловушка. Она предлагает вам черпать из нее силы и знания, но только лишь для того, чтобы привязать к себе, заставить утратить осторожность. А демоны — ее верные слуги и хранители. Каждый из них, даже самый слабый и невинный, исподволь проверяет вас — ваше терпение, вашу духовную дисциплину, ваше умение. Ищет брешь в окружающей вас броне. И когда ваша самоуверенность заставит вас хотя бы на миг утратить осторожность…»

Профессор Кесселер усмехнулся, коснувшись пальцем торчащей из верхней губы шпоры. Кажется, она причиняла ему больше неудобств, чем многие прочие колючки. А боль? Барбаросса не была уверена в том, что профессор Кесселер все еще сознает смысл и значение боли — после всего того, что произошло с его телом.

«Рудольф Тишнер из Мюнхена, один из самых одаренных демонологов последних двух веков. Подарил нам шестую книгу «Лемегетона», которая считалась давно утраченной, заклял бесчисленное множество демонов, обрел богатство, славу и власть. На сто третьем году жизни он совершил ошибку, которую я отобью желание совершать у вас, недоучек второго круга — неправильно написал команду «uppsögn». К тому моменту, когда его почтенная супруга пришла домой, она обнаружила, что слуги господина Тишнера порядком потрудились, чтобы украсить обстановку к ее приходу. Из кожи господина Тишнера они соорудили премилые чехлы для мебели, украшенные вышивкой из его же волос. Из его костей вышла пара изящных садовых кресел. Из его кишечника трудолюбивые создания сплели половичок, а череп превратился в прекрасную резную шкатулку, внутри которой хранились те его части, которые могли быть памятны супруге…»

Профессор Кесселер улыбался, глядя на них. Улыбался несмотря на то, что это должно было доставлять ему чертовски много неудобств.

«Мой коллега, почтенный профессор Уэйт из Йоркского университета. Трудами демонолога заработал себе такое состояние, что имел прогулочную карету, инкрустированную чистейшими рубинами, и сорок тысяч фунтов годового дохода. Заклял самого адского герцога Дубилона, что ранее считалось невозможным для человека. И что же? Одна нелепая ошибка в синтаксисе, которую допустил бы только школяр, из-за которой оказалась нарушена иерархическая система команд, а одна часть охраняющих сигилов подавила другую. Некоторые считают, что произошедшее с профессором Уэйтом было наказанием за его дерзость, другие — наградой Ада за его многолетние изыскания. Профессор Уэйт был превращен в какую-то дьявольскую машину, состоящую из тысяч костяных шестерен и валов, сообщающихся между собой передачами из мышц и кожаными стяжками. Эта машина столь велика, что занимает собой целое здание и работает днями напролет, но до сих пор ни один демонолог не смог понять, над чем она трудится и какую работу выполняет. Известно только, что каждую ночь она кричит голосом профессора Уэйта, и кричит так истошно, что даже охрана не в силах вынести этих криков».

Барбаросса помнила, как болезненно сжалось нутро. И как Котейшество, сидевшая рядом, незаметно положила свои пальцы ей на предплечье, мягко сдавив. И от одного этого короткого движения, почти неощутимого, все демоны Ада вдруг разом потеряли силу, сделавшись не опаснее звенящей над ухом мошкары. И даже скрежет заноз в шкуре профессора Кесселера уже не казался таким зловещим, как прежде.

«Жан-Батист Питуа. Прожил сто шестьдесят лет, неустанно совершенствуя свой дух и знания. Разработал многие приемы из числа тех, которым я буду вас учить. Один из величайших демонологов своей эпохи. Допустил инициализацию сигила без начального значения. Превращен в гигантского дождевого червя в таллиевой короне, истекающего лавандовым маслом. Граф Жюль Дюанель. Открыватель тайнописи, скрытой в Книге Еноха, основатель собственной школы демонологии. Совершил ошибку, которую многие и ошибкой-то не посчитали бы — собрал в одной инкапсуляции слишком много абстракций. С того дня он потел серной кислотой, рыдал чистой ртутью, а испражнялся расплавленным свинцом. Шваллер де Любич, человек, в равной мере совершенствовавший Гоэцию и алхимию, удостоившийся в обоих направлениях огромных достижений и снискавший себе всемирную славу. Используя для подчинения очередного демона жесткую структуру чар, применил устаревшую интерпретацию некоторых команд, которая вызвала незаметный на первый взгляд конфликт с некоторыми переменными сущностями… Он превратился в бородавку на носу у своего швейцара. Лазар Ленен, Морис Магр, Георг фон Веллинг… Всех их погубило их искусство. Получив толику власти над созданиями Ада, они уже не могли довольствоваться ей, требуя все новых и новых знаний, при этом прекрасно зная, что эти знания влекут их в Геенну Огненную, словно на цепи, и вопрос их гибели — всего лишь вопрос времени. Именно эту науку я научу вас постигать. А теперь, когда со вступлением покончено, обратимся к сокровищнице наших знаний. Разумеется, я говорю о «Малом ключе Соломона», более известном как «Лемегетон», и в первую очередь о его первой книге — «Гоэции»…

Хлоп!

Что-то лопнуло над ее головой, окатив каплями какой-то липкой дряни. Будто мяч из невысушенных козьих кишок, по которому хорошенько поддали ногой, или огромная медуза или…

Хлоп. Хлоп. Хлоп.

Прохожие вокруг завизжали, прикрываясь веерами и зонтами, некоторые принялись с отвращением вытирать лица носовыми платками. Барбаросса и сама мгновенно отскочила под прикрытие ближайшего карниза, спасаясь от слизких холодных брызг, норовящих угодить за пазуху. Что за дрянь? Это была не дождевая вода, да и пахло прескверно. Только тогда, когда какая-то прилично одетая дама в двух шагах от нее принялась визгливо браниться, грозя кому-то кулаком, Барбаросса сообразила задрать голову вверх.

Тучные габсбурги, усеявшие паутину над ее головой, лопались один за другим с негромким хлюпаньем, оставляя лишь висящую на проводах сморщенную оболочку, похожую на сморщенное, едва выстиранное белье. Кто-то или что-то заставляло их взрываться изнутри, немилосердно заляпывая своими слизистыми дурно пахнущими потрохами стены, мостовую и случайных прохожих внизу.

Красивая работа, но ни хера не аккуратная, кто бы это ни делал.

В паутине из проводов быстро воцарился переполох. Может, габсбурги и были примитивными тварями, способными лишь поглощать городской мусор да гадить прохожим на головы, но даже самым примитивным тварям известен инстинкт самосохранения. Тучные отродья, похожие на насосавшихся крови клопов, испуганно бросились прочь, перебирая неуклюжими, почти атрофировавшимися за годы праздного безделья лапками провода-паутинки. Но далеко убежать не успевали — сами надувались и лопались, извергая на мостовую все новые и новые потоки слюдянистых едко пахнущих внутренностей. Некоторые от испуга не удерживались на проводах и падали вниз, производя приятный уху хлюпающий звук, их, улюлюкая и свистя, охотно добивали палками уличные мальчишки.

Барбаросса ощутила в окружающем эфире легкое возмущение вроде того, что сопутствует любым чарам, от которого у нее возник легкий зуд между лопатками. Ворожба. Кто-то рядом творит ворожбу, и весьма активно, раз уж ее невеликое чутье это распознало. Она зашарила взглядом по улице, пытаясь отыскать его источник…

— Не здесь, — досадливо буркнул гомункул из-за плеча, — Правее. Мужчина в темном плаще поверх дублета.

Только тогда она его и увидела. Худой высокий тип в темном, замерший на противоположной стороне улицы. Неудивительно, что она сразу его не заметила. Он не жонглировал молниями, не сыпал искрами, в общем, не делал ничего из того, что делают ворожеи на сцене. Вместо этого он, сосредоточенно глядя в небо, быстро-быстро орудовал руками, будто чертя что-то в небе или дирижируя невидимым оркестром. Отвечая на его движения, габсбурги, снующие в паутине, лопались один за другим, превращаясь в серое тряпье, реющее на ветру, немилосердно заляпывая слизкими потрохами внутренности.

Чернокнижник, мгновенно определила Барбаросса. И, судя по начищенному горжету на груди, отнюдь не бездельничающий фокусник, а специалист своего дела, нанятый городским магистратом. Знать, обитатели Меттильштадта испортили до черта бумаги, составляя кляузы для бургомистра, жалуясь на загаженные габсбургским пометом кареты и шляпы, вот ратуша и прислала чернокнижника заняться этим вопросом. Заплачено ему, по всей видимости, было не золотом, а серебром, и заплачено скупо, потому и делом он занялся небрежно, совершенно не задумываясь о том, сколько причесок и париков окажется заляпано горелым ихором…

Черт, ловко же у него это выходило! Не очень изящно, но ловко.

Однако прежде чем Барбаросса успела восхититься вслух, один из габсбургов, похожий на сбежавший из тарелки буберт[1] и отчаянно пытающийся удрать от невидимой смерти, сорвался с провода, который перебирал лапами, и полетел вниз. Этому не повезло долететь до земли, как его собратьям, растопырив немощные лапы, он впился в уличный фонарь и прилип к нему — прямо к стеклянной чаше, внутри которой извивалась зыбкая демоническая тень.

Кто-то из толпы предостерегающе крикнул, но поздно. Чернокнижник то ли не сумел сдержать уже вырвавшегося невидимого копья, то ли был слишком небрежен для тонкой работы. Половину секунды спустя фонарная колба разлетелась вдребезги вместе с габсбургом, высвободив в воздух отчаянно яркий огненный сполох.

Барбаросса ощутила, как по лицу мазнуло теплом — разлетевшийся брызгами меоноплазмы фонарный демон выпрыснул все накопленный в своих оболочках адский жар. По мостовой забарабанили оранжевые искры, потянуло паленым…

Огонь.

Иногда ее тело наглухо блокировало голос разума, подчиняясь вбитым в него инстинктам — и это частенько спасало ее шкуру. Но иногда оно подчинялось лишь древнему страху, заточенному в костях, и в такие минуты нечего было и думать перехватить поводья. Ее телом точно управлял обезумевший от страха демон.

Кажется, она еще не успела расслышать звон бьющегося стекла, а страх уже заставил ее прижаться к стене — приникнуть так крепко, будто это лопнул не уличный фонарь, а само солнце, осточертевшее адским владыкам за многие века бесцельного катания по небу.

Огонь… Искры… Жар…

Она скорчилась, точно ей в лицо ткнули горящей веткой. Дыхание перехватило, сердце превратилось в катающееся внутри груди тяжелое огненное яблоко. Во рту пересохло, а по костям прошел жуткий дребезжащий гул…

Дьявол. Она смогла бы подготовиться, если бы это не случилось так неожиданно.

Она приучила себя не бояться потрескивающего пламени свечей и жирного, распространяющего удушливый запах, огня масляных ламп. Она даже привыкла сидеть возле горящего камина в Малом Замке, почти не вздрагивая. Но здесь чертово пламя застало ее врасплох, разбудив дремлющие рефлексы. Рефлексы, которые, должно быть, укоренились в ее теле еще глубже, чем старина Цинтанаккар…

Страх понемногу отпускал ее кишки, позволяя разжать зубы и вздохнуть, но недостаточно быстро, чтобы это осталось незамеченным для внимательного гомункула.

— Великолепно, — сухо констатировал Лжец, — Подумать только, в этом городе несколько тысяч ведьм, но мне досталась именно та, что боится огня. Черт, нелегко же придется твоей душе в адских чертогах!

— Я не боюсь огня, — зло процедила она сквозь зубы, — Я просто…

Просто оказываюсь парализована смертельным ужасом, когда ощущаю близкий жар и слышу этот треск, подумала она с отвращением, ощущая, как тело неохотно высвобождается из когтей страха. Невинная маленькая слабость крошки Барби…

Оплошность чернокнижника досадила не только ей. Какая-то дама отчаянно завизжала — ей на шляпку шлепнулись горящие останки габсбурга, превратив пышный букет из перьев в потрескивающий костер. Дама испуганно сбросила объятую пламенем шляпку и завизжала. Сразу несколько солидно одетых господ бросились к ней, чтобы спасти от огня, восторженно захохотали уличные мальчишки, негодующе загудел аутоваген, которому преградили дорогу…

Оконфузившийся чернокнижник счел за лучшее не продолжать выступления. Не наградив публику даже поклоном, он закутался в плащ и поспешно потрусил прочь, спасаясь от смешков и презрительных возгласов. Никчемный шут. Тоже, небось, мнит себя знатоком в адских науках, повелителем энергий и демонов, а сам…

— Я не боюсь огня, — сухо произнесла Барбаросса, глядя ему вослед и поправляя дублет, — Да будет тебе известно, мелкая блоха, я родилась в Кверфурте. У нас там больше огня, чем ты можешь себе вообразить. Мой отец был углежогом, а небо там черное днем и ночью от гари.

— Кверфурт? — без особенного интереса уточнил Лжец, — Это еще что?

— Что, не слышал анекдота про Кверфурт? — Барбаросса усмехнулась, наблюдая за тем, как дама отчаянно пытается очиститься, в то время как сконфузившийся чернокнижник, оправив плащ, спешно удаляется прочь, — Про трех распутных баронов, демона и грязные дырки? Его знают в каждом трактире.

— Я не завсегдатай в трактирах и корчмах! — вяло огрызнулся гомункул, — Иначе, будь уверена, уже велел бы хозяину наполнить эту штуку пивом до самого верха!

— Так напомни, чтобы я как-нибудь рассказала его тебе. Животик надорвешь от смеха.

— Небось, какая-нибудь дыра сродни мышиной норе, — проворчал гомункул, — И наверняка так мала, что если туда случается заехать барону проездом, половина его лошади остается торчать за околицей…

— В Кверфурте три с половиной тысячи душ. Это город.

— Ну да. Небось, где-то в окрестностях Лаленбурга[2]?

Барбароссе вновь захотелось треснуть мешком о фонарный столб. Недостаточно сильно, чтобы расколоть банку, но достаточно, чтобы самозабвенно болтающий умник заткнулся, прикусив свой крохотный, едва сформировавшийся, язычок.

— Шестнадцать саксонских мейле[3] по северо-восточному тракту. Три дня на хорошей лошади. Но тебе лучше бы насушить сухарей и крысиных кизяков на дорогу — для тебя это, верно, три года! Пожалуй, ты мог бы взять карету, вырезанную из тыквы, и…

— Ладно, довольно, — буркнул Лжец, ворочаясь в тесной банке, — У нас с тобой общая кубышка со временем, юная ведьма, не будем тратить его впустую на никчемные споры и пререкания. Тем более, что судьба едва ли занесет меня в твой жалкий городишко, где бы он там ни коптил небо…

Барбаросса, оторвавшись от стены, двинулась прочь, пользуясь тем, что уличный переполох улегся, а незадачливый чернокнижник успел убраться восвояси. Липкие внутренности габсбургов, усеявшие мостовую вперемешку с битым стеклом, быстро испарялись, распространяя вонь тухлых яиц, кориандра и тины.

Чертов последыш. Не прошло и часа, как они сделались вынужденными компаньонами, а он уже опасно близко подошел к пределу ее терпения. Так уверен в своей безнаказанности, словно сидит в гранитном крепостном донжоне, а не в стеклянной банке…

Барбаросса ощутила, как какая-то мысль скоблит череп изнутри.

Этот заморыш путешествовал вместе с Панди. Пусть недолго, всего несколько часов, но он до сих пор жив, и это само по себе странно. Панди была рассудительной разбойницей, сведущей в своем ремесле, но определенно не относилась к тем ведьмам, которые позволяют упражняться в остроумии за свой счет, и для того, чтобы нащупать предел ее терпения, требовалась не рапира с длинным лезвием, а простой короткий нож. Вообразить ее, терпеливо выслушивающей остроты гомункула, было не проще, чем архивладыку Белиала — кормящим уточек в городском пруду.

Но ведь…

Она сберегла гомункула, не так ли? Не разбила вдребезги, хотя наверняка ее чертовски подмывало сделать это. Не продала в какой-нибудь лавке, чтоб получить пару монет, наверняка не лишних в ее положении. Не зашвырнула куда-нибудь прочь, чтоб не докучал своими остротами.

Нет. Вместо этого Панди путешествовала со Лжецом последние часы своей жизни, терпеливо снося его общество, а потом…

Накормила зельем, отбивающим у гомункулов память?

Половина ногтя толченого хинина, семь зернышек мака и трава «Мышиный хвост», почти мгновенно вспомнила Барбаросса. Заварить все это крутым кипятком, добавить каплю ртути, щепотку речного песка и комок мха, выросшего с восточной стороны крепостной стены. Остудить зелье, помешивая против часовой стрелки пучком лошадиных волос гнедой масти, а потом вылить в банку с гомункулом…

Барбаросса мысленно усмехнулась. Гляди-ка, запомнила.

Она никогда особенно не уповала на свою память. Подобно опытному шулеру, норовящему при всяком удобном случае спрятать карты под сукно, ее память погубила бесчисленное множество рецептов и алхимических формул, даже тех, которые она, казалось бы, вызубрила подчистую. Ценнейшие сведения, которыми ее пичкала Котейшество, через месяц-другой уже превращались в изгрызенную мышами ветошь. Может, потому крошка Барби никогда не могла похвастать успехами в учебе…

Но этот рецепт она по какой-то причине запомнила. Может потому, что слышала его совсем недавно, в Руммельтауне, от Котти, и память еще не успела от него избавиться. А может потому, что в нем фигурировала трава со смешным названием «мышиный хвост»…

При мысли о мышиных хвостах Барбаросса ощутила как в голове, под спудом тяжелых давящих гранитных валунов шевельнулось что-то крохотное, юркое, гибкое. Какая-то мыслишка сродни мышиному хвосту… Кажется, эта мыслишка вилась там уже давно, не первый час и Барбаросса на миг даже позавидовала катцендраугам Котейшества — человеческие пальцы были слишком грубы, чтобы ее сцапать…

Могла ли Панди приготовить это зелье?

Пожалуй, что могла. Зелье несложное — раз уж сама крошка Барби его запомнила! — не требует даже лабораторного оборудования и может быть приготовлено даже полуграмотной школяркой у костра, не то, что ведьмой третьего круга, но… Мышиный хвост еще несколько раз дернулся под камнями, о чем-то сигнализируя.

С одной стороны, Панди никогда не демонстрировала тяги к учебе. Ее ремеслом были чужие замки, а не покрытые плесенью гримуары старых европейских чернокнижников, и в этом ремесле в Броккенбурге ей не было равных. Если она умудрялась выдерживать экзамены из года в год, то лишь благодаря дьявольской хитрости, позволявшей ей списывать ответы, зачастую под самым носом у безжалостных экзаменаторов, да щедрости, благодаря которой профессорские кошели после экзамена звенели куда жизнерадостнее и громче, чем до него.

Нет, Панди никогда не мнила себя великой ведьмой. Она была непревзойденной воровкой, удачливой грабительницей, известным на весь город вертопрахом, безжалостной бретеркой и возмутительницей порядка, но адские науки никогда не относились к числу ее любимых предметов. С другой стороны… Черт, в Панди хватило бы талантов на сорок ведьм! Некоторые она демонстрировала, легко, почти небрежно, другие сохраняла в тайне, для собственного использования. Вполне может быть, ей в самом деле был известен рецепт зелья, но…

Невидимый мышиный хвост еще несколько раз неуверенно дернулся.

Для чего ей было отбивать память гомункулу? Какие познания хранились в его разбухшей, как еловая шишка, уродливой голове? И какой был в этом смысл, раз уж сама Панди, хитроумная воровка, так и не смогла обмануть судьбу, обретя могилу на заднем дворе прелестного домика на Репейниковой улице?..

Похер, подумала Барбаросса, ощущая, как налившиеся тяжестью башмаки от этой мысли вновь делаются легкими. Она позволит Лжецу, этому жалкому комку самонадеянной слизи, и дальше считать себя ее компаньоном. Протеже. Советником. Позволит даже язвить, потешаясь над ее лицом и сообразительностью. Наслаждаться своей ученостью столько, сколько влезет. А потом…

«Мышиный хвост».

Барбаросса приглушила эту мысль, чтобы та ненароком не выскользнула наружу, сделавшись достоянием гомункула, укрыла, точно удавку в рукаве. Когда она разделается с демоном и его хозяином, она сварит это зелье— и собственноручно угостит им малыша Лжеца. Господин мудрец не вернется на ненавистный ему кофейный столик. Он обретет новый дом — на кафедре спагирии, в лекционной зале профессора Бурдюка.

Долгими зимними вечерами, дожидаясь Котейшества после занятий, она будет изводить этого выблядка, беснующегося в банке, как некогда изводила Мухоглота, сочиняя самые колкие остроты и щедро угощая побелкой с потолка. И то, что он не будет помнить нашего с ним короткого путешествия, ничуть не умалит ее удовольствия.

Но пока… Пусть считает себя ее компаньоном. Она вытащит из этого спесивого ублюдка все, что он может ей дать, а после…

— Расскажи мне все о нем, Лжец.

Гомункул недовольно завозился в своей банке.

— Ты, верно, думаешь, что мы с Цинтанаккаром водим близкую дружбу? Раскладываем картишки вечерком и дымим трубочками, вспоминая старые добрые деньки и девок, которых мы тискали в юности? Он — демон, черт тебя возьми! Может, самый опасный в своем роде, а я всего лишь…

— Я помню. Четыре пфунда несвежего мяса в банке.

— Вот именно, — подтвердил гомункул, — То, что у меня была возможность наблюдать за его охотничьими ухватками, еще не говорит о том, что мы приятели! Я был свидетелем его трапез, не более того.

Барбаросса мотнула головой.

— Я хочу знать не о нем. О его хозяине. И о твоём.

Из банки с гомункулом донесся негромкий скрип, видно, коротышка, собираясь с мыслями, по свойственной ему привычке потирал своими иссохшими ручонками стекло.

— Ты говоришь о господине фон Леебе?

— Да. О старике. Так уж случилось, мы с ним не свели близкого знакомства…

— Исключительно по твоей вине, юная ведьма, — поспешил вставить гомункул, — Ты могла бы остаться на чай и свести с ним личное знакомство — кабы не улепетывала с обожженными пятками. Уверен, вы бы сделались лучшими друзьями. Его старомодная галантность может быть немного утомительна, но он отлично разбирается в старых винах и знает, как ухаживать за дамами. Кроме того, его память прямо-таки набита курьезными анекдотами столетней давности и занимательными историями той поры. Черт, вы бы отлично провели время!

Барбаросса не без труда сдержала вертящуюся на языке резкость. Этот сученок нужен ей, как ни крути. Нужно все, что имеется в его головешке, похожей на раздувшийся гнилой орех. Пусть пыжится от гордости, пусть позволяет себе колкости, пусть мнит себя компаньоном — сейчас он единственный ценный ресурс в ее распоряжении и, черт возьми, она выжмет его досуха, прежде чем отдать профессору Бурдюку.

— Если хочешь узнать, на что способна рапира в руке противника, первым делом изучи саму руку, — небрежно произнесла она, — Посмотри, как она держит прочие предметы — ложку, карты, трубку. Как она двигается, как шевелит пальцами. Как подтирает задницу. Цинтанаккар — это рапира. Но чтобы понять, как ей противодействовать, я должна знать больше о пальцах, держащих ее. О старике.

Гомункул издал смешок, показавшийся ей колючим камешком, угодившим в башмак.

— Хорошая мысль. Пожалуй, даже слишком хорошая, чтобы родиться в твоей голове.

Барбаросса едва удержалась от того, чтобы не тряхнуть мешок как следует. Мысль и верно была не ее собственной, она принадлежала Каррион, сестре-капеллану «Сучьей Баталии», но показалась ей достаточно изящной, чтобы Барбаросса запомнила ее дословно и держала в памяти, как великосветские шлюхи держат в своих шкатулках любовно высушенные цветы. Тем обиднее был язвительный комментарий гомункула.

— Расскажи мне про старика, — жестко произнесла она, — Все, что знаешь!

Гомункул хихикнул.

— Все, что знаю? Ну, изволь. Господин фон Лееб обыкновенно встает в шесть утра — старая солдатская привычка, но по субботам может оставаться в постели до полудня. Он выписывает «Саксонскую газету» и лейпцигскую «Доходную газету», но из первой обыкновенно читает лишь литературный листок и некрологи, утверждая, что после истории Штайнера-Винанда она сделалась прибежищем узколобых социал-демократов с головами, набитыми одними только смутными химерами и нюрнбергскими колбасками. Он следит, чтобы правый его сапог был подкован четным числом гвоздей — какое-то старое суеверие, бытовавшее среди артиллеристов полсотни лет тому назад. Не пьет молока, считая, что оно вредно для печени, и не курит сигар, а курит обыкновенно персидский табак, но в меру, от курения натощак у него делается кашель. Терпеть не может утренних развозчиков, когда те громыхают своими телегами по мостовой и может ругаться с ними через окно по полчаса. Не читает современных книг, утверждая, что от них его мучает изжога, а читает только Ролленхагена и Циглер унд Клиппгаузена[4], но обычно небрежно, слабо вникая в текст. Является приверженцем теории полой Земли Галлея, с тем лишь отличием, что считает, будто внутри нее помещаются три вращающихся ядра — из мягкого олова, твердого вольфрама и раскаленного фермия. Презирает кларнеты и флейты, находя, что они пищат по-мышиному, но уважительно относится к бандонеону[5] и…

Сворачивая за угол, Барбаросса нарочно резко повернулась на каблуках, чтобы мешок за ее спиной ощутимо подпрыгнул, заставив гомункула испуганно вскрикнуть.

— Не играй со мной, Лжец. Ты знаешь, что я имею в виду.

Гомункул засопел. Забавно, хоть он и размещался за ее спиной, скрытый к тому же плотной мешковиной, она так легко представила себе угрюмую гримасу на его сморщенном личике, будто видела его воочию перед собой.

— Что ты хочешь знать, Барбаросса?

В его голосе не слышалось покорности, но он, по крайней мере, назвал ее полным именем, и это было добрым знаком. Черт возьми, может, он невеликого мнения о ней и о ее владыке, но она заставит его воспринимать малышку Барби и ее намерения всерьез. Чертовски всерьез.

— Я хочу знать все о старике, — жестко произнесла она, — Каков он? Чем занимается? Но главное — в чем его интерес?

— Интерес?

— Он ведь херов садист, так? Но ему лень самому работать ножом, ему нравится скармливать ведьм своему цепному демону! Верно, он наблюдает за тем, как Цинтанаккар у него на глазах разделывает своих жертв. Может, он дрочит при этом? Катается по останкам, как гиена? Обмазывается кровью и желчью?

Гомункул ухмыльнулся. Так отчетливо, что Барбаросса, замешкавшись на ходу, едва не угодила башмаком в лужу.

— Нет. Насколько мне известно, ничего такого он не делает. Это не в его привычках. Не суди всех хищников в Броккенбурге по своим повадкам и повадкам своих сестер, юная ведьма.

Дьявол. Даже сейчас он находил способ язвить ее. Будто это не он был беспомощным коротышкой, запертым в стеклянной тюрьме, а она, крошка Барби. Будто это она тщетно елозила носом по стеклу, силясь найти выход, вновь и вновь натыкаясь на прозрачную преграду…

Спокойно, Барби.

Учись держать удар, как учила тебя сестра Каррион, и сама не забывай орудовать рапирой.

— Почему он вообще отпускает их? Если ему нравится наблюдать за их мучениями, он мог бы запирать их, едва только Цинтанаккар заберется им в требуху. Вместо этого он отпускает их восвояси, позволяя бегать на привязи еще семь часов. Это… странно, ведь так?

— Господина фон Лееба во многих отношениях можно назвать странным человеком. И это отчасти понятно. У него была непростая молодость.

— Война в Сиаме. Уже слышала.

— Она порядком его пожевала, — гомункул негромко хмыкнул, — Как и многих прочих его сослуживцев, брошенных вариться на долгие восемь лет в чертовых плотоядных джунглях. Вернувшись оттуда, он приобрел многие привычки и склонности, которые мне непонятны и которые я бы не смог объяснить. Например, вернувшись в Саксонию после Сиама, он отказался продолжать карьеру, несмотря на то, что имел самые лестные рекомендации, отличный послужной список и опыт. Без сомнения, он мог бы добиться на этом поприще немалых успехов. Однако вместо этого предпочел уйти на покой в отнюдь не старом возрасте, удалившись от мира и наглухо заколотив двери.

— Вот как…

В банке за спиной ощутимо плеснуло, должно быть, гомункул азартно кивнул.

— Имея недурную пенсию, он мог поселиться в Тарандте или в Бад-Дюбене, а хоть бы и в Дрездене. Однако предпочел никчемный Броккенбург, прилепившийся к верхушке никому не нужной горы, чертовски далекий от столичного лоска и привычных ему развлечений, но в то же время полнящийся беспокойными юными чертовками, мнящих себя ведьмами и упражняющимися в искусстве резать друг друга почем зря. Это ли не странно?

— Возможно, — неохотно признала Барбаросса.

— Мало того, он не продал свой офицерский патент, хоть мог влегкую заработать на этом триста-четыреста гульденов, зачем-то оставил при себе, несмотря на то, что давно повесил на гвоздь саблю.

Барбаросса зевнула на ходу.

— Значит, он попросту рехнулся. Выжил из ума в этом своем Сиаме. Верно?

Гомункул некоторое время молчал. Из мешка не доносилось звуков, не было слышно даже плеска раствора в банке, но Барбароссе отчего-то показалось, что сморщенный уродец с раздутой головой сейчас сидит на самом дне, задумчиво чертя лапкой на стекле видимые только ему глифы.

— Он не сумасшедший, — наконец негромко обронил Лжец, — Даже если ты склонна считать его таковым.

— А он? Кем он себя считает?

Гомункул усмехнулся.

— Кем-то вроде исследователя, я полагаю.

Исследователя? Барбаросса едва не поперхнулась.

Старый хер, которого она никогда не видела, но шаги которого отчетливо слышала наверху, не был похож на исследователя. Уж не больше, чем она, крошка Барби, на приму-танцовщицу императорского театра. У него в доме не было алхимических реактивов и реторт, обычных для всякой лаборатории, не ощутила она и едкого запаха химикалий, который неизбежно пронизывает все кругом. В тесном полутемном домишке, заживо съедаемом тленом изнутри, не имелось ни отшлифованных линз, ни тигелей, ни других штук, которым полагается быть во всякой мастерской уважающего себя исследователя. Одна только ветхая, подточенная жуками, мебель, толстый слой пыли на полу да потерявшие прозрачность оконные стекла. Если в этом домишке и можно было предаваться исследованиям, то только лишь исследованиям столетней пыли…

Ничего, подумала Барбаросса, едва только она найдет способ оторвать от своей шеи когти демона, как проведет свое собственное исследование. Исследование того, как долго может сохранять жизнь человек, из которого медленно выходит кровь. Господин фон Лееб будет доволен, в этом исследовании он сможет выступить и наблюдателем и главным действующим лицом. А уж она постарается, чтоб та выходила медленно, очень медленно…

— Ты как будто выгораживаешь его, Лжец?

В этот раз она отчетливо ощутила, как коротышка покачал головой.

— Это я-то? Мы, знаешь ли, не были с ним приятелями. Он уважал меня не больше, чем кусок черствого сыра в мышеловке. Я был приманкой, не более того. Впрочем, иногда мы с ним даже беседовали…

— Да ну?

— Пожалуй, это сложно назвать беседой. Иногда, когда его одолевала бессонница, такая, что не помогало ни вино, ни «Amantes amentes» Ролленхагена, он, бывало, спускался вниз среди ночи и разговаривал со мной.

— Что он рассказывал?

Лжец хмыкнул.

— А что может рассказывать одинокий старик, мучимый бессонницей? Истории из жизни, конечно. Обычно из той поры, когда он служил в Сиаме. По правде сказать, большая часть его рассказов была никчемным трепом. Чего еще ждать от старого служаки?.. Разыгранные с сослуживцами партии в карты, тяготы ночных дежурств, унизительные выволочки от старших по званию, бесконечные смотры и учения, офицерские кутежи, вездесущая прусская бюрократия…. Но некоторые… Некоторые из них врезались мне в память. Настолько, что я, пожалуй, могу повторить их дословно.

Барбаросса не собиралась слушать. Побасенки старого ублюдка о днях воинской славы интересовали ее не больше, чем оставленные круппелями слизкие следы на мостовой Унтерштадта. Едва ли, копошась в его старых подштанниках, можно найти уязвимое место или напасть на нужный ей след. С другой стороны…

Барбаросса вздохнула. Панди потратила до черта сил и времени, пытаясь привить ей толику благоразумия, заставить ее сдерживать свои порывы, быть ведьмой, а не уличной разбойницей. Видит Ад, она уже достаточно наказана за свою невнимательность и неразборчивость в средствах, как и за излишнюю самоуверенность. Быть может, если она хочет выбраться живой и невредимой из этой блядской истории, ей стоит как раз переменить коня. Хоть раз в жизни проявить терпение и такт вместо того, чтобы пытаться своротить крепостные стены собственным лбом…

— Рассказывай, — неохотно бросила она, — Только поживее. И не перевирай.

— Не буду, — заверил ее Лжец, — Может я и прожил на свете семь полных лет, но память у меня крепкая, как у двухлетки.

Он немного поерзал в своей банке, будто устраиваясь поудобнее. Наверняка это должно было выглядеть весьма комично. Не хватало только крохотного креслица и маленького, сложенного из щепок, камина. Может, предложить ему еще миниатюрную трубочку, набитую мхом и конским волосом, которую он сможет посасывать, пуская пузыри? Но Барбаросса не собиралась острить на этот счет. Не до того.

— Херовая погода, а, сморчок? Ты смотри, с обеда льет, да и ночью, видать, не перестанет. Точно все демоны ада приняли Броккенбург за свой ночной горшок, ссут днями напролет. В этом доме нет ни одного сухого угла, а от сырости у меня ломит кости, не спасает даже ореховый шнапс…

Когда Лжец заговорил, Барбароссе показалось, словно он враз сделался старше на много лет и даже сама банка будто бы потяжелела вдвое. Он не говорил перхающим фальцетом, который используют играющие стариков актеры в театре, не менял тембра, но в его голосе отчетливо зазвучали чужие интонации, из-за которых сам голос казался чужим.

Это было забавно — и в то же время немного жутковато. Будто бы в банке у нее за спиной на месте съежившегося комка несуразной плоти возник крохотный старичок, сердито глядящий сквозь стекло…

— Эта блядская сырость напоминает мне Банчанг. Ты был в Банчанге, сопля? Не был? И верно, куда тебе… А я был. В шестьдесят седьмом, как сейчас помню. Нас с парнями перекинули туда осенью из Пхукета, и почти сразу мы поняли, почему гауптман Бернхард из Артиллерийской комиссии, вырвавшийся из этой дыры месяцем раньше, именовал это местечко не иначе, чем Холерное болото…

Оно и выглядело как болото — херова трясина, состоящая из равных долей жидкой глины, малярийной воды и мочи. Одна сплошная смердящая похлебка, которая с равным аппетитом пожирала павших лошадей и наши собственные сапоги. Шагнул в сторону с тропы — сапога нет. Сошел с лошадью — считай, остался с одним седлом и уздой, все прочее уже не вытащишь. А уж сколько в этом дерьме наши обозники телег утопили и вовсе не сосчитать…

Банчанг — это городишко на берегу Сиамского залива, сопля, чтоб ты знал. Городишко — это по тамошним меркам, понятно, по нашим это даже и деревней назвать язык не повернется. Что-то около трех сотен домов, все из дерева, глины и обожженного коровьего дерьма — лягушачьи хижины, а не дома. Сыро там в любую погоду до чертиков, а мостовые — одно только название, потому как из гнилых досок. Если в этом болоте что и было из камня, так это три форта по периметру, их наши же ребята насыпали из саперной роты, все прочее — сплошь дерево и глина.

Мы после «Гастингса» малость осоловевшие были, шутка ли, осаду три месяца держать, потому не сразу поняли, куда нас шлют, когда демон-посыльный из штаба примчался. Что еще за Банчанг? За каким хером нам туда? Своих артиллеристов нет?

Самым мудрым из нашей компании оказался Вольфганг. Недаром ему первому в апреле обер-фейерверкера присвоили. Мудрец! Философ! Он, как только про Банчанг услышал, отправился в местный трактир, заложил свои парадные шпоры и купил штоф «Хьонг-Чан». Это такая рисовая водка, сморчок, едкая что кровь демона и дёгтем отдает. И сам ее потихоньку и выцедил за время полета. Знал бы я, как лететь будем, сам напился бы до полусмерти!

Летали мы тогда на вендельфлюгелях класса «Кроатоан» — хорошая машина, надежная, но со своим норовом. Может тащить в себе дюжину душ пехоты, легко, как пехотинец тащит пороховые натруски в банадельерке, или брать вместо них на борт две двенадцатифунтовые пушки. А уж если надо резко взмыть в небо, тут и вовсе равных ей нет — ну чисто ястреб над баварскими кручами… Но это тебе не телега. Недаром возницы перед вылетом в пасть демонам полный бочонок свиной крови заливали, да и при себе небольшой запас всегда имели. Проголодаются демоны в полете — от тебя до земли разве что одни сапоги долетят, все остальное еще в небе по клочку растерзают. Опасные машины, с истинно-звериным духом…

Мы думали дойти до Банчанга на сверхнизких. У нас так заведено было — выше двух сотен клафтеров[6] над землей не подниматься, идти над самыми деревьями. Почему? Отучили нас сиамцы высоко летать. Еще в шестьдесят третьем отучили. Ты-то, небось, с монсеньором Гуделинном не сталкивался, а, потрох куриный? Ну булькай, булькай, оно и понятно, что не сталкивался. А мы этого знакомства полным лаптем хлебнули.

Монсеньор Гуделинн — это демон из свиты Гаапа, прирученный сиамцами. Не знаю, какой он масти и какого звания, кем он в адских чертогах служит и кому присягал, но большего ублюдка я в жизни не видел. Кровожадная тварь, способная часами дремать в джунглях, особенно там, где потемнее, но чующая винты вендельфлюгеля за несколько мейле. Расстояние для него не помеха, а пушки наши он и вовсе за оружие не считал. Выныривал между деревьев с распахнутой пастью — тут уж у твоей птички две секунды в запасе, успеет или нет… Черт, как бы мы ни хитрили, какие бы маршруты ни закладывали, один хер в неделю по три-четыре вендельфлюгеля сжирал.

Банчанг, да… В Банчанг мы с ребятами добрались с ветерком, а сели «по-славатски» — это когда садишься так, что задницу отшибает на трое суток, а в голове звезды звенят. Это демонам из «Кроатоана», что тащили нас по небу, встретилась стайка голубей и они, озверев и щелкая пастями, устремились в погоню — едва не угробили и нас и весь экипаж. Спасибо возницами, укротили чертей, заставили сесть, хоть и резко…

Ох как блевали мы, приземлившись, любо-дорого вспомнить! Точно полевая батарея, залпами в разные стороны крыли. Одному только Вольфгангу свезло. Насосавшись водки, он тихо-мирно дрых всю дорогу, даже небесных ухабов не заметил…

Дьявол, вино расплескал. Пальцы дрожат, вишь ты… Это после той контузии в семьдесят первом. Возле меня тогда пороховой погреб взорвался. Обслугу, мальчишек, всех размазало да передавило, а меня только вышвырнуло из дверей, точно пробку из шампанского, с тех пор пальцы и дрожат…

О чем я, сопля? Банчанг? И верно — Банчанг.

Дерьмовое это местечко, братец. Банчанг — это такое болото в болоте, а вокруг него еще болото и джунгли. Как шутил Хази, тридцать сортов грязи по цене одного. И двадцать тысяч озлобленных сиамских ублюдков с глазами узкими как пизда у двенадцатилетней шлюхи, сидящих в зарослях вокруг города и ждущих удобного момента, чтобы всадить бамбуковое копье тебе в задницу! Понял? Ни хера ты не понял, козявка херова! По лицу твоему гадскому вижу! Не было тебя там, ни хера-то ты тамошней грязи и не пробовал. А мы пробовали. Я — это, значит, мы с Вольфгангом, а еще Хази, Артур Третий, Феликс-Блоха и мальчишка Штайнмайер. Да что там перечислять, в Банчанге в шестьдесят седьмом много всякого люду намешано было, куда ни плюнь — на аксельбант попадешь, а уж нижних чинов и вовсе без счета, тысяч десять.

С другой стороны… Черт, может, Банчанг и был чертовой дырой, но не самой скверной из тех, что распахнулись в том году по всему проклятому Сиаму. Да, болото, да, малярия гуляет, да, смердит все и гниет на сто мейле в округе, но в шестьдесят седьмом где иначе было? Можно подумать, в других местах наш брат крем-бламанже золотой ложкой черпал!

Под Лампхуном сиамцы в ту пору как раз Вторую дивизию графа фон Хольтцендорфа догрызали. Заманили их в теснину между болот, окружили со всех сторон и глодали помаленьку, точно стая крокодилов бьющуюся антилопу…

В Патани Карл Генрих фон Астер это блядское племя пока теснил, но сил у него оставалось все меньше, а против него не просто дикари с копьями воевали, а туземные мушкетеры под командованием самого Ульриха Левендаля, переметнувшегося на сторону Гаапа, так что и ему тяжко приходилось.

На севере императорские войска еще худо-бедно крутились, выжигая джунгли огнем, но на юге дела шли все хуже и хуже. Большая часть саксонских частей сидела в осажденных гарнизонах и нос наружу высунуть боялась. Мало того, перепуганные насмерть штабисты, едва шевелящие губами от опиума, плели, будто сиамцы затевают по весне новую кампанию, и такую, что мы все живо припомним Нонгкхайский Кошмар…

Банчанг — это, конечно, болото, но, веришь ли, к этому болоту мы вскорости уже привыкли.

Сыро, хлюпко, миазмы, малярия, но, как ни крути, считается тылом. Чертовы сиамцы могут перед рассветом подобраться к городу да накрыть его каменной картечью из своих мортирок, которые они навострились по джунглям перетаскивать, но, по крайней мере, по улицам не шныряют и удавки на шею не набрасывают. Жить, значит, можно.

Гарнизон там был основательный, опытный, пятьсот душ и при пушках, так что поначалу мы большой беды не чувствовали. Мы к тому времени уже три года порох нюхали и гнилую воду пили, не зеленые новобранцы чай. Ну, думаем, дело нам здесь гиблое, но не безнадежное. Будем при фортах сидеть со своими пушчонками, ворон пугать да порох изводить. Какая еще здесь работа артиллеристу?.. Шесть часов отдежурил на батарее и свободен, хочешь — водку рисовую пей, хочешь — блох учи по платку шеренгами маршировать.

Скука, понятно, гиблая, но в гарнизонной службе это дело обычное. Если комендант толковый, он своим пушкарям и в картишки переброситься разрешит, ежли не в ущерб службе, и гульнуть с товарищами. Ну а если хозяйство пушечное держать нужным образом и без ржавчины, раз в месяц можно и увольнительную в Районг выхлопотать.

Районг — это тебе, сопляк, не Дрезден, понятно, тоже городишко крошечный, наполовину в грязи утопший, но, по крайней мере, не болото кромешное и отдохнуть можно, как положено офицеру. Вино — и не рисовое дрянное, а пристойное, как нормальные люди пьют! Трактиры, опять же, на европейский манер, с музыкой, и жратва нормальная, не ползает по тарелке…

Только наши парни в Районг, понятно, не за вином и музыкой мотались, а за девочками. Девочек из Районга на все гарнизоны славили, такие комплименты подчас отпускали, что даже я заслушивался. Такие, брат, шлюхи, что и в Дрездене таких нет. Платить им полагалось не деньгами, а специальными марками, мы их вместе с жалованием получали как раз для таких надобностей, так веришь ли, за пять марок можно было весело всю ночь провести. А если еще полновесный талер в придачу сунуть, так неделю из койки не выпустит, выжмет как лимон!

Ох уж эти мамзельки… Между прочим, некоторые из наших, кому невтерпеж, в курьезные истории из-за них попадали. И нет, я не про гонорею да сифилис, это-то ерунда. Амулет от сифилиса талер стоит, а если и не сработал, идти к нашему полковому коновалу, штабсарцу Фойригу, он тебя ртутной мазью и кровопусканиями на ноги поставит. Нет, я о другом. Подцепит кто из наших, допустим, девчонку из числа тех, что нарочно возле офицерского трактира ошиваются. Сложена как надо, печатей адских владык и парши на коже нет, мало того, выпуклости под корсетом приятные, да и бочок мясистый… Ну, тащит ее, конечно, на квартиру или куда еще в таких случаях полагается. Швыряет в койку, стаскивает юбку, а там… Мать честная! Ствол артиллерийский, как шутканул наш Хази, и не мортирка, а вполне себе длинностволка, да еще при ядрах! Вот тебе и мамзелька!

Там, в Сиаме, это в порядке вещей. Демоны там испокон веков шутят так. Перекраивают мужское с женским абы как, не по какой-то причине, а для смеху. Многие наши попались, включая мальчишку Штайнмайера, ну и потешались же мы над ним потом!..

Налей мне вина, сморчок. Дьявол, я и забыл, что ты в банке. Толку от тебя, как от глисты… Сиди, сам налью!

Черт, я же про Банчанг начал, про Холерное болото…

Думали мы с парнями, просидим в тамошних фортах месяц-два, а там уж пора и честь знать. Обратно отправят, на корабли. На кораблях, по правде сказать, жизнь тоже не лучшая — тухлая вода, качка, огня не разжечь, теснота жуткая, койку повесить некуда, но некоторые наши, особенно из числа тех, что успели побывать под Лампангом, рвались туда отчаянно. Там, под Лампангом, в шестьдесят седьмом пекло было, точно в Аду. Гааповы прихвостни такой ордой перли, что наши бронированные аутовагены увязали в сыром мясе, точно в грязи, а пехотные багинеты ржавели от крови, сколько их песком ни чисти.

Вот кто по-настоящему хлебал грязь с говном полной ложкой, так это пехота. Эти как с кораблей сходят, так узкоглазые со всего города сбегаются посмотреть, и есть на что! Флаги у них развеваются, штандарты трепещут, пуговицы блестят, пики колышутся, барабаны гремят, мушкеты на плечах покачиваются… Картинка, да и только! Хоть гравюру с них рисуй! А через месяц глянешь — дикари дикарями. Пуговицы порастерялись, пики поломались, мушкеты на ремнях волочатся, штандарты изгнили, а барабаны в болоте давно утопли. И сами чумазые что черти, у половины рук-ног не хватает, обожжены все, копотью и дерьмом покрыты…

Да, пехоте нелегко в Сиаме жилось. Хуже, чем нам, пушкарям, хуже чем морякам, хуже чем воздухоплавателям и прочему сброду. Их джунгли пережевали столько, что никакого счета нет, подчас целыми ротами и полками. Но даже они вытянули не самую паршивую карту в этой игре. А знаешь, кто? Рейтары.

Пехоте паскудно, ее со всех сторон огнем кроют и джунглями душат, но стоит ей зацепиться где, как она себе живо место расчистит, редут выкопает, хоть бы и посреди болота, засядет в нем и сидит, знай грязь хлебает, от сиамцев отстреливается да джунгли вокруг себя адским пламенем жжет. Хлеб у нее, понятно, не мягкий пшеничный, но и не каменный, жить можно. А вот рейтары… Этим крепко доставалось.

Хочешь знать, почему, сопля? Да ты посоображай. Пехота — штука мощная, да только в непролазных джунглях, по колено в грязи, с пикой наперевес много не навоюешь, тем более, что хитрецы сиамцы только того и ждут, чтоб ты за ними в топь сунулся. Там-то они мастаки, там-то они как рыбы в воде себя чуют. Часовым сухожилия подрезают и в чащу утаскивают, авангард пороховыми гранатами забрасывают, а уж ловушки такие устраивают, что хоть железные сапоги надевай, хоть кольчугу под кирасу натягивай, все равно отгрызут от тебя столько мяса, что домой вернешься в три раза легче, чем был…

Другое дело — рейтар. Лошади у них отменные, ольденбургской породы, такие по любой топи пройдут, через любую чащу пронесут. Кираса особенная, рейтарская, полудюймовой толщины, такую ни одна стрела не возьмет, да и пуля не всякая. А у самого рейтера под седлом три пары пистолей — бах! бах! бах! — узкоглазые только валятся кругом, головы что тыквы разлетаются. А разрядил пистоли — выхватил рейтшверт[7] — клинок узкий, длинный, головы под корешок смахивает…

Да, брат, рейтар — это сила. Конечно, поначалу непривычно им было на такой манер воевать, по горло в грязи. Они-то привыкли в атаку идти по-щегольски, конной лавой да с караколями[8], а тут такой науки нету, чтоб галопом да со знаменами, тут больше хитро надо, на особый манер, тайными тропами…

Три года в ставке курфюрста пехоту на убой посылали, прежде чем поняли, что для работы в джунглях никого лучше чем рейтары не сыщешь. Тут-то и пришли им черные времена, начали их так гонять, как крестьянскую лошадь не гоняют. На разведку — рейтары, в рейд на неделю — рейтары, по деревням окрестным мятежников искать — и тут без них не обойтись. В каждой бочке затычка. Вражескую мортирную батарею найти и подавить? Рейтары. Сбитый вендельфлюгель отыскать? Рейтары. Императорского курьера с депешей или с казной сопроводить? Опять же, рейтар зови. Здорово, короче, их на той сиамской войне потрепало. Говорят, назад один из двадцати возвращался, да и тот штопанный-перештопанный, обожженный, отравленный, демонами сиамскими со всех сторон обгрызенный.

Ах, черт, что это я про рейтаров заладил, я же про нашу братию рассказывал — про Хази, Артура Третьего, Вольфганга, прочих…

Форт в Банчанге был основательный, сам Геткант[9], по слухам, проектировал, но пушечное вооружение слабое, ненадежное. Три дюжины двенадцатифунтовых пушечек да батарея малых кегорновых мортир[10] — хватит, чтобы торжественный салют заезжему полковнику дать или джунгли маленько обтрясти, но для серьезной работы не годится. Не наш калибр, как говорится. Мало того, даже к тем орудиям приставить нас оказалось невозможно — у них ведь свои пушкари имелись…

Сущая чертовщина. Нагребли в Банчанг столько артиллеристов, что пехотную роту сбить можно, орудий им нет, а другого ремесла они не знают и что с ними делать — сам черт голову сломит. Штаб наш в ту пору частенько такие фокусы выкидывал, хоть смейся, хоть плачь, хоть всем демонам Преисподней молись. В осажденный Чонбури, к примеру, три недели пытались вендельфлюгелями помощь забросить, а когда все-таки забросили, потеряв две дюжины экипажей над джунглями, гарнизон обнаружил в сброшенных ящиках не порох, как они надеялись, и не галеты, а лошадиные седла, двести бархатных магерок[11] для полонского колониального полка да три виспеля пудры для париков. То-то они, небось, штаб благим словом поминали, когда ворвавшиеся сиамцы, ворвавшиеся в город, их живьем в масле варили! Да уж, путаница в штабах в ту пору царила отчаянная. Как всегда у нас, образцовая, на прусский манер. Все высчитано до пуговицы, до соломинки, все подсчитано, все учтено — а только херня какая-то через это творится и ничего кроме…

Что морду кривишь, сопля никчемная? Скучно тебе слушать старого солдата? Вот я тебе в банку табачку насыплю для вкуса, хочешь? Нет? Ах, какие мы нежные! Ну так слушай уважительно, если не хочешь!

Главой Гофкригсрата тогда, в шестьдесят восьмом, был Эрнст Рюдигер фон Штаремберг. Владыки наделили его долголетием за старые заслуги — в ту пору ему триста тридцать стукнуло, не мальчик — но не очень-то заботились о том, чтоб сохранить старому вояке рассудок. Говорят, к началу Сиамской кампании у него в голове бесы водили хороводы, так что на заседания Гофкригсрата он являлся в полном рыцарском доспехе с дамской кружевной мантильей поверх, общался со старшими штабными офицерами на секретном птичьем языке, которого никто не понимал, и был одержим безумными прожектами, едва было не погубившими всю затею на корню.

Может, это в его светлую голову пришла мысль отправить нас всех в Банчанг, а может, кто из адъютантов, выполнявших вместо него штабную работу, подмахнул бумажку. Как бы то ни было, судьба наша была решена. Было нам приказано, что раз уж такая история сложилась, сидите, пушкари, в Банчанге, ждите своих пушек, отдыхайте. И то добро, что на рытье траншей не отправили…

В ту пору, кстати сказать, не только мы так маялись. Там, в Банчанге, вообще прорва народа скопилась в шестьдесят седьмом, мало того, многие из тех, кому там вообще делать нечего. Народу — страсть! Не то полевой лагерь, не то бордель, не то восточный базар. Тут тебе и пехота и кавалерия и тыловые части и кто ты только хочешь. Только полкового оркестра и не хватало.

Одних только офицеров столько, что в глазах рябит от галунов и аксельбантов. И все при деле, представь себе. Кто при штабе сидит, карты портит, кто на переформирование направлен или свою новую часть ищет, кто после сражений на севере раны залечивает. Одни только мы, пушкари, болтаемся без дела, как пуговицы без мундира.

Воздухоплаватели каждый день жизнью рисковали, да и не заскучаешь, над джунглями летая, бросая вызов монсеньору Гуделинну и его отродьям. Пехота и рейтары — те вовсе из джунглей не вылазили. Там уж если и помрешь, то не от скуки. А нам что? Только карты да рисовое вино. Через месяц и от того и от другого нас уже воротило изрядно, да и рожи наши друг дружке опротивели. Чем заняться артиллеристу без пушки? Стволы наши все еще были в Магдебурге и все никак не могли отправиться в путь, одна проверка за другой, вот и протирали мы там портками скамьи в офицерском трактире. Тоска смертная, хоть вой.

Пытались компанию сыскать, да куда там!

От пехоты в Банчанге квартировали три батальона Второй пехотной бригады принца Максимилиана, нумеров уже не помню, но души отчаянные, дерьмо сиамское поболее нашего хлебали, некоторые уже третий год. Только нас они в свой круг не приняли. Мягенько, но выпроводили. Хоть и не демонологи мы, но пушкари, значит, с демонами знаемся, с такими лучше дружбы не водить. Не скажешь, чтоб так уж сильно они заблуждались, по правде говоря. Пушечки-то наши не простые, демонические, не раз приходилось нам их не только вражьим, но даже и германским мясом кормить. Не приняла нас пехота, одним словом. Козлоебы херовы! Сами будто зачарованных мушкетов не носят и рун защитных на кирасах не рисуют! Ну и плюнули мы на них. Лучше с кавалерией столковаться, у тех хоть и гонору много, зато к пушкарям привычнее, глядишь, сойдемся.

От кавалерии в Банчанге квартировал Первый королевский саксонский гвардейский полк. Богатыри! Великаны! Каждый с кеппгрундский дуб размером, а силы столько, что сиамца пополам разорвать могут. Как-то раз одного из их эскадрона черти узкоглазые с коня сшибли, баграми зацепив, так он с земли поднялся — и три дюжины вокруг себя уложил. Сперва пистолеты разрядил, потом рейтшвертом их, блядей узкоглазых, пообтесывал, пока лезвие не обломил, а последних уже кулаками забивал, точно гвозди…

Да и кони у них не простые были, ох, не простые. Особенные, рейтарские кони. Ты, козявка засушенная, таких коней отроду и не видел, ясно? Издалека вроде как обычные, только масти чудной, караковой, но с каким-то кобальтовым оттенком, что ли. А ближе подойдешь — мать честная! У одного скакуна четыре ноги, как заведено, у другого — пять или там восемь. Мало того, и по дюжине бывало. Представь, двенадцать ног, и все вольфрамовыми подковами подкованы. С глазами тоже чертовщина. У иных между собой на переносице срослись, у иных и вовсе нету. Слепые лошади. Зубы — стальные, узкие, крокодильи. Гривы — чисто стальная стружка, руку рассечь можно. Вместо мыла они от долгого галопа слизью покрываются, а из ноздрей натуральный дым идет. Понятно, что за лошадки, одним словом, знаем мы, откуда такие породы бывают…

Но и с кавалерией мы не столковались. И дело тут не в них, их-то как раз наша пушкарская работа не пугала, они и сами с демонами знались. И не в гоноре. Хваленый их гонор кавалеристский в этом болоте быстро слетал, быстрее, чем позолота с эполетов. Тут, видишь ли, другое. Я уже говорил, что рейтарам на той войне самая паскудная работа выпадала? Гоняли их в рейды, что прислугу в огород, они, бедняги, из проклятых джунглей иногда месяцами не вылезали. Зато когда вылезали… Знаешь, мы, пушкари, сами характера тяжелого и спуска не даем ни пехоте, ни прочим, так у нас всегда заведено было. Но рейтары — это другое дело. Совсем другое.

Бывало, стоит возле тебя господин. Одет прилично, при шпорах, кружечку цедит, улыбается, говорит культурно, держит себя с достоинством, шуточку неказистую солдатскую ловко отпустит… А ты вдруг видишь, что взгляд у него какой-то вроде и человеческий, а вроде уже и не вполне живой. Прозрачный, холодный, сквозь тебя. Будто и не на человека устремлен, что в шаге от него стоит, а на тысячу клафтеров вперед смотрит, пустоту ощупывает.

Херовый, тревожный взгляд.

А потом этот господин улыбнется этак шутейно, достанет из-за пояса колесцовый пистолет, взведет — да и пальнет в затылок служанке узкоглазой, что пиво разносит. Только мозговая жижа по столам и разлетится, как пена пивная. Почему? Да потому что шпионка она Гаапова, сразу видно, а если печати у ней на шкуре и нет, так значит, спрятанная она или в тайном месте, глазом не увидать. А может, не служанке голову снесет, а своему приятелю, с которым минуту назад зубы скалили. Или самому себе, и такое бывало.

Помню, один такой Вольфгангу попался. Сидели они вместе за ужином, вино цедили, про конскую сбрую болтали, а тут он раз, задумался на минутку, взглядом своим пустым тысячеклафтеровым вокруг себя померил, будто бы нащупывая что-то, а потом взял и снял с ремня пороховую бомбу. Вольфганг даже не смекнул, что происходит, так и сидел, пялился, как дурак. Думал, может, шутка какая рейтарская или еще что… А рейтар, значит, берет, чиркает кресалом, поджигает шнур у бомбы и запихивает ее, горящую, себе за кирасу. Спокойно, будто портупею оправляет. Вольфганг едва успел под стол скатиться, тут и бахнуло. Да так, что из трактира все окна и двери вынесло и обслугу покалечило без числа. Сумасброд? Может и так. Да только многовато таких сумасбродов между тамошней публики ошивалось, чур его, рисковать…

Так что нет, с рейтарской братией мы сближаться не стали. Осатанели они на той войне, рейтары-то. То ли черти в них вселились какие-то сиамские, то ли души их в этом проклятущем болоте проржавели. Что ни день, то у них в казарме стрельба или поножовщина. А уж украшения себе завели — мама не горюй… Аксельбанты из витого человеческого волоса, украшенного костяными бусинами — по числу сиамцев, которым головы снесли, эполеты из черепов, связки высушенных ушей заместо подвесок…

Нет, не стали мы с этой братией сближаться. Не только не цепляли их, но и вообще старались в стороне держаться, даже не заходили в те трактиры, в которых рейтары собирались. Они сами по себе, мы сами по себе. Так и жили.

Морщишься? Морщись, паскуда. Давай-ка мы тебе в баночку рому плеснем, за упокой души. Души тебе, понятно, не полагается, сморчку, но хоть плавать веселее…

Да, жили мы так с месяц или около того. И жили скверно, признаться. Пули у нас над головами не свистели, брехать не стану. Раз в неделю, может, сиамцы легкую бомбарду невесть какими тропами к городу подтащат и саданут пару раз без прицела, куда черти пошлют. Только десяток стекол переколотят да пару прохожих посекут. Ну, мы в ответ из своих двенадцатифунтовок, что в форте, джунгли пару раз окучим, может, дежурные вендельфлюгели еще в воздух поднимем, чтоб огоньком сверху залили, только сиамцы к тому моменту уже со своей пушчонкой удрать успеют. Короче, не война, а какие-то мальчишеские проказы.

То ли расслабились мы от этих проказ, то ли проклятое болото размочило изнутри, а может, это вино все рисовое… Как бы то ни было, стали мы понемногу сдавать. Глупости делать, порядки нарушать, и вообще вольно держаться. Забыли, что к чему. И первый пострадал от этого Артур Третий.

Он был храбрец, наш Артур. Ветеран трех компаний, в Сиаме грязь хлебал с шестьдесят пятого, побольше нашего. Всегда осторожен был, взведен, как курок на мушкете, а тут расслабился, значит, отпустил поводья на миг… Приглянулось ему озерцо одно, Пхут Анан, к северу от Банчанга, ну и напросился он с разведчиками в патруль, даже у коменданта разрешение выхлопотал. Вроде бы место для батареи присмотреть, а на самом деле просто развеяться и в воде поплескаться. После нашего болотного сидения любая прогулка в радость.

Только не довелось ему с той прогулки вернуться, сморчок. Ехал он замыкающим, в арьергарде, значит, но в какой-то миг не удержался, съехал с тропы. То ли лошадь из ручья напоить, то ли цветок ему какой в чаще почудился… Только из седла выбрался, как вокруг него ветви зашевелились. Минута — и вокруг уже дюжина сиамцев стоит, кто с копьем, кто с ножом, кто с пищалью дедовой. Обступили, что крысы, только зубы желтые скалят. И понятно, к чему.

Он за мушкет — щелк! — а мушкет-то разряжен, пороха на полке нет. Он за пистолеты — клац! клац! — а заряды-то и отсырели. Расслабился наш Артур, подточило его болото проклятое. Мы, артиллеристы, народ бесстрашный, адским пламенем при жизни опаленный, противника бояться не приучены… Схватился он за шпагу — и в бой.

Мы потом на том месте у реки полдюжины мертвых сиамцев нашли, все переколоты как мыши. А самого Артура нет — будто сквозь землю провалился. Два дня мы с разведчиками там кружили, но ни черта, конечно, не нашли. Решили, что желтокожие дьяволы утащили его в чащу и там утопили по-тихому в болоте. Паскудно, но что попишешь.

Тогда мы еще не знали, что у сиамцев к нам, пушкарям из Банчанга, изрядный счет накопился. Очень уж много их желтомордого брата мы в том году из своих пушчонок пожгли и покалечили. Сиамцы его не убили, лишь обезоружили, а после накинули удавку на шею и утащили тайными тропами, а следы так замаскировали, что ни одна ищейка не отыщет.

Через неделю мы нашли его, нашего Артура. И не потому, что искали.

Услышали чьи-то стоны, и не вдалеке, вообрази себе, а в сотне-другой клафтеров от городских стен. Сперва колебались, не ловушка ли, но голос показался нам знаком, решили проверить. Ножи в зубы, зажгли потайные фонари, сапоги тряпьем обвязали, чтоб не звенели — у нас уже был опыт по этой части, подковались мы в джунглях…

Нет, это была не засада. Это был Артур Третий, терпеливо ждущий нас в джунглях. Живой. Только не сразу мы его признали. Отчего? Да все просто. Симамцы из него «Хердефлиген» сделали.

Знаешь, что такое «Хердефлиген», сучонок? Дьявол, ни хера ты не знаешь, только зенки свои пучишь… Это такая специальная сиамская штука для нас, бледнокожих. Такой фокус, понял? Для нас, бледнокожих. У них, сук узкоглазых, много таких фокусов, но тогда мы еще не знали, что это такое — «Хердефлиген»…

Сперва пленному переламывают кости в руках и ногах, чтоб сбежать не мог. Выбирают в чаще пень побольше покрепче и привязывают к нему. А после кормят мёдом до отвала. Пичкают, пока из ушей не полезет, а брюхо не надуется как барабан. Потом прокалывают кожу на ладонях специальной заговоренной щепкой, на которой начертано имя демона, а между лопаток рисуют сажей сигил.

Часа два или три он ничего и не чувствует, только смеется блаженно от сытости, не замечая боли, да мочится под себя, думая, что легко отделался. Он еще не знает, что такое «Хердефлиген». А потом живот его разбухает, точно овсом набитый, и с каждым часом делается все больше. И еще он начинает ворочаться и чесаться спиной о дерево, потому как зуд его страшный одолевает. Только не от меда это, гнилушка ты никчемная. От мух.

Мухи рождаются прямо у него в утробе, и не сотнями, не тысячами — мириадами. Сперва они выбираются через горло — несчастный воет, рычит, плачет. Иные пытаются стискивать зубы, но делается лишь хуже — мухи через нос и уши лезут. На следующий день он уже и кричать не может, горло ободрано начисто, разве что сипеть в силах. Живот его надувается больше и больше, делается как пивная бочка. Там уже не просто мушиный вывод, там целая блядская фабрика, работающая без перерывов, целый блядский мушиный сонм.

Мухи нетерпеливые твари, они не любят сидеть в тесноте. Когда горла становится мало, они ищут себе новые ходы. Любые отверстия, что есть в человеческом теле. Вырываются наружу, покрытые медом и кровью, свеженькие новорожденные мушата, и летят прочь от своего опостылевшего улья, к новой жизни. А улей все раздувается и растет, пухнет, как на дрожжах, только кожа трещит, натягиваясь, точно барабан. Все его тело разбухает, бурлит на костях, и внутренности ходуном ходят, а еще звук…

Этот звук, который тебе никогда не услышать — жужжание миллионов мух, распирающих тело… Ах, блядь, рассказываю, а сам вспоминаю несчастного Артура. Как он воет, разбухший, точно утопленник, к дереву привязанный, похожий не то на гриб, что на деревьях растут, не то на улей, а из глазниц его и рта разорванного тучи мошкары выбираются и жужжат, жужжат, жужжат…

Мы с перепугу залп из мушкетов по нему дали, думали облегчить мучения. Да только хуже сделали. Лишь проделали новые отверстия в этом мушином царстве, такой гул поднялся, что хотелось себе уши проткнуть нахер… Что нам оставалось? Ведь не из пушки же его расстреливать? Облили мы бедолагу ламповым маслом из бурдюка, да и чиркнули кресалом… Ох и картина это была, херов ты заморыш. Объятый пламенем Артур, вопящий от боли, плоть его пузырится, охваченная огнем, и лопается, а из брюха наружу хлещет наружу огненный фонтан сгорающих мух…

Бедный Артур. Отчаянный был рубака и балагур, настоящий солдат, а умер так, что даже семье скорбящей не расскажешь.

Вторым был Феликс-Блоха. Тоже все по-глупому вышло, да так оно всегда и бывает — по-глупому. Здесь, в Саксонии, ты можешь быть трижды мудрецом, а оказавшись в этом гнилом болоте вдруг возьмешь и учудишь какую-нибудь глупость на ровном месте. Точно это болото у тебя мозги медленно выпивает…

Феликс от скуки и безделья занялся фортификационными работами. Всегда к этому делу тягу имел, ну и увязался за саперами нашими, карту минных полей составлять. Что было дальше, мы сами толком не поняли. То ли ручей почву подмочил и часть наших собственных мин вынесло туда, где их быть не должно было, то ли это сиамцы под покровом ночи их нарочно перенесли, но… Короче, наступил он на одну из них. Услышал хруст под сапогом, недоуменно покосился на нас, верно, сам сразу не понял, что к чему.

Это была не ветка и не кость. Это была маленькая фарфоровая плошка, присыпанная землей, внутри которой был заперт демон — мелкий адский дух. Мы, бывало, такие плошки тысячами вокруг города рассыпали, листвой прикрывая…

Феликс секунду или две смотрел на раздавленную плошку, потом вдруг взвизгнул. То ли почувствовал что-то, то ли сообразил. А в следующий миг его вздернуло над землей, будто бы невидимыми силками. Он забился в воздухе, отчаянно голося, а кираса на нем стала вдруг сминаться, вдавливаясь внутрь, мы слышали, как трещат его ребра. И сам он тоже стал… вдавливаться, что ли. Сжиматься. Знаешь, как хлебный мякиш, который катаешь в ладонях от скуки. Железо, ткань, плоть… Демон стиснул его с такой силой, что превратил в ком мятого железа, фаршированного мясом, размером с мяч. Обер-артц наш потом его расковырял — из интереса, должно быть, так не нашел ни единой целой кости. Только горсть погнутых пуговиц.

Тоже паскудная смерть, но хоть быстрая, солдатская. И в высшей степени дурацкая.

У нас в ту пору отчего-то по большей части именно дурацкие смерти и случались. Смешно сказать, больше всего таких смертей было не в те дни, когда сиамцы нам ад кромешный устраивали, бомбардируя город из всех пушек, что у них остались. И не в те, когда они насылали на нас полчища своих сиамских демонов, отчего улицы иной раз пылали. Нет, больше всего смертей выпадали на периоды затишья. Мучимые тревогой и бездельем, не имеющие занятия, иссушенные опиумом, мы зачастую творили такие глупости, которых сами от себя не ожидали — и расплачивались за них. Обязательно расплачивались.

Следующим был Хази, хоть и дотянул до декабря. Он всегда счастливчик был, наш Хази, за то и любили. За два месяца в Банчанге его шляпу трижды пробивало сиамской пулей, на нем — ни царапины. Вендельфлюгель, в котором он летел из Районга, как-то раз не долетел до места, рухнул с высоты в три полных руты — демоны в полете озлились настолько, что сожрали возницу и друг друга — все, кто летел с ним, или разбились всмятку или переломали руки-ноги, Хази же шлепнулся в грязь, точно в перину, и уцелел. Черт, он и кости, не глядя, метал так, что самого Сатану обыграл бы.

Мы, бывало, шутили, что с такой-то удачей Хази после смерти в Аду бургомистром заделается, не иначе. Хази охотно хохотал вместе с нами, он был смельчак, каких поискать, настоящий воин, воспитанный в лучших саксонских традициях, бесстрашный и благородный. А умер так же нелепо, как многие другие в том самом, проклятом, шестьдесят седьмом, но не в начале, а на самом его излете, когда в штабах уже начались было осторожные разговоры на счет того, будто бы недолго нам здесь сидеть осталось…

Его погубил не какой-нибудь трусливый пиздоглазый дикарь с бамбуковым копьем. Кто бы из них смог совладать с нашим Хази! Его погубил «Костяной Канцлер». И еще его собственная проклятая самоуверенность. Ты слыхал о «Костяном Канцлере», сопля? Не слыхал? Оно и понятно — откуда тебе! Не был ты в Сиаме, сученыш! Ах дьявол, вино из-за тебя расплескал, беса, вытирай теперь…

«Костяной Канцлер» — это было первое и главнейшее орудие нашей батареи! Мелких пушек у нас не водилось, но даже на фоне тяжелых бомбард он выглядел великаном. Ствол у него был из чугуна, бронзы и палладия, огромный, как дрезденский ясень. Калибр — сто девяносто пять саксонских дюймов[12]! Чтобы перевезти его нужны были дышла из закаленной стали и двадцать пар лошадей, впряженных цугом. А когда он стрелял… Черт! Стоило «Канцлеру» подать голос, как все живое на десять мейле в округе пряталось, воздух начинал смердеть серой и мертвечиной, а земля плясала под ногами!

Ядра у него пятисотфунтовые были, мощи страшной, сокрушительной. Сиамский бастион одним попаданием, бывало, в мясной пирог превращало, сплошь мешанина из камня, мяса и бревен. Про редуты сиамские и не говорю, их «Канцлер» крушил что кузничный молот глиняную утварь…

Сами сиамцы, к слову, прозвали его «Сейнг кхонг рача хэнг квам тай», это на их поганом языке означает «Голос мертвых королей» — это после того, как он в шестьдесят пятом одним выстрелом превратил их лучшую мушкетерскую роту в алую слизь и пепел. Великое орудие, великая судьба! Понятно, ему не тягаться с такими чудовищами, как «Навуходоносор», «Красный Кастелян» и «Обожженная Дева», но никого страшнее него на юге Сиама в ту пору не имелось. И он был в нашей батарее!

Хочешь верь, хочешь нет, в стволе у него сидело четыреста демонов, и не абы каких мелких духов, выловленных демонологами в адских чертогах. Все — из выводка владыки Везерейзена, которого у нас еще прозвали «Стальным Палачом из Рейна», тварей более злобных в жизни своей не видел. Когда были не в духе или голодны, могли обглодать коровью тушу за считанные секунды, а если кто из обслуги неосторожно сунулся, тут, считай, баста — пополам перекусывали прямо с кирасой. Отчаянная свора, которую постоянно приходилось держать в узде, но мы со временем пообвыклись, хоть и жутковато было.

Да уж, со стариной «Канцлером» приходилось держать ухо востро. Сытый, он обыкновенно был незлобив, точно крокодил, набивший брюхо и греющийся на солнышке, но упаси тебя Ад приближаться к нему, когда он разгорячен боем, голоден или не в духе! Прислугу нашу батарейную, бывало, шомполами приходилось пороть, чтобы заставить ее нагар после стрельбы очистить. Не любили демоны из свиты монсеньора Везерейзена, чтоб банником им в пасть лезли, многим подступившимся носы да пальцы обгрызали. Ловко у них это выходило, конечно. Только кто из нижних чинов подступится к дулу, белый как мел, как невидимые пасти хрустнут, он заверещит, да уж поздно — катается, бедняга, в траве, обглоданный едва не до костей.

Мы, бывало, с ребятами шутки ради нарочно чистку внеурочную назначали, когда демоны не спали — бились об заклад, чем дело закончится. Не от злости, понятно, а просто чтобы обслуга не расслаблялась, помнила, с какими силами дело имеет… Ох и бесился же штабсарц Фойриг, наш коновал, на такие шуточки глядя. Половину своей бумаги на рапорта извел — жаловался, что обслугу почем зря калечим. Строгий был у нас штабсарц, намаялись мы с ним в то время… Нет бы опиумом дымить, как прочие, в Районг мотаться к девочкам, нет же, все норовил службой заняться. Повязки накладывать учил, кровь останавливать, а если обнаруживал у кого из наших за пазухой плошку с маслом — раны прижигать — заставлял на месте выпить до дна. Суров был штабсарц Фойриг, да только в штабе его писульки, сдается мне, на самокрутки пускали. Батарея здравствует, работу свою выполняет, а что по пальцам и носам убыток терпит, так это не страшно — этих пальцев и носов в запасе пока хватает…

Не сбивай меня с мысли, сморчок, я же про «Костяного Канцлера» речь вел. И про Хази.

Черт, что там прислуга, даже я, старый пушкарь, рядом с этой зверюгой старался поменьше околачиваться. Он и выглядел как… как… Черт его знает. Только не хотелось рядом с ним задерживаться сверх необходимого. Ствол у него был не полированный, с вензелями, как это у королевских пушчонок обычно бывает, а грубый, оплывший, покрытый стальными зазубринами и шипами — не то колонна какого-нибудь забытого адского храма, не то древний дуб, выросший на проклятом болоте… Я к нему не прикасался иначе чем в толстых перчатках телячьей кожи, но и так ощущал, как мороз по загривку треплет — прямо чувствуешь, как там, внутри, эти твари ворочаются и зубами щелкают, друг другу косточки перетирая…

Ох и не завидовал я караульным, которые по ночам возле него бдили. Черт его знает, что там ночью возле «Канцлера» творилось, мы после заката старались и близко к нему не подходить. Оставишь, бывало, на ночь пару нижних чинов на часах, утром глядь — одни оплавленные мушкеты валяются да сапоги смятые. А больше ни клочка, ни ногтя, разве что клок паленых волос под лафетом…

Но хуже всего нашей батарее приходилось на постое, когда «Канцлеру» долго работы не выпадало. Три-четыре дня он еще держался, но если больше — амба. Рычать начинал, да так, что лошади на три мили вокруг с ума сходили и головы себе о камень расшибали, вода в котелках превращалась в гной, а с неба начинали сыпаться мертвые птицы… А ты думал, брат! Везерейзен! Адские сеньоры никому за просто так свою силу не жалуют!

Ох и намаялись мы в ту пору с «Костяным Канцлером», по правде сказать. Работы ему толком не выпадало, а без работы он быстро выходил из себя и тогда уже мы сами, веришь ли, чувствовали себя неуютно. Когда работы не было больше пяти дней, мы распоряжались обнести позицию двумя цепями часовых с факелами и мушкетами. И не зря, черт возьми. Бывало так, что до половины оружейной обслуги, перепуганной рыком «Канцлера», норовила сбежать — и похер, что в джунглях они утопнут в болоте в считанные часы или будут сожраны рыскающими в ночи сиамскими демонами. Все равно бежать норовили, черти…

Среди всех нас, кажется, один только Хази к «Канцлеру» тепло относился. Не то, что рядом стоять не боялся, а даже позволял себе ласково похлопывать его по стволу и, представь себе, комок слизи, ни разу не было такого, чтоб старина «Канцлер» зубами щелкнул. То ли удача Хази и тут ему на руку играла, то ли знал он какие-то особенные приемы для общения с демоническим сословием, только он единственный из всей нашей батареи старика и не боялся, сдается мне.

Но тут, верно, удача сыграла против него же…

Заканчивался год — наш проклятый год в Банчанге, Хази держался лучше многих, все насвистывал да напевал, и вообще держался так, будто не сидит по горло в гниющем болоте, а состоит важным гостем при дворце курфюрста Саксонии. Но в ноябре что-то с ним сделалось, и что-то недоброе. Обычно веселый, благодушный, держащий про запас шуточку, он сделался черным от хандры и выглядел так, будто его самого грызет три дюжины демонов. С вояками иногда такое бывает, но только не с нашим Хази — душа у него была сильная, закаленной крупповской стали! Только мы, ближайшие его друзья, знали, в чем дело.

Получил он намедни письмо из дома, и такое письмо, что хуже не придумаешь. Его матушка, оставшаяся в Майсене, писала ему, что с его сестрой, в которой он души не чаял, случилось несчастье. Она ехала в карете, когда какой-то лихой господин на аутовагене, наплевав на воспрещающий сигнал лихтофора, круто завернул и врезался в карету на полном ходу. Полицайпрезидиум потом формуляр выдал, мол, демоны у него в котле понесли, отказавшись слушаться приказов, но на деле, люди судачили, этот господин попросту спорыньи наглотался, да так, что и в Ад мог запросто на своей колымаге заехать…

Карета, понятно, в щепки, лошадей начисто по мостовой размазало, а сестре спину переломило точно сухую лучину, выжила, но ходить будет не раньше, чем в Ад зима соберется. И, главное, от господина этого в аутовагене ни извинений, ни вспомоществования никакого не последовало. Потому что оказалось, что господин этот — обер, и не из мелких каких, которые по талеру за бочонок в наши времена, а именно что из знатных — не то из Грандье, не то из Кольдингсов… Магистрат, понятно, и пикнуть в его сторону не смел. Понятное дело — обер! Его предки адским владыкам присягнули еще до Оффентуррена, до того, как двери адовы разомкнулись. Вот и выходит, что у них своя справедливость, у нас своя, и адские владыки так это дело установили.

То-то Хази целую неделю ходил как утопленник. Слова не скажет, только зыркает из-под бровей недобро, знать, дурные мысли у него в голове клубятся. Мы за ним старались присматривать, чтобы не вышло чего, от хандры, бывает, люди разные глупости творят. Смотрели, да не усмотрели. Хази все равно нашел способ выкинуть фокус — закусился с лейтенантом из пехоты, да так, что водой не разольешь. Выпивали они вместе с офицерском трактире и лейтенант этот, молодой сукин сын, что-то недостаточно уважительное о пушкарях брякнул. Был бы Хази в своем обычном расположении, разве что посмеялся бы да заказал всем по кружечке за свой счет. Но здесь он аж затрясся. Швырнул столовые приборы в лицо лейтенанту, да не просто так, а при полковничьей свите. Хоть дуэли у нас и были строжайше запрещены в ту пору, понятно, чем это дело должно было закончиться. В тот же день лейтенантишко этот прислал Хази вызов с предложением назначить дату и выбрать оружие.

И Хази, по правде сказать, оказался в затруднительном положении. Стрелял он изрядно, но чудес не демонстрировал, лейтенант же этот в карту из пистолета легко садил с пятидесяти шагов и, по слухам, уже здесь, в Сиаме, полудюжине обидчиков черепа раскрошил. С рапирой выходило и того хуже — Хази этого оружия не жаловал и редко упражнялся. Оно и понятно — артиллерист, нам ли, управляющими грохочущими силами Ада, стальными колючками тыкать?..

Но Хази не был бы Хази, если бы не выкрутился из положения. И как! На следующий день, узнав про выбранное им оружие, половина батареи нарекла его полнейшим безумцем, а другая — отважным гением. Хази выбрал не пистолеты, не рапиры, даже не мушкеты, как это практиковалось в некоторых окраинных гарнизонах.

Он выбрал «Костяного Канцлера».

Человек в здравом уме на такое никогда бы не пошел, даже если трижды пушкарь, но, верно, собственная удача самому Хази голову вскружила, а тут еще хандра и вино… Одним словом, предложил он пехотному лейтенанту такую штуку. Каждый из них по очереди, согласно брошенному жребию, швыряет в жерло «Канцлера» монету — обычный медный крейцер. А после, скинув одежду, забирается следом сам, точно в нору, и лезет пока не найдет ее.

Мальчишество, глупость, самоубийство. Но Хази был уверен, что знает норов «Канцлера» как свой собственный, кроме того, он был уверен, что удача и здесь ему не изменит. Не знаю, о чем в этот момент думал пехотный офицерик, но только он дал добро на это безумие.

На следующий день вся батарея собралась, чтобы на это дело посмотреть, еще и из соседних сотня душ набежала. Поди не каждый день господа офицеры цирк показывают. Мы уж пытались Хази отговорить, но куда там, в нем упрямства больше, чем во всех демонах Преисподней. Закусился насмерть, быками не оттащишь.

Бросили они с лейтенантом жребий, кому первому лезть и тут, верно, матушка удача впервые в жизни изменила Хази — вытянул он трефового туза, а это значило, что ему и лезть. Ну, он даже виду не подал, что его это обеспокоило. Напротив, пошучивал, пока ординарец снимал с него мундир, уверяя, что боится щекотки. Даже скинув исподнее, он не перестал бравировать. Оставшись в естественном, так сказать, виде, не полез сразу в пушку, а нарочно у нас на глазах трубочку выкурил. Ах, Хази, Хази…

Лейтенант пехотный, за этими приготовлениями наблюдавший, щурился, желваками играл, но не торопил и не мешал. Один только раз спросил разрешения монету проверить, которую Хази должен был в дуло швырнуть — проверил, удовлетворился, и дальше только молча наблюдал.

Хази отказался натираться маслом, чтоб легче по стволу скользить, он вообще не отягощал себя никакими приготовлениями. Покрутил монету в пальцах, потом усмехнулся всем нам — и швырнул ее в дуло. Небрежно, как небось, тысячу раз швырял монеты дамам. А потом выдохнул в последний раз, напрягся, подскочил, точно гимнаст, и забрался в ствол — легко, точно тысячу раз это уже проделывал. Нырнул, точно в нору. Ловко у него это вышло.

По толпе, хоть и не было там ни дам, ни зеленых юнцов, вздох ужаса прошел. Мы, пушкари, знали норов «Костяного Канцлера», но не знали того, что знал хитрец Хази. В канун перед дуэлью, еще ночью, он напоил своего денщика едва ли не до смерти, потом тихонько перерезал ему горло, нацедил крови, да все ведро и вылил в пасть «Канцлеру». Провернул он это все так ловко, что никто и не заметил, а на счет денщика сказал, что тот, трусливый ублюдок, сам к сиамцам ночью сбежал. Старый служака, как и мы все, наш Хази знал, что сытые демоны незлобивы. Утолив свою адскую жажду, они больше склонны дремать, чем зубами клацать. И, конечно, на это рассчитывал.

Но чего-то наш Хази все-таки не учел.

Первую половину руты внутри ствола он прополз влегкую. Даже ногами болтал, уверяя, будто ему щекотно. Но вторая рута уже куда тяжелее пошла. Хоть мы не видели его, но ощущали дрожь от «Костяного Канцлера», и дрожь недобрую. Что-то в его потрохах пробудилось и скоблило невидимыми зубами по казеннику… Тут бы нам его схватить за пятки и выдернуть, но промедлили мы. Может, сами до смерти испугались, а может, до последнего верили в счастливую звезду Хази, сейчас уже и не скажешь точно…

А потом Хази закричал. Сперва удивленно, будто увидел там, в пушке что-то такое, чем там никак не должно было быть. А потом уже от боли.

Ты, опухоль безродная, никогда и не слышал, чтоб люди так кричали. И я никогда прежде не слышал, даже когда ребята, вернувшись из рейда, с пленных сиамцев смеха ради шкуру сдирали. Страшные это были крики. Я и сейчас их в кошмарах слышу, а уж сколько лет прошло…

«Костяной Канцлер» быстро налился жаром, внутри него заскрежетало, затрещало, захрустело — будто вся чертова орава монсеньора Везерейзена ото сна пробудилась. Хази кричал истошно, страшно. Выл, сучил ногами, верно, выбраться пытался, да куда там — калибр сто девяносто пять саксонских дюймов — только дергался в стволе.

Мы ждали полторы минуты. Думали, может Хази сейчас извернется как-нибудь, да и выскочит, тем более, по уговору меж ним и лейтенантом помогать было нельзя. Вот мы и стояли, белые как снег, которого в Сиаме не сыскать, слушали его страшные вопли и переглядывались. Когда пошла вторая минута, Хази завыл так страшно, что сделалось понятно — жрут его там живьем. Застрял в пасти у демонов наш Хази. Надо вытаскивать, и плевать на дуэль.

Мы подскочили к пушке и попытались набросить на его щиколотки, торчащие из дула, веревочную петлю, но они так дергались, что первые три раза у нас ничего не выходило — соскальзывала. А на четвертый получилось, и мы дернули все вместе, одновременно, так резко, будто пушку из грязи вытаскивали.

Он и выскочил. А когда мы его увидели…

Я не уснул, херова ты бородавка, не пялься. Я вспоминаю. А что молчу, так имею на то полное право. Мы все тогда замолчали, как Хази наружу вытащили. Никто, кажется, даже не закричал от ужаса. Знаешь, я к шестьдесят седьмому много дерьма повидал — и в Сиаме и раньше. Видел восстания «башмачников», сам же их, бывало и подавлял со своими пушками, видел захваченные сиамцами гарнизоны, в которых даже скотины живой не оставалось, видел пирующих демонов над джунглями и прочую дрянь… Но, кажется, никогда не видел ничего паскуднее того, что сделалось с Хази.

Он извивался и кричал, даже когда его вытащили из пушки.

Сперва мы даже не сообразили, что это Хази — наш добрый Хази. Это был… Сгусток, быстро теряющий сходство с человеческим телом. Демоны не сожрали его, лишь облизали, должно быть, но их адские энергии, проникнув в тело, совершили с ним страшные вещи. Плоть сделалась полупрозрачной и мягкой, как воск, она сползала с костей, как патока, и при этом шипела. На бьющемся в агонии теле обнажались отверстия — десятки отверстий, но это были не раны, как мы сперва было подумали, это были рты. Человеческие рты.

Они кричали, Лжец. Оно кричало.

Оно извивалось на наших руках, булькало, захлебываясь своей собственной плотью, и кричало всеми своими чертовыми ртами. Всеми ртами. Они кричали, кричали и…

Ох, черт. Как саднит в душе. Даже сейчас пронимает до самых печенок, как вспомню.

Мы струсили, червяк. Отступились, беспомощно оглядываясь друг на друга. Мы, императорские гвардейцы-артиллеристы, выстоявшие под Сингбури, жравшие дохлых лошадей под Су-Нгайколоком, поднимавшие обожженными до кости руками раскаленные ядра под Сурином. Мы струсили так, как никогда прежде не трусили, даже когда смотрели в упор в узкие, исступлённые глаза сиамских мушкетеров, подступающих к батарее.

Единственный, кто не струсил, был Вольфганг. После Сакэу они с Хази были как братья. Это его Хази тащил три или четыре мейле на плече, даром, что сам был прострелен в трех местах и исколот штыками. Это они делили половину фляжки болотной воды на двоих, изнемогая от жажды и ран. Это они с Хази выбрались к своим, проплутав неделю по джунглям, полумертвые от изнеможения и лихорадки.

Вольфганг был единственным, кто не струсил. Умница-Вольфганг.

Он смерил нас презрительным взглядом и, прежде чем мы успели что-то сказать, достал пистолет, сделал шаг к извивающемуся на земле Хази и всадил пулю ровнехонько ему в переносицу. Только тогда Хази обмяк и перестал кричать. Схоронили мы его за позициями батареи, на окраине, по-тихому, а начальству доложили, будто убит сиамским снайпером. Едва ли кто-то в штабе удивился — пиздоглазые ради того, чтоб подстрелить человека с аксельбантом, готовы были днями в зарослях торчать…

Так это дело тогда и кончилось.

Лишь много позже, спустя полгода или даже год, мы вдруг узнали, почему нашему Хази изменила матушка-удача и именно в тот злосчастный день. Это все из-за монеты. Помнишь, я говорил, будто лейтенант пехотный для какой-то надобности из руки Хази монету взял, вроде бы проверить? Фокус оказался ловким, и исполнен как надо. Он тайком подменил монету, пока разглядывал ее. Тот крейцер, что он вернул Хази, был отлит не из меди, а из самого настоящего серебра, только покрашен так, чтоб незаметно было. Когда Хази кинул серебряную монету в пасть «Канцлеру», демонов внутри от чистого серебра ошпарило, точно кипятком, вот они и пробудились, злые как черти, вот и цапнули Хази, забравшегося в их обитель.

По правде сказать, хотели мы с ребятами этого офицеришку разыскать, снять с него шкуру и к «Канцлеру» прибить, за товарища поквитаться, да не довелось — его в том же году под Нонгхаем сиамские лазутчики изловили и на куски порезали. За нас, стало быть, нашу работу выполнили. Ну, мы с ребятами на них за это в обиде не были. Пускай. Иной раз и от сиамца поганого польза бывает…

[1] Буберт — традиционный немецкий десерт, пудинг из манной муки с добавлением яиц, сливок и киселя.

[2] Лаленбург — вымышленный город в немецком фольклоре, символизирующий собой захолустье, медвежий угол.

[3] Здесь: примерно 124 км.

[4] Габриэль Ролленхаген (1583–1619), Генрих Ансельм фон Циглер унд Клиаппгаузен (1663–1696) — немецкие писатели XVII-го века.

[5] Бандонеон — сконструированный в 1840-м году вид гармоники на основе немецкой же концертины.

[6] Здесь: примерно 500 м.

[7] Рейтшверт (нем. «меч всадника») — кавалерийский меч, стоявший на вооружении у отрядов рейтар, комбинация легкого полуторного меча и тяжелой шпаги.

[8] Караколь — кавалерийский маневр в бою, заключавшийся в быстром сближении с вражеской пехотой, после чего шеренги кавалеристов, сменяя друг друга, обрушивали на противника плотный пистолетный огонь.

[9] Фридрих Геткант (1600–1666) — немецкий военный инженер и фортификатор.

[10] Кегорновы мортиры — легкие осадные орудия калибром около шести дюймов, изобретенные Менно ван Кугорном в 1674-м году.

[11] Магерка (маргелка, магярка) — валяная шапка из сукна или бархата, имеющая тулью без полей, использовалась в качестве головного убора польскими гусарами.

[12] Здесь: примерно 460 мм.