Барби. Часть 2 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Глава 3

Гомункул продолжал что-то говорить, но Барбаросса больше его не слышала — левую стопу пронзило болью, да такой, что из мира мгновенно выключились все звуки, а бормотание гомункула превратилось в комариный гул на пороге слышимости.

Сорок миллионов сифилитичных елдаков архивладыки Белиала!..

Полыхнувшая в левой стопе боль пронзила ее от пальцев на ноге через колено прямо в бедро — раскаленная рапира из щербатого металла, которую всадили прямо сквозь кость и мясо, ввинтили через хрящи и сухожилия. Боль была такой, что Барбаросса споткнулась и рухнула на середине шага, едва успев выставить руки, чтобы смягчить падение. На миг звуки вернулись в мир — она услышала испуганные возгласы компании проходящих мимо дам в мантильях, небрежный смешок спешащего по своим делам мальчишки, озабоченные интонации в голосе бубнящего Лжеца…

Гвоздь, подумала она, глотая воздух, впившись пальцами в левый башмак, жесткий и покрытый уличной слякотью. Некогда в этом башмаке помещалась ее нога, но сейчас внутри него плескалась одна только чистая боль, растворившая все, из чего прежде состояла ее нога — кости, мясо, ногти… Огромный сапожный гвоздь, который какой-то недоумок бросил посреди мостовой и на который она, заслушавшись, точно последняя шалава, наступила. Он пробил нахер ее стопу не хуже мушкетной пули, разворотив тонкие косточки.

Ах, блядь. Как же больно! Точно она сунула ногу целиком в чан кипящей смолы или…

Пальцы Барбароссы судорожно ощупывали башмак, пытаясь обнаружить чертов гвоздь и вытащить его, но лишь растирали слизкую грязь. Гвоздя не было, перепачканные пальцы напрасно блуждали по подошве. Словно гвоздь, пробивший ее стопу, был бесплотным гвоздем, растаявшим в тот же миг, как пропорол подошву…

Возможно, это «чеснок», подумала Барбаросса, пытаясь стиснуть внутри себя боль, не дать ей превратиться в протяжный, рвущийся из горла, крик. Некоторые суки, говорят, в последнее время повадились разбрасывать на темных улочках Нижнего Миттельштадта чертовы железные колючки, и не одну-две, а щедро, целыми горстями. Эта веселая забава, перекалечившая в свое время до черта лошадей Паппенгейма, стоила ног не одной ведьме Броккенбурга — зазубренные шипы, легко пробивающие подошву, превращают ступню в одну большую рубленую котлету, кроме того, частенько их смазывают собачьим дерьмом — верный шанс потерять нахер ногу…

— …не кричи, черт тебя дери! — досадливо буркнул Лжец, — Представь, что тебя укусил маленький комарик…

— Нога!.. — провыла Барбаросса, сжимая щиколотку пальцами, — Какая-то блядская колючка! Дьявол!

Дрожащими пальцами она уцепилась за башмак, силясь сорвать его с ноги. Если рана глубока, дело плохо. Ей нужно будет остановить кровь и…

— Не делай этого.

— Что?

— Не снимай, — голос Лжеца звучал приглушенно, не так, как прежде, — Поверь, юная ведьма, ты не обрадуешься тому, что увидишь. Зато порадуешь его.

Кого? Кого она порадует?

Барбаросса, зарычав от боли, стащила с ноги башмак. Холщовые обмотки, которые она использовала вместо портянок поверх шосс, порядочно смердели, но мокрыми от крови не были. Нога чудовищно болела, пальцы точно медленно сжигали в алхимическом тигиле, однако башмак был цел. Ни гвоздя, ни коварной колючки, ни даже отверстия в подошве. Чертовски целый башмак.

Может, она наступила на демона? На какого-нибудь крохотного, спешащего по своим делам, адского духа, посыльного или праздного гуляку? Это было бы куда хуже. Одна сука, говорят, нагрузившись дешевым вином в Унтерштадте, наступила на хвост какому-то мелкому адскому отродью — пикнуть не успела, как сапог на ее ноге лопнул, а сама нога превратилась во вздувшееся от гангрены месиво, в котором кости сплавились с мясом в единое целое, а уж запаха было…

Башмак был как будто бы цел, но в нем что-то болталось. Возможно, камень, подумала Барбаросса, шипя от боли и тихонько подвывая. Блядский камень, забравшийся внутрь. И не крошечный, кажется, а размером с хороший орех. Или даже два камня…

— Не делай этого, — Лжец тяжело выдохнул, — Черт, говорю же тебе…

Барбаросса опрокинула башмак, пытаясь вытряхнуть из него болтающиеся внутри камни, и те беззвучно раскатились по брусчатке. Не один, как ей показалось, не два. Три, четыре… Пять. Пять продолговатых камней, похожих на речные голыши, что иногда разбрасывает вокруг своего ложа бесноватая Хельме, несущая воды на юг. Бледные, кажущиеся в свете фонаря желтоватыми, они удивительно мягко рассыпались по мостовой, не породив того лязга, которого ожидало ухо.

Потому что не были камнями.

Барбаросса всхлипнула, впившись обеими руками в ногу. Только теперь она поняла, отчего обмотки, которыми плотно была оплетена ступня, болтаются, развеваемые ветром, отчего ступня полыхает, точно ее охватило жидким огнем, отчего воют, треща, ее несчастные косточки…

— Хватит, — буркнул Лжец, — Довольно выть. Ты лишилась пяти маленьких кусочков плоти, только и всего. И, насколько хватает моих познаний об устройстве человеческого тела, далеко не самых ценных для тебя.

Мои пальцы, подумала Барбаросса, борясь с инстинктивным желанием собрать ладонью рассыпавшиеся по камню голыши. Мои блядские пальцы. Они были перепачканы, к ним прилипли холщовые волокна и крохотные кусочки сена, желтоватые ногти порядком отросли — за всеми хлопотами она вечно забывала их обрезать…

— Мои. Мои пальцы, — она наконец смогла произнести это, давясь словами, — Он… он отрезал их. Отрезал нахер мои пальцы, понимаешь?

Не отрезал, подумалось ей, какой острый бы ни был невидимый нож, которым орудовал Цинтанаккар, он оставил бы порядочно крови. Но крови не было. Ее пальцы отвалились от ноги, будто блядские ящеричные хвосты, оставив на месте среза только посеревшую мякоть с тусклыми костяными осколками.

Лишившаяся пальцев нога не кровоточила, но болела совершенно чудовищным образом. Куда сильнее, чем если бы была распорота сапожным гвоздем или «чесноком». Некоторое время Барбаросса раскачивалась, сидя на корточках, стиснув руками щиколотку, будто боль, плясавшая огненными сполохами на бескровных обрубках ее пальцев, была змеиным ядом, которому нельзя позволить распространяться по телу. Блядские пальцы…

Она вдруг ощутила, как дрожит засевшая в грудине крохотная бусина.

Цинтанаккар шевелился. Ворочался, впитывая ее боль, как ворочается отложенная в плоть еще живой жертвы личинка. Барбаросса ударила себя кулаком под дых, пытаясь добраться до него, но едва не вышибла себе же дыхание. Глубоко. Слишком глубоко. Не вытащить. Не добраться.

Лжец мрачно хохотнул.

— Вы, люди, склонны уделять слишком много внимания отдельным кускам своего мяса, — пробормотал он, — У меня, к примеру, никогда не было такой роскоши, как пальцы на ногах, но я же не убиваюсь…

— Заткнись. Заткнись, коровий послед.

— Если тебе от этого станет легче, подумай о том, что Цинтанаккар мог взять в уплату другую часть твоего тела. Скажем, нос. Яичники. Или глаза.

Барбаросса набрала в грудь воздуха. Воздух был сырым, вечерним, отдающим выхлопом аутовагенов и едким магическим осадком, но это позволило ей немного унять пульсирующую в ноге боль.

Зубы, пальцы… Этот демон точно коллекционер, отщипывающий крохи от своей жертвы, чтобы собрать полную коллекцию. Только сегодня и для вас — полное собрание сестры Барбароссы, представленное в нашей выставке. Обратите внимание на то, как кропотливо собраны ее зубы, ногти, глаза, как уютно они устроены в витринах, как любовно вычищены и умащены ароматными маслами…

На миг ей показалось, что каменная твердь, на которой зиждется Броккенбург, эта гигантская опухоль, дрожит. Но это дрожали ее пальцы, впившиеся в брусчатку. Те, что еще не отделились от тела и принадлежали ей.

— Сколько?

Лжец ответил мгновенно, будто вышколенный придворный часовщик.

— У тебя осталось пять часов.

Барбаросса ощутила тяжелый гнёт в желудке. Херня. Время не может лететь так быстро. Цинтанаккар отвел ей семь часов и…

Первый час она потеряла, бегая от голема, бесцельно шляясь по улицам и рассиживаясь в трактире. Второй час посвятила выслушивая никчемные рассказы вельзера о старых добрых временах, слежке за Бригеллой и рассказу Лжеца о своем хозяине. Два часа долой, осталось пять. Все честно, клепсидра[1] Цинтанаккара, как бы она ни выглядела, скорее всего работала без подвоха.

У всякого уважающего себя демона есть целый арсенал грязных фокусов и трюков, который он пускает в ход против простофиль, мнящих себя демонологами и знатоками Гоэции, но они редко опускаются до прямого подлога. Это претит их извращенным, выпестованным в кипящем Аду, представлениям о чести.

Паскудно. Часы утекают сквозь пальцы точно монеты. Семь монет могут показаться небольшой, но горкой. Однако стоит отнять из них две, как их делается пять — уже не горка, но чертовски крохотная кучка чеканного металла. Моргнуть не успеешь, как пять превратится в четыре, в три, в две…

— У меня? — пробормотала она, осторожно пытаясь натянуть башмак на лишившуюся пальцев ногу, — Ты кое-то забыл, кусок несвежего мяса. Мы с тобой теперь в одной лодке, а значит, это у нас осталось пять часов.

Гомункул усмехнулся. И хоть она слышала этот звук уже не раз, он все еще вызывал у нее отвращение.

— Как мило. Стоило Цинтанаккару отрезать от тебя пару кусков мяса, как ты соизволила вспомнить про наш договор. Кстати, раз уж мы про него вспомнили, не худо было бы скрепить его во всей форме. Твоей кровью.

— Что?

— Кровь, — спокойно пояснил Лжец, — В моих жилах никогда не текла кровь, они пусты и холодны, но я знаю, что эта жидкость имеет очень большое значения для вас. Недаром именно ею полагалось подписывать самые важные соглашения. Не беспокойся, я не возьму много. Полагаю, одной капли будет вполне достаточно. Мелочь для тебя, но важное свидетельство для меня, подтверждающее, что ты всерьез относишься к нашему союзу.

Пытаясь натянуть на искалеченную ногу башмак, Барбаросса едва сдержала злой смешок.

Делиться кровью с этим выродком? Ах ты хитрый маленький ублюдок…

Допустим, от одной капли она не обеднеет. Милашка Барби за два с половиной года жизни в Броккенбурге оставила на его улицах так много крови, что уже можно было бы наполнить пивной бочонок. Черт, иногда она так щедро делилась своей кровью с Броккенбургом, что ее одежда превращалась в заскорузлое тряпье, которое Котейшеству приходилось отдирать от нее при помощи щипцов и плошки с горячей водой!

Но поить своей кровью существо в банке? Хера с два!

Во-первых, она еще не получила от него помощи, одни только чертовы остроты, которые уже порядочно истыкали ей бока, перемежаемые злорадными смешками и заковыристыми, выводящими из себя, вопросами. Во-вторых… Черт, Котейшество предупреждала ее на счет этого. Капля крови укрепляет связь между гомункулом и ее хозяином. Может, в некоторых случаях это и полезно, но этот выблядок — не ее ассистент, которому она готова доверить свои мысли. Не говоря уже о том, что только чертова безмозглая шалава осмелится связывать себя с существом, на банке которой рука предыдущего хозяина размашисто начертала «Лжец».

Нет, подумала она, пытаясь не обращать на пульсирующую огнем ногу, которую точно перемалывали зубами адские владыки. Нет, сморщенная ты сопля, кукла из человеческой плоти, мы с тобой не компаньоны. И будь я проклята, если позволю тебе связать нас воедино! Видит Ад, мы и так уже связаны крепче, чем стоило бы.

Башмак на лишившейся пальцев ноге болтался, как кавалерийское седло на кляче, норовя сползти, пришлось стащить его и набить носок тряпьем из обмоток. Едва ли это сильно облегчит ей ходьбу, она все равно будет отчаянно хромать точно старый пират, но, по крайней мере, сохранит способность сносно передвигаться на своих двоих…

— Капля крови, — нетерпеливо напомнил Лжец, ерзая в своей банке, — Это невеликая плата за мою помощь, кроме того…

Барбаросса фыркнула.

— Твою помощь! Напомни, если я ошибаюсь, твоя помощь привела предыдущих четырнадцать сук прямехонько к могиле! Охеренно мудрое решение — связываться с ублюдком, облажавшимся четырнадцать раз подряд!

Кажется, ей удалось уязвить самодовольного ублюдка или, по крайней мере, заставить его прикусить язык.

— Не мне тягаться с демоном, — проскрипел он, — Но я надеялся, если ты дожила до третьего круга, то должна соображать, как работает наука. Прежде чем зажигать огонь под пробиркой, надо накопить определенный объем данных, обобщить, найти закономерности и… Что это ты, черт возьми, делаешь?

— Собираю то, что принадлежит мне.

Гомункул издал возглас отвращения.

— На кой хер тебе сдались эти куски мяса? Оставь их для фунгов! Или ты думаешь, что найдешь в Броккенбурге швею, которая возьмется пришить их обратно?

Как странно — ее отсеченные пальцы, раскатившиеся по брусчатке, казались почти невесомыми, но для того, чтобы взять каждый из них ей требовалось приложить изрядное усилие — точно это были крохотные слитки свинца…

Оставить пальцы прямо здесь? Ну уж нет.

Фунги, бесспорно, хорошо справляются со своей работой, подчищая все, что хоть сколько-нибудь отдает плотью, но в этом городе до черта сук, которые будут рады заполучить кусочек мяса милашки Барби — чтобы потом использовать его для наложения проклятия или скормить какому-нибудь демону. Нет, она позаботится об этом сама…

— Быстрее, черт возьми! — Лжец нетерпеливо постучал лапкой по стеклу, подгоняя ее, — Не хочется торопить тебя в таком важном деле, как прощание с кусочками собственной плоти, но вынужден заметить, юная ведьма, если ты и впредь будешь растрачивать время столь никчемным образом, уже очень скоро тебя ждут новые утраты. И куда более неприятные.

Мысль об этом и так зудела, как обломок рапиры, застрявший меж ребер.

Новые утраты… Демон будет обгрызать ее, как экономный мясник — коровью тушу, отрезая по небольшому кусочку за раз. От одной только мысли об этом хотелось размозжить голову о каменный угол. Черт, ей определенно не хотелось знать, что последует дальше. Но если крошка Барби и заслужила чем-то право на существование, так это тем, что никогда не позволяла себе идти на поводу у страха. Она должна знать.

— Лжец…

— Что? — почти тотчас отозвался тот, все еще брюзгливым тоном, — Рассказать тебе какую-нибудь поучительную историю, подходящую моменту? Может, притчу или…

— Что будет дальше?

— Ты хочешь знать…

— Те четырнадцать, что были до меня — чем они закончили? Я имею в виду последние их часы.

Гомункул заколебался. Она отчетливо ощущала, как его крохотное тельце елозит в банке, будто пытаясь принять удобное положение. Наверно, чертовски непросто обустроиться в домике, который состоит из одного только гладкого прозрачного стекла…

— Ты в самом деле хочешь это знать?

Нет, подумала Барбаросса, не хочу. Но я должна.

— Да. Он так и будет отрезать от меня по куску?

Гомункул вздохнул.

— Нет. Я уже говорил тебе, он не просто садист, он…

— Зодчий плоти. Я помню. Что дальше?

— Первые три-четыре часа Цинтанаккар больше забавляется, чем работает всерьез. Обвыкается в своем новом жилище, пробует тебя на вкус изнутри. Распускает невидимые щупальца в твоем теле. Пальцы, уши, желчный пузырь, легкое, глаз… Никто не знает, что он выберет своим следующим блюдом. Настоящая дрянь начинается после. Офтальмия, первая жертва. К исходу пятого часа ее тело стало покрываться фурункулами, огромными, как орехи. Они нестерпимо зудели, заставляя ее метаться по городу, от этого зуда не помогали никакие порошки и заклятья. А когда они лопались…

Рука Барбароссы дрогнула, выпустив отрезанный палец — тот поскакал по брусчатке, точно хлебная крошка.

— Что?

— Глаза. Внутри каждого из них был глаз. Вполне человеческий глаз, с интересом наблюдавший за тем, как Офтальмия воет от ужаса и боли. Десятки, сотни фурункулов… Тысячи новых распахивающихся глаз… К исходу шестого часа она была похожа на сгусток слизи, липкую глыбу, состоящую из огромного количества слипшихся глазных яблок. И все это время она продолжала чувствовать боль.

— Сука…

— Полимастия, жертва номер восемь. Цинтанаккар наградил ее проказой. Такой агрессивной и быстро развивающейся, что к концу своего путешествия она походила на труп недельной давности, выкопанный из земли. Черт, она и кричать-то не могла, ее голосовые связки изгнили, но поверь мне, отчаянно пыталась до самого конца.

Барбароссе удалось совладать с непослушным пальцем, но ее собственные, те, что еще оставались при ней, ощутимо дрогнули.

Сука. Сука. Сука.

— Киста, жертва номер двенадцать. Все ее суставы начали выкручиваться, точно мокрое белье, выгибаясь под неестественными углами. Кое-где образовывались новые. Прохожие шарахались от нее, когда она, воя от боли, металась по темным улицам — она походила на огромного паука…

— Хватит! — приказала Барбаросса, — Хватит этого дерьма.

— О, это еще не самые плохие варианты развития событий, юная ведьма, — гомункул мрачно хохотнул, — Если желаешь, я расскажу тебе, чем кончили остальные.

Она ссыпала пальцы в кошель, туда, где звенели, смешавшись с монетами, ее зубы. Дьявол. Если она в самое короткое время не разберется с монсеньором Цинтанаккаром, устроившим уютный домик у нее в печенке, ее кошель рискует оказаться набитым под завязку. Вот только не монетами, как в ее мечтах, а кое-чем другим. Кусочками крошки Барби, которым не сиделось вместе…

Котейшество. Если кто-то в целом городе и может ей помочь, то это не разглагольствующий ублюдок в банке, а она. И она доберется до Котейшества даже если идти придется обрубками ног по кипящей смоле.

Барбаросса с трудом поднялась. Опираться на искалеченную ногу было больно — невообразимо больно — но ей удалось сделать шаг. И потом еще один. И третий. Она пошатывалась, хромала, в ступню на каждом шагу вонзались зазубренные иглы, превращая его в пытку, но все же она могла идти. А это значит — она будет идти.

— Прикрой пасть, — посоветовала она гомункулу, вновь взваливая мешок на плечо, — Я уже вижу башню Малого Замка.

Малый Замок располагался в небольшой низинке, скрытый со всех сторон изгородями, заборами и домами, но его единственная башня гордо вздымалась ввысь — тонкий перст, хорошо видимый в любую погоду на фоне неба. Несмотря на то, что башня не была украшена флагом — Вера Вариола не признавала гербов — выглядела она вполне внушительно, по крайней мере, на известном расстоянии.

Жаль, все остальное порядком портило это впечатление.

Малый Замок был невелик, несимметричен и, пожалуй, что неказист. Выстроенный в два этажа из темного, посеревшего от времени, броккенского камня, он давно потерял большую часть признаков, позволявших ему в стародавние времена считаться фортификацией. От боевых галерей, опоясывавших его когда-то, уцелела лишь половина, да и та давно лишилась боевых зубцов, превратившись в подобие опоясывающего здание балкона. Зато окна остались узкими, не раздались вширь, как это часто бывало со старыми замками, забывшими свое предназначение, а кое-где в каменной толще еще можно было разглядеть заложенные кирпичом машикули.

Малый Замок. Пусть он не годился даже в подметки грозному «Флактурму» или роскошному «Новому Иммендорфу», но Барбаросса, хоть и не сразу, научилась находить в нем своеобразное очарование. Он был похож на старого ландскнехта, но не такого, какими их изображают в гравюрах на стенах ратуши — молодцевато расправленная грудь, сверкающие доспехи, орлиный нос, не подпорченный ни ударами палиц в забрало, ни застарелым сифилисом — а тихого и молчаливого, степенно доживающего свой век за кружечкой и картами.

Фон Друденхаусы, должно быть, потратили немало средств из своего кармана, чтобы вернуть Малому Замку его былые черты, но все эти усилия возымели не больше эффекта, чем попытка залить адские бездны водой из колодца. Крыши и козырьки Малого Замка были покрыты не листовой сталью, как во времена грозных королей и курфюрстов прошлого, а обычной кровельной жестью, которая выгорела на солнце и проржавела так, что казалась грязно-рыжей, как волосы Гасты. Северная стена порядком заросла плющом, но совладать с ним никто по-настоящему не пытался — чертов плющ, по крайней мере, скрывал прорехи в каменной кладке.

Когда-то, если верить молве, «Сучья Баталья» квартировала в куда более уместном ее статусу замке — в «Меншенфрессере[2]». Барбаросса видела лишь остов его фундамента, опаленный адским огнем и вбитый на три локтя под землю, но, если верить ему, сооружение в самом деле было величественное и мощное. Оно простояло бы еще полтысячи лет — если бы уцелело в тысяча девятьсот сорок пятом.

На излете Второго Холленкрига, когда Белет, Столас и Гаап, сговорившись, насели на архивладыку Белиала, вырывая целые куски из его владений, мстя за свои прошлые поражения, в «Меншенфрессере» засел гарнизон из саксонской пехоты. Никчемная попытка. Как будто бы несколько сотен человек, пусть даже и защищенные старым камнем, могли сделаться препятствием на пути той исполинской волны, что шла на германские земли, грозя раздробить их и вмять в землю вперемешку с костями.

Паскудные, говорят, были времена. Даже днем над Броккенбургом было темно — орды захлебывающихся от ярости демонов Белета закрывали солнце, выливая на город раскаленную смолу и испражняясь едкими кислотами, а земля дрожала от поступи адских легионов — это полчища Гаапа шествовали от одного города к другому, оставляя за собой одни только объятые пламенем руины да идолов, сложенных из мертвых, скрученных колючей проволокой, тел их недавних защитников.

Отрезанный от подкреплений «Меншенфрессер» должен был продержаться не больше двух дней. Но продержался почти пятнадцать. Орды Гаапа, набранные из русских рейтар и сибирских дикарей-каннибалов, облаченных в человеческие шкуры, семь раз ходили в атаку, но семь раз откатывались обратно, когда мушкеты осажденных начинали дырявить их одного за другим, а со стен лилась кипящая смола и деготь. Как и велел архивладыка Белиал, каждый город германских земель должен был превратиться в крепость, отражающую вражеский натиск, и «Меншенфрессер» с честью выполнял свой долг перед адскими владыками. Его стены выдержали три подкопа с заложенными бомбами и отразили столько штурмов, что земля в предгорьях Броккена до сих пор, спустя сорок лет, не плодоносила, так обильно она была удобрена демоническим ихором и человеческой кровью.

Убедившись, что Броккенбург не взять с наскока, архивладыка Гаап или кто-то из его смертных военачальников изменил тактику, приказав обложить крепость со всех сторон и пустить в дело осадную артиллерию.

Приспешники Гаапа имели в своем распоряжения орудия потрясающей мощи, может, не такие изощренные, как «Костяной Канцлер», про который рассказывал старикашка фон Лееб, но способные навести ужас на противника. Одним из самых страшных из них, прославившихся на всю Саксонию, была «Прокаженная Дева». Отлитая в самом Аду из черной проклятой стали, закаленная в лимфе и желчи, она пользовалась славой пожирательницы многих крепостей и замков. По слухам, русские варвары купили ее у адских владык за немыслимые деньги в золоте, мясе и серебре, а количество адских чар, живущих в ней, было таково, что состоящую из трехсот человек обслугу приходилось полностью заменять каждые несколько дней — некоторых пожирали механизмы самой пушки, другие, впав в губительный восторг, сами сигали в жерло ствола, чтобы стать ее частью.

Когда «Прокаженная Дева» стреляла, мир трещал по швам, образуя разрывы в ткани реальности, а воздух вокруг клокотал, превращаясь в смертоносный иприт. Одного прямого попадания в «Меншенфрессер» оказалось достаточно, чтобы оставить от внушительного замка один только фундамент, и тот вбитый так глубоко в землю, словно на него обрушился молот Люцифера.

Когда война закончилась, а Белиал выплатил своим собратьям установленные репарации и отступные, использовав для этого сотни тысяч своих мертвых и живых последователей, фон Друденхаусы, говорят, какое-то время даже пытались восстановить «Меншенфрессер». С тем же успехом можно было бы вычерпать шляпой кверфуртские болота. «Меншенфрессер» так и остался грудой расколотых камней. Может, и к лучшему. Страшно представить, сколько угля и дров такая громада сжирала бы за зиму, не говоря уже о том, что младшие сестры сбились бы с ног, пытаясь поддерживать внутренние покои хоть в сколько-нибудь пригодном для обитания состоянии…

Несмотря на то, что ноги несли Барбароссу к Малому Замку во весь опор, она обуздала их на некотором расстоянии от него, заставив себя сбавить шаг. Спокойно, Барби, крошка, приказала она себе, укороти узду. Хотя бы раз послушай голос разума вместо того, чтобы действовать опрометью, не оглядываясь на последствия. Да, ты привыкла называть Малый Замок своим домом, но ты сама отлично знаешь, что и внутри тебя может подстерегать опасность. Твои любящие сестры, некоторые из которых не удосужились бы даже поссать на тебя, если бы ты горела, а другие, пожалуй, сами приплатили палачу полтора талера, чтобы получить место в первом ряду возле дыбы. Терпение, Барби, вооружись терпением, хоть тебе и претит это оружие трусов и слабаков. Как знать, какая встреча ждет тебя внутри?..

Это было мудрой мыслью, при том ее собственной, а не подсказанной из мешка блядским гомункулом. Иди знай, известно ли «батальеркам», квартирующим в Малом Замке о том, какими вещами занималась нынче днем их сестрица Барби. Вполне может статься и так, что замок, к которому она неслась сломя голову, окажется для нее ловушкой…

За увитой магонией изгородью имелось удобное место, которое ей прежде уже приходилось использовать в качестве наблюдательного пункта. Укрытая зарослями и сгущающимися сумерками, она могла находиться здесь, оставаясь невидимой для обитательниц Малого Замка, сама же без труда могла видеть и сам замок и изрядную часть его подворья, почти до самых ворот.

Отлично, Барби, похвалила она сама себя. В кои-то веки ты не мчишься, не разбирая дороги, точно сошедший с ума аутоваген. Может, ты и потеряешь пару драгоценных минут, зато, как знать, избежишь многих новых дырок в твоей шкуре. А этого никак нельзя исключать, раз уж Аду было угодно сделать тебя «батальеркой»…

Первое, что она отметила, расположившись в зарослях колючей магонии, это горящие окна Малого Замка. Чертовски много горящих окон для этого времени суток. Гаста, на которую Верой Вариолой были возложены обязанности сестры-кастелянши, обыкновенно крайне трепетно относилась ко всем запасам Малого Замка, будь то полотно, кирпич или даже сырные корки, считая кладовые своей исконной собственностью. Она запрещала жечь масло прежде чем на Броккенбург опустится ночь, да и каждый свечной огарок был у нее на счету. Но сейчас…

Окна общей залы на втором этаже горели так ярко, что даже резало глаз. И не тем желтоватым светом, что дают обычно лампы, заправленные дешевым маслом, а тем, что могут испускать только адские духи, заключенные в хрупкие стеклянные сосуды, из которых выкачан воздух. Таких ламп в Малом Замке было полдюжины, но большую часть времени они свисали с потолка мертвые и пустые — Гаста так боялась израсходовать заключенный в них запас чар, что разрешала зажигать их лишь по особенным случаям. Например, если в Малый Замок наносила визит хозяйка ковена.

Барбаросса ощутила, как твердеет, распираемое недобрым предчувствием, нутро. Вера Вариола в замке? Во имя всех евнухов Преисподней, это последнее, что ей надо сегодня. Впрочем, не будет ничего удивительного в том, что блядский денек, начавшийся так скверно, окажется увенчан таким же паскудным вечером.

Говорят, когда семью Паппенхеймеров из Баварии казнили за колдовство — дело было за несколько лет до Оффентурена, прежде, чем Ад распахнул свои всеблагие двери, явив миру милость — наибольшие испытания выпали на долю Паулюса Гэмперла, главы несчастного семейства. На его глазах баварские палачи раскаленными щипцами растерзали его жену Анну и их сыновей, мало того, еще до того, как она испустила дух, ей отсекли груди и бросили в толпу. Потом ему самому раздробили колесом руки и посадили на кол, но не до смерти, а лишь пока разгорается предназначенный для него костер. Костер этот трижды тух — накануне прошел дождь и сухие дрова оказались порядком подмочены — так что палачам пришлось порядком поработать, раздувая его. Если верить легенде, когда костер наконец загорелся, окровавленный Паулюс Гэмперл, к тому моменту представлявший из себя груду окровавленного тряпья, через силу улыбнулся и произнес: «Ну слава Богу! Еще одна неудача — и я бы окончательно подумал, что день у меня не задался…»

Если Вера Вариола в замке… Барбаросса стиснула кулаки. Если так, Малый Замок мгновенно превратится для нее из убежища в ловушку, даже более опасную, чем дом старика фон Лееба с цепным демоном, снаряженный смертоносным узором из чар. Вера Вариола не так-то часто навещала свой ковен, у нее была резиденция в Оберштадте, в которой она обыкновенно проводила большую часть времени, но иногда — раз в месяц или два — она вспоминала про своих младших сестер. Если сегодня как раз такой вечер…

Ощущая себя лазутчиком, ползущим сквозь ядовитые сиамские джунгли, Барбаросса продралась ближе к изгороди сквозь чертову магонию. Если Вера Вариола в замке, наверняка вокруг него царит суета — подгоняемые щедрыми оплеухами Гасты снуют младшие сестры, спешно перетряхивая половики, гремит колодезная цепь, хлопают двери…

Подворье Малого замка представляло собой окаймленный лапчаткой и кизильником пустырь, являющий собой голову господина ректора Шрота в миниатюре — пышные неухоженные заросли по краям и вытоптанная область в центре. Каждую весну «батальерки», вооружившись серпами, пропалывали эти заросли, ожесточенно, будто рубились со сворой самого Эрнста фон Манфельда, но извести их не могли — чертова трава затягивала Малый Замок кольцом с таким упорством, будто намеревалась сожрать его целиком, не оставив и камня.

Однажды Котейшество, воодушевленная своими успехами во Флейшкрафте, попыталась было извести их при помощи зелья. Четыре дня подряд она что-то перегоняла в булькающем алхимическом кубе, выпаривала, измельчала, сепарировала… Потом еще два дня призывала неведомых Барбароссе духов, исчертив пол дровяного сарая своими сигилами так густо, что даже жук не прошел бы через него, не нарушив лапкой какой-нибудь каверзный знак. Зелье получилось что надо — разъедало даже закаленное стекло — но когда они попытались использовать его против зарослей, оказались неприятно удивлены.

Милые желтые цветочки лапчатки превратились в крохотные лики, скалящиеся и выкрикивающие непристойности, а кизильник отчаянно смердел тухлым мясом, в придачу к тому отпустил побеги из колючей проволоки и человеческого волоса. Эта попытка по благоустройству подворья дорого им стоило — Гаста заключила обеих на неделю под домашний арест, запретив покидать замок, мало того, еще месяц они выполняли работу по дому наравне с младшими сестрами — полировали тряпками лестницы, стирали белье… После той попытки Котейшество впредь не бралась за работу, о которой ее не просили, предпочтя сосредоточить все усилия над экспериментами с дохлыми котами.

Но сейчас Барбароссу интересовали не столько злосчастные заросли или дровяной сарай, примостившийся в дальнем углу подворья, их с Котейшеством личные апартаменты и по совместительству лаборатория, сколько площадка возле ворот. Прямоугольная, правильной формы, она отчетливо бросалась в глаза даже в сумерках. Кажется, это был единственный участок подворья, который бурные поросли лапчатника и кизильника не только не пытались захватить, но и обходили стороной. Травы на ней почти не было, а та, что была, казалась бледной, будто бы выгоревшей, ломкой, болезненной. Неудивительно, учитывая, что именно на этом месте обыкновенно останавливался аутоваген Веры Вариолы, «Белый Каннибал».

Чертовски неприятная тварь.

Барбаросса не считала себя сведущей по части аутовагенов как Саркома, но перевидала уймову тучу этих созданий на городских улицах. Некоторые из них вызывали у нее опаску, иные отвращение, но ни один не наводил на нее столько страху, как «Белый Каннибал», личный экипаж хозяйки ковена.

Сложно было понять, из каких каретных мастерских вышел его тяжелый кузов, кажущийся громоздким на фоне прытких городских экипажей. Саркома утверждала, будто создать его могли только в Вольфсбруке — слепые кузнецы, заточенные в башни из раскаленной стали, одержимые кошмарными сущностями и медленно сгорающие в пламени неугасимого огня. Вольфсбрукские кузни специализировались на выпуске роскошных экипажей для оберов, иные из которых своей ценой могли затмить многие замки. Возможно, Друденхаусы заказали там аутоваген еще в те годы, когда их династия находилась в зените славы. Или приобрели по выгодной оказии у кого-то из броккенбургских оберов. Или… В Малом Замке не было большого количества желающих строить на этот счет предположения.

На кузове «Белого Каннибала» не было никаких обозначений, которые могли бы свидетельствовать на этот счет. Ни клейм, ни отметин, ни символов. Невозможно было даже определить, к какому дьявольскому роду относились твари, запертые внутри него и приводящие его в движение, но в глубине души Барбаросса была уверена в том, что они не имеют отношения ни к его светлости герцогу Хорьху, ни к его величеству королю Цундапу. Этих тварей, должно быть, выращивали в каком-то особом адском котле, вскармливая ртутью, молоком и кровью детей, убитых их матерями.

Несмотря на свое имя, «Белый Каннибал» не был белым. Он был… Грязно-белым, пожалуй. Или серым. Или… Барбаросса не хотела даже гадать на этот счет. Вне зависимости от того, какая погода стояла над Броккенбургом, были улицы сухими или покрытыми грязной слякотью, горели фонари или нет, шкура «Белого Каннибала» неизменно напоминала ей шкуру большой акулы, окрашенную в тот зыбкий серый оттенок, от которого легкие начинают зудеть изнутри, а кости наполняются холодным студнем.

«Белый Каннибал» не рычал на всю улицу, как некоторые прочие аутовагены, не изрыгал снопов пламени и облаков сернистого дыма, напротив, двигался очень мягко, едва слышно ворча двигателем. Но когда его туша вползала на подворье Малого Замка, всем «батальеркам» делалось не по себе — будто в гости пожаловала не хозяйка ковена, а эмиссар какого-нибудь из адских владык.

Корпус его, хоть и казался обтекаемым, не выглядел изящным, как у прогулочных карет, катящихся по Оберштадту, скорее, громоздким, тяжеловесным, даже немного неуклюжим, будто бы был сработан двести лет тому назад. У него не было тех деталей, которыми привыкли кичиться городские экипажи — ни больших ветровых стекол, позволяющих с удобством смотреть по сторонам, ни витой решетки на радиаторе, ни начищенных медных труб, изрыгающих дым. В некоторых местах на его кузове были заметны неровности, но и только — Саркома утверждала, будто это вплавленные в его каркас кости грешников, имевших неосторожность вступить в противостояние с фон Друденхаусами. Наверняка херня, но Барбароссе отчего-то не хотелось строить других предположений.

Узкие колеса аутовагена не имели каучуковых шин, однако по мостовой Броккенбурга «Каннибал» всегда катился почти беззвучно, рождая своим движением один только зловещий, пробирающий до нутряных костей, гул. Небольшие окна, прикрытые затемнённым свинцовым стеклом, почти не пропускали внутрь света, мало того, изнутри кузов был защищен шторами из глухой черной ткани. Как будто на свете нашлось бы много желающих заглянуть внутрь!

Барбаросса не знала, что за демоны томятся под капотом «Каннибала» и не хотела знать. Ей достаточно было того, что в десяти шагах от аутовагена она начинала ощущать запах жженой плоти, а еще — слышать голоса, которые нашептывают на ухо всякие мерзости. Еще хуже дело обстояло ночью. Говорили, там внутри, за тяжелыми панелями из меди и вольфрама, заточен дух отцеубийцы, которого бесконечно долго пожирает демоническая свора. Говорили, аутоваген Веры Вариолы приводится в движение сущностями столь опасными, что их вообще запрещено содержать в мире смертных, и исключение было сделано для рода фон Друденхаусов самим Белиалом — в знак уважения им заслуг прошлого.

Терпеть присутствие «Белого Каннибала» возле Малого Замка было не просто, но еще хуже бывало в тех случаях, когда Вера Вариола желала остаться в своих покоях на ночь. У нее редко возникало такое желание, но если уж возникало, эта ночь обыкновенно становилась весьма нервной для всех обитательниц замка. Стараниями Гасты, выполнявшей обязанности сестры-кастеляна, покои Веры Вариолы на верхнем этаже башни всегда поддерживались в образцовом порядке, готовые к ее визиту в любое время дня и ночи, но вот ее аутовагену места не доставалось — обыкновенно он так и торчал на подворье всю ночь.

Барбаросса хорошо помнила, как однажды ночью, выбравшись из койки по нужде, она в одних панталонах направилась наружу, намереваясь навестить нужник во дворе и совсем позабыв о том, что перед замком дремлет, тихонько ворча, «Каннибал» Веры Вариолы. Удивительно — будучи почти белым, он едва угадывался в темноте, сливаясь с ночью так, будто сам был скроен из ее плоти.

Тяжелый, привалившийся к земле, силуэт. Демоны внутри него спали, но стоило Барбароссе сделать один беззвучный шаг, как она явственно ощутила доносящееся из-под капота ворчание. Утробное, точно звуки работающей костяной пилы, кромсающей чьи-то позвонки на низких оборотах. А еще она ощутила колючие ледяные иглы в натянутом до предела мочевом пузыре. Не потому, что «Каннибал» проснулся или три дюжины его глаз вдруг пробудились, залив ее светом, нет, он оставался недвижим, как мертвец. Но Барбаросса вдруг ощутила, что кто-то тихо зовет ее по имени. Голосом вкрадчивым и мягким, удивительно знакомым, но в то же время не похожим ни на один из голосов, что ей приходилось слышать. Это не было ворчание демона, это был упоительно мягкий рокот.

Смелее, ты, глупышка, говорил он, но называл ее не Красоткой и не Барбароссой и не сотнями тех унизительных прозвищ, что прилипли к ней здесь, в Броккенбурге, а ее именем — тем именем, что она оставила в Кверфурте. Смелее, девочка. Подойди поближе. Проведи рукой по полированному капоту. Коснись ручки и подними ее до щелчка. Распахни дверцу. Я покажу тебе настоящие чудеса — в их истинном виде, не извращенном ни адскими владыками, ни человеческими капризами. Забирайся внутрь, здесь теплые бархатные подушки, мягкие, как волосы Котейшества. Устраивайся поудобнее. Можешь подремать, слушая мое урчание…

Она даже сделала два или три слепых шага вперед, протягивая руку к никелированной рукояти. Ворчание, доносившееся из-под капота, было вовсе не грозным, как ей показалось сперва, напротив, вкрадчивым и мягким, как мурлыканье огромного кота. Ничего страшного не будет, если она минутку посидит внутри? Она просто попробует, каково это, сидеть в дорогущем экипаже, точно графиня, и сразу уйдет. Только одну маленькую крохотную минутку…

Смелее, девочка. Мы поладим друг с другом, я это чувствую. Протяни руку и погладь меня…

Она почти сделала это. Почти коснулась мягко вибрирующего капота аутовагена. И лишь в последнее мгновенье отдернула руку, мгновенно сбросив с себя овладевшее ей оцепенение. Потому что в это мгновенье вдруг увидела «Каннибала» Веры Вариолы таким, каким его точно не видели кучера других экипажей и прохожие. Огромного раздувшегося паука из черного льда, чья хитиновая шкура, источающая бесцветную жидкость, поросла щетиной из скрюченных человеческих пальцев и бесцветного мха…

На хер. Не осмелившись пересечь подворье, пока на нем стоит «Каннибал», Барбаросса той ночью предпочла опростаться у стены замка и зареклась отныне выходить наружу, если во дворе стоит аутоваген хозяйки ковена. Кажется, прочие «батальерки» и сами испытывали сходные чувства — в те ночи, когда в Малом Замке гостила Вера Вариола, ночной горшок пользовался среди сестер куда большей популярностью, чем в прочие.

Но больше всего от «Белого Каннибала» доставалось Кандиде.

Младшая среди младших, бесправное забитое существо, считающееся сестрой «Сучьей Баталии», но на деле лишь прислуга, она не осмеливалась перечить даже прочим париям, трудившимся на правах младших сестер, Шустре и Острице. Неудивительно, что в Малом Замке на нее сваливали всю грязную работу. Она не перечила, когда промозглой ночью ее загоняли нести вахту на крыше замка, в то время как прочие «батальерки» спали в своих койках. Не перечила, когда днями напролет стирала их тряпки в зловонной воде, обжигая щелоком руки. Не подавала голоса даже когда вечно голодная Шустра лишала ее жалкой ничтожной пайки, внаглую воруя ее хлеб. Не роптала даже после того, как Холера исхлестала ее по лицу вожжами за недостаточно начищенные сапоги — при том, что сама забыла отдать ей приказ…

Кандида была столь покорна и исполнительна, что иногда Барбароссе даже казалось, что если старшие сестры начнут медленно резать ее на кусочки, она и то не проронит ни слова, лишь будет крутиться так, чтоб им удобнее было орудовать ножами. Единственный раз за все жалкие пятнадцать лет своей жизни младшая сестра Кандида ослушалась старших, когда Гаста — хитрая рыжая сука Гаста — велела ей вымыть «Белого Каннибала», стоящего во дворе Малого Замка.

Аутоваген Веры Вариолы не нуждался в мойке. В любое время дня он сохранял свой грязно-белый цвет, неважно, натирали его бока воском или заляпывали уличной слякотью. Даже когда канавы Броккенбурга были полны жидкой грязью, он выглядел не просто чистым, но противоестественно чистым. Отвратительно чистым, на взгляд Барбароссы. Она сама не собиралась приближаться к «Каннибалу» даже имея надежное кабанье копье или заряженный пистоль. Но у Кандиды, младшей из сестер, выбора не было.

Едва только подступившись к дремлющему на солнце аутовагену, Кандида побелела, как алебастр и рухнула на колени, выронив ведро и тряпки. Напрасно ее увещевали подруги, напрасно хмурилась Гаста — Кандида не смогла выполнить поручение. Лишь мотала головой и тихо выла от ужаса.

Отказ от выполнения своих обязанностей не просто неуважение к старшим, это пятно на чести ковена. Убедившись, что Кандида не собирается приступать к работе, Гаста взяла полено потолще — и обработала ее так, что та сама стала походить на распластанный ком тряпья. А потом еще раз. И еще. Но даже избитая до кровавых пузырей Кандида отказывалась подойти к «Каннибалу» — страх перед ним был сильнее, чем страх перед старшими сестрами и всеми пытками, которые те могли вообразить.

К огромному облегчению Барбароссы, почти вжавшейся в изгородь, чтобы разглядеть подворье Малого Замка, предназначенная для «Белого Каннибала» площадка была пуста. Это означало, что Вера Вариола не намеревается почтить замок своим присутствием — по крайней мере, сегодня.

Чем бы ни занималась сейчас Вера Вариола, она была слишком занята, чтобы пользоваться гостеприимством Малого Замка и своего ковена. Может, развлекалась в Оберштадте вместе со своими высокородными сородичами — говорят, на балах у оберов подают такое вино, что после него самая сладкая сома кажется кислыми помоями. Может, ее и вовсе не было в Броккенбурге. У хозяйки ковена много привилегий, одна из которых — находится где угодно, не отдавая отчета сукам, что ходят у тебя в услужении, по милости адских владык именуя себя «батальерками».

Неизъяснимое облегчение, которое на миг ощутила Барбаросса, было сродни ощущению, будто с ее шеи свалился даже на камень, а раскаленное ядро. С другой стороны…

Она Друденхаус, разве не так?

Кажется, кто-то прошептал ей это на ухо, но это точно был не Лжец, его голос она уже научилась узнавать. И вряд ли это был Цинтанаккар — тому, кажется, не требовались слова.

Она Друденхаус, тупая ты пизда. Из тех самых Друденхаусов, про которых столько распинался вельзер с его распухшей от познаний головой. Она обер из рода, с которым во всех германских землях лишь две-три дюжины оберских династий могут сравниться по части знатности и с которым ни одна живая душа не может сравниться по части древности. Из рода, которому благоволят сами адские владыки.

Вера Вариола давно постигла те науки, в которых Гаста и Каррион совершенствовались и к которым лишь подступалась Котейшество. Флейшкрафт, Хейсткрафт, Махткрафт, Стоффкрафт — все эти запретные адские науки наверняка для нее были не сложнее игры в фантики. Если так…

Барбаросса безотчетно стиснула болтающийся на поясе кошель, отчего отрубленные пальцы в нем издали негромкий тошнотворный хруст.

Для Веры Вариолы, урожденной фон Друденхаус, наверняка и Гоэция, древнее искусство управления демонами, не более чем детская забава. Быть может, ей достаточно вытянуть особенным образом пальцы да крикнуть во все горло «Цинтанаккар! Повелеваю тебе идти нахер!» как острая бусина, ерзающая у нее под шкурой, беззвучно лопнет, испарившись без следа?..

Вера Вариола сурова. Она не дает спуска своим сестрам и за малейшее подозрение в нарушении правил чести готова учинить над ними такую расправу, по сравнению с которой самые страшные наказания, которым подвергают младших сестер «униатки» или «воронессы» покажется никчемным баловством. Однако Вера Вариола умна — этого у нее нельзя отнять — невероятно, противоестественно, дьявольски умна. Если она поймет, в какой ситуации оказалась сестрица Барби, если осознает, в каком безвыходном положении ей пришлось действовать, если…

— Никчемная мысль.

— Что?

— Все твои мысли никчемны, — скучающим голосом сообщил Лжец, — Но эта на их фоне сверкает точно жемчужина в кучке козьего дерьма. Едва ли хозяйка твоего ковена сможет помочь нам.

— Черт! Ты что, вздумал читать мои мысли?..

— Не было нужны. Ты произнесла это имя вслух, а ход твоих мыслей столь примитивен и прост, что установить их направление смог бы и золотарь. Нет, я бы не рекомендовал тебе надеяться на Веру Вариолу.

— Но она…

— Друденхаус? — в голосе гомункула прошелестел смешок, — Да хоть бы и сама фрау Хульда[3]! Возможно, это имя еще кое-что значит в мире смертных, но поверь мне, это вовсе не универсальный ключ, открывающий все замки. Монсеньор Цинтанаккар презирает чины и титулы, а к вашей хозяйке пиетета испытывает не больше, чем к стогу сена. Вы все для него — примитивная форма жизни, служащая пищей, вне зависимости от того, какими энергиями фонтанируете и кем себя мните.

— Да ну?

— Для того, чтобы справиться с демоном, нужен специалист, Барби. И не школяр, высекающий пальцами искры, самозабвенно считающий себя повелителем адских бездн. Нужен профессионал! Тот, кто умеет заклинать демонов! Тот, кто…

— Тс-с-с! Заткнись!

Вдоль изгороди кто-то шел и, судя по тому, как заплетались ноги у этого припозднившегося прохожего, это вполне могла быть Холера, нализавшаяся вина и спешащая в Малый Замок, чтобы порадовать своих сестер. Барбаросса приникла к самой земле, прикрывая полой дублета банку с гомункулом.

Повезло — не Холера. Просто подвыпивший бюргер, основательно кренящийся набок и пытающийся напевать себе под нос какую-то похабщину. Но Барбаросса все равно выждала из осторожности полминуты, прежде чем заговорить вновь.

В словах гомункула была толика правды. Крошечная, как и он сам.

В мире смертных обретается до черта ублюдков, которые обманом, щедрыми подношениями или лестью выманили себе крохи адских энергий. Большая часть из них — жалкие ворожеи, шептуны, колдуны и знахари, способные заговаривать зубную боль, умерщвлять плод в утробе и пугать детвору на ярмарках неказистыми фокусами. Никчемная публика, даже более жалкая, чем ведьмы, жалкие тараканы, довольствующиеся крохами адских сил.

Херня. Эта братия годится, чтобы избавиться от вшей, но не от хищного демона, засевшего у нее в печенках. Может…

— Чернокнижник, — пробормотала она, — Возможно, мне удастся наскрести серебра на чернокнижника средней руки и…

Гомункул презрительно сплюнул. Так мастерски, что она отчетливо услышала звук плевка.

— Чернокнижника!.. Чернокнижники — это жалкий сброд, не имеющий отношения к древнему благородному искусству демонологии! Вчерашние козопасы, начитавшиеся хрен знает каких брошюр и возомнившие себя знатоками адских наук. Они силятся управлять энергиями Ада, не прибегая к помощи тамошних владык, и заканчивается это обычно одинаково. Как у всякого болвана, вознамерившегося поймать рухнувший с колокольни колокол, не прибегая к лесам, веревкам и рычагам. Жалкое, презренное племя, состоящее из ничтожных самоубийц! Ты ведь помнишь Франца Райхельта?

Барбаросса покачала головой. Ее память, похожая на драную рыбацкую сеть, не могла удержать в себе куда более важные вещи, чем имена невесть каких господ, которые якшались с адскими силами хер знает сколько лет тому назад.

— Ну и кто это? Твой папочка?

— Нет. Чернокнижник-самоучка из Австрии. Кроил камзолы и жилеты, пока не возомнил себя знатоком адских тайн, которому открыты сокровища Преисподней. Знать, начитался всякой херни из купленных из-под полы манускриптов… Семьдесят лет тому назад сиганул с Башни Штольберга[4], будучи уверенным в том, что овладел энергиями Махткрафта, повелевающими в том числе силой тяжести и взаимным притяжением. А в ней, между прочим, было почти девять саксонских рут[5]! Может, у него в самом деле были основания для гордости, но где-то расчеты его подвели. Франц Райхельт взмыл в небо, точно снаряд из пушки, вознесся в зенит и более не вернулся на грешную землю. Говорят, в хороший телескоп его можно заметить в предрассветные часы, на фоне нисходящей Венеры. Адские духи используют его в качестве колесницы, гоняя по небу от звезды к звезде, восседая толпами у него на спине, щедро угощая шпорами и хлыстами! Ох, как он кричит до сих пор, ты бы слышала! Астрономы прозвали его Шрейндерштерн[6] и нанесли на многие свои атласы.

— Охеренно рада за него, Лжец, вот только…

— Иммануил Кант, прозванный «Прусским Затворником». Мечтал познать механизмы управления разума, сокрытые в черепе, для чего посвятил всю свою жизнь попыткам умыкнуть из адских сокровищниц драгоценные крупицы Хейсткрафта. С тем же успехом можно пытаться похитить из камина горящие угли, набив ими карманы! Адские сеньоры, надо думать, едва не недорвали животы, глядя на то, как он пытается посягнуть на их богатства! А после заточили его в «Фестунг-дер-Альбтройме[7]».

Барбаросса нахмурилась.

— Это в Саксонии?

— Это так далеко от Саксонии, что даже и вообразить нельзя. Это обособленный кусок мироздания, парящий где-то в сердцевине Ада, сотканный из самых страшных кошмаров, которые только может вообразить рассудок. Целый сонм демонов только тем и занят, что изобретает новые виды пыток, оттачивая самые удачные из них на протяжении миллионов лет. Рассудок, запертый в «Фестунг-дер-Альбтройме», проходит через тысячи стадий гибели, разрушаясь до основания, чтобы вновь быть воссозданным в прежнем виде — и вновь погрузиться в бесконечную пытку. Заточение господина Канта длилось всего четыре секунды по нашему времени, но по времени Ада он пробыл в этом страшном горниле дольше, чем горят звезды. Когда его рассудок вновь был возвращен в тело, этот несчастный, тысячи раз сошедший с ума и пропущенный сквозь все мыслимые жернова, вспорол себе горло куском разбитой чернильницы. Кого бы еще вспомнить…

— Никого не вспоминай!

— Карл Шееле, — гомункул выложил это имя с таким видом, будто оно было по меньшей мере козырным королем, ловко прихваченным им в колоде, — мекленбургский хлыщ и самозванный стоффкрафтер. Разочаровавшись в алхимии, ощутив ее пределы, вздумал использовать энергию Стоффкрафта для трансмутации одних веществ в другие. Дерзкий замысел. Уж точно интереснее, чем годами корпеть за пробирками, а, портя легкие мышьяком и сурьмой? Трудясь над формулами, он тоже забыл — человек в силах обуздать некоторые из адских энергий, но никогда не сравняется по силе с адскими владыками. Это значит, рано или поздно он ошибется и…

— Что там было с тем мекленбургским стоффкрафтером? Тоже взлетел до небес?

— Карл Шееле? О нет. Он сам трансмутировал, потеряв человекоподобную форму, сделавшись исполинским газообразным элементалем, состоящим из синильной кислоты и бациллариофициевых водорослей. Говорят, убил своими миазмами целый квартал, прежде чем поднятые по тревоге супплинбурги в своих скафандрах сумели откачать его в бочки. Впрочем, про него нельзя сказать, что умер в безвестности. Бочки с шеелитом сбрасывали во времена Второго Холленкрига на Гааповы полчища, намеревавшиеся форсировать Одер и осадить Европу с востока. Успехи его на этом поприще сделались столь велики, что в скором времени он стал королем ядовитых газов. Люди, вдохнувшие его миазмы, не умирали сразу, их раздувало, точно утопленников, глаза лопались в глазницах, а кости срастались с мышцами и кожей, превращаясь в однородное, расцвеченное язвами, месиво. Забавно, что даже шеелит не смог совладать с воинством Гаапа, рвущимся поквитаться с архивладыкой Белиалом за его предыдущие бесчинства. Ослепшие, обезумевшие, эти существа слепо брели вперед, ощупывая дорогу вываливающимися из пастей языками, сделавшимися подобием щупалец. Или взять господина Дагляна. Он тоже мнил себя великим знатоком чар…

— Довольно! — приказала Барбаросса, — Я уже поняла, к чему ты ведешь. Те четырнадцать… Они обращались к чернокнижникам?

— Да. Пятеро из них.

— И что? — жадно спросила Барбаросса.

Лишь мгновением позже пришла мысль — какая же ты все-таки никчемная тупоголовая пизда, Барби. «И что?» Все четырнадцать твоих предшественниц лежат на заднем дворе милого домика по Репейниковой улице, превратившись в компост для старикашкиных роз — если он, конечно, увлекается выращиванием роз. Ты в самом деле еще хочешь поинтересоваться их успехами?..

— Ничего, — сухо произнес Лжец, — Ни один из них не смог нам помочь. Даже те, что ломили за один визит по два гульдена. Напрасно эти вчерашние школяры окуривали нас фимиамом, ливанским кедром и жжеными крысиными потрохами, напрасно марали пол мелом, вычерчивая сложнейшие узоры магических схем, от которых даже у меня рябило в глазах, напрасно читали свои засаленные, усеянные пятнами крови и спермы, гримуары. Один старался так, что у него взорвалась пасть, вообрази себе. Цинтанаккар — это не экзема и не свищ, поселившийся у тебя в требухе, это демон. А чтобы столковаться с демоном, нужен демонолог. Лучше всего с императорским патентом за пазухой, но на худой конец сойдет и любой другой…

— Демонолог! — невольно вырвалось у Барбароссы, — Черт. Да будет тебе известно, Лжец, эта публика не жалует ведьм. Мы для них что крысы. Или хуже крыс. Даже если я разыщу практикующего демонолога поздним вечером, раздобуду достаточно монет, чтобы сунуться на прием, слуга не пустит меня дальше прихожей. И хорошо, если спровадит прочь кнутом, а не мушкетом с серебряной дробью! А может, у тебя есть демонолог на примете, а?

Гомункул некоторое время молчал, но судя по равномерному стуку, доносящемуся из банки, не дремал, а постукивал по стеклу. У человека это могло означать напряженную работу мысли или нервозность, но что это должно было означать у гомункула, Барбаросса не знала — и не хотела знать. Сейчас ее куда больше интересовали окрестности Малого Замка, за которыми она напряженно наблюдала.

— Возможно, и есть.

— Что?

— Ты спросила, есть ли у меня демонолог на примете. Возможно, есть. Но не у меня, а… Скажем так, пару лет тому назад мне довелось мне познакомиться с одной дамой…

Барбаросса, даром что старалась оставаться недвижимой, едва не расхохоталась, представив эту картину.

— Дамой? Черт! Дай угадаю, ты спас ее от комнатной моли и она не могла не влюбиться в такого храбреца! Бьюсь об заклад, сущая красотка, а? Она носила тебя в своем ридикюле? Пичкала конфетами? Позволяла гулять в своих панталонах?..

Гомункул сердито засопел. Сам мастер наносить язвительные удары, иногда он подставлял уязвимые места, в которые грех было не загнать рапиру.

— Ее звали Умная Эльза, — сухо произнес он, помолчав некоторое время, — И ее банка стояла по соседству с моей. Она не была красоткой — ни в моем представлении, ни в вашем — но собеседница интересная, одна из лучших, что мне случалось встречать в моих странствиях по прилавкам. Она утверждала, что в свое время служила ассистентом у одного демонолога, мало того, весьма уважаемого в своих кругах…

— Ну конечно! — фыркнула Барбаросса, — Сразу после того, как служила укротительницей тигров в цирке. Ты ей поверил?

Лжец поколупал пальцем стекло.

— Мне встречались собратья, которые лгали напропалую, — нехотя признал он, — Мы, гомункулы, сами подчас не против приукрасить свое скорбное бытье. Мало охочих признаться, что половину своей жизни служили вместо счет в табачной лавке или вели учет писчим перьям в каком-нибудь архиве. Но она… Возможно, она и не лгала. Этот демонолог, сказала она, отошел от дел и больше не ведет практику. Он живет в тихом углу где-то в Нижнем Миттельштадте, но она сообщила мне тайное слово, которое он должен узнать и…

Барбаросса едва не клацнула зубами. От досады на саму себя — на миг она поверила, что за болтовней гомункула может скрываться что-то стоящее.

Демонолог? В Нижнем Миттельштадте? Тайное слово? Полная херня!

Ни один демонолог, будь он хоть самым никчемным, не станет жить в низовьях горы, хлебая ядовитый воздух. Куда охотнее она бы поверила в то, что курфюрст саксонский, устав вкушать устриц и пить драгоценное вино, поселился инкогнито в Унтерштадте.

— У тебя было четырнадцать компаньонок, Лжец. Скольким из них ты сказал про демонолога?

Гомункул ответил не сразу. Он не был тугодумом, у нее была возможность в этом убедиться, и соображал чертовски быстро. Если он медлил, значит, о чем-то размышлял, но его мысли, в отличие от ее собственных, были надежно заперты в стеклянной бутыли и ей недоступны.

— Ни одной.

Барбаросса хмыкнула.

— Что, ни одна из них не была достаточно хороша?

— Ни одна из них не была столь безнадежна! — огрызнулся он, — Мне больно смотреть, как ты теряешь время — наше общее время!

Барбаросса сорвала засохшую ягоду магонии, маячившую перед лицом и машинально попыталась кинуть в рот, но не смогла даже разомкнуть зубов — откуда-то из нутра поднялась тяжелая затхлая волна тошноты, мгновенно скрутившая ее, точно ком мокрого белья. Как тогда, в «Хромой Шлюхе». Тяжелая острая бусина Цинтанаккара, сидящая под ребрами, несколько раз дернулась.

А может…

Барбаросса машинально коснулась пальцем подреберья в том месте, где ощущалась тяжесть крохотной бусины Цинтанаккара. Его нельзя было нащупать пальцем, но все же она вполне точно могла бы определить, где он засел. Он не под кожей, глубже, но если рассечь мышцы и сделать это достаточно быстро, а еще запастись хорошими щипцами и…

— Не советую, — холодно заметил Лжец из мешка, — Изойдешь кровью.

Оказывается, она машинально коснулась свободной рукой ножа в башмаке. Пальцы отдернулись прочь, словно рукоять раскалилась докрасна.

— Что?

Гомункул усмехнулся.

— Мало того, что ты издохнешь посреди улицы, так еще и поставишь меня в крайне глупую ситуацию. Цинтанаккара нельзя вытащить словно занозу. Его не достанет даже сам Гаспар Шамбергер[8], окажись он здесь с полным ящиком хирургических инструментов.

— Вы и это проходили с… моими предшественницами?

— С седьмой по счету, — холодно подтвердил Лжец, — Ее звали Базалиома. Поначалу эта девица мне понравилась — сдержанная, спокойная, из таких обычно бывает толк. С истеричками приходится куда как сложнее. Увы, я в ней ошибся. Первые четыре часа она держалась сносно, но на пятом…

Барбаросса стиснула зубы, ощутив, до чего много промежутков между ними образовалось.

— Дай угадаю, ваш союз дал трещину?

Кажется, гомункул кивнул. Отрывисто, так что жидкость в его банке ощутимо плеснула.

— Она сломалась, когда Цинтанаккар отрезал ей язык и поджарил его прямо в ее рту. Базалиома хорошо умела терпеть боль, я даже думал, с ней мы зайдем дальше, чем с другими, но… Она сломалась. Стащила у мясника нож и, не слушая моих увещеваний, попыталась вырезать Цинтанаккара из себя, как вырезают личинку мухи из куска мяса. Напрасный труд. Она изрезала себя настолько, словно ею сутки подряд пировала крысиная стая. Истыкала живот, изрезала грудь, едва не выпотрошила промежность… Цинтанаккар насмехался над ней, подавая ложные сигналы. Манил вонзить нож в податливую плоть, не обращая внимания на боль. Он безумный адский зодчий, но иногда ему нравится выполнять грубую работу чужими руками. Бедная несчастная Базалиома. Перепуганная до смерти, воющая от боли, которую сама себе причиняла, она в исступлении вновь и вновь вонзала в себя нож, не замечая, что отрезает от себя кусок за куском. В какой-то момент ей пришлось прекратить это занятие — она больше не могла держать нож в руке. Но все еще сохранила способность ощущать боль. Когда к исходу седьмого часа Цинтанаккар приказал ей вернуться к старику, она выполнила этот приказ — несмотря на то, что к тому времени утратила возможность ходить. Ползла, хлюпая, точно развороченная медуза, оставляя за собой липкий алый след, и ползла чертовски упорно. Ну что же ты мешкаешь, юная ведьма? Смелее доставай свой нож. Только сперва подстели под себя какую-нибудь дерюгу — ты даже не представляешь, сколько крови здесь будет в скором времени, запачкаешь все в округе…

Сука. Барбаросса застонала, ощущая на пальцах мякоть раздавленной ягоды.

Неудивительно, что ей кажется, будто этот выблядок читает ее мысли. Для него это уже пятнадцатая попытка и он отчетливо видит все ее страхи и желания через судьбу предыдущих жертв Цинтанаккара. Должно быть, это сродни попытке посмотреть в пятнадцатый раз одну и ту же пьесу, данную одной и той же труппой. Меняются маски, меняется грим или декорации, но сюжет и реплики остаются прежними.

«Мою пятнадцатую звали Барбароссой, — скажет Лжец какой-нибудь юной шалаве, перепуганной до мокрых брэ, скулящую от ужаса, уже успевшую ощутить на своей шкуре зубы Цинтанаккара и не знающую, куда бежать, — По правде сказать, она была тупой никчемной сукой, никого не слушавшей и получившей что заслуживала…»

Барбаросса медленно отряхнула руки и вытерла ладони о штанины.

Несмотря на то, что подворье Малого Замка было пусто и не внушало опасений, она медлила, не в силах покинуть свое убежище за изгородью. Все надеялась, что вот сейчас среди кустов мелькнет вдруг макушка Котейшества или отзвуки ее звонкого голоса донесутся до нее из-за стены…

Тщетно. Лжец прав.

Наблюдая за Малым Замком из укрытия, она лишь теряет время. Истощает сосуд, в котором и без того скоро покажется дно. Если Котейшество в Малом Замке, она где-то внутри и не спешит показываться наружу. Значит, надо ее найти, смирившись с возможными опасностями, рискуя нарваться на кого-нибудь из старших сестер. У старших потрясающий нюх на дерьмо, прилипшее к твоим подметкам. И неважно, кто попадется ей на пути, рыжая сука Гаста, сестра-кастелян, или Каррион Черное Солнце, сестра-капеллан, дело мгновенно запахнет так, как пахли костры Друденхауса на заре Оффентурена — горелым дерьмом и человеческим мясом.

Барбаросса сорвала еще несколько ягод и медленно раздавила их в кулаке. Надо идти. Она и пойдет, только сделает еще несколько глубоких вдохов, набираясь смелости. Видят все демоны адского царства, иной раз она возвращалась в Малый Замок с опаской, обоснованно ожидая трепки от старших, но никогда прежде его осунувшаяся каменная туша не казалась ей такой угрожающей и опасной.

Ты всегда мнила себя большой девочкой, Барби. Пыталась играть во взрослые игры еще до того, как у тебя на лобке появились волосы. Вот и придется тебе теперь отдуваться — за себя, за Котейшество, за всех несчастных сук, костьми которых выложены улицы Броккенбурга…

— Слушай меня внимательно, Лжец, — приказала она, — Сейчас мы пойдем внутрь. Я не могу оставить мешок здесь. Если тебя стащит какой-нибудь бродяга, мы оба окажемся в чертовски глупом положении, так ведь? Так что будь любезен держать все дырки в своем теле закрытыми, особенно ту из них, что располагается в твоей голове пониже носа. Я не хочу, чтобы из нее что-то просочилось наружу, понял? Ты даже не представляешь, какие чуткие суки водятся в этом замке. Они услышат твой шепот за пять мейле.

Это было правдой. «Сучья Баталия», хоть и пребывала по праву в числе старших ковенов, не славилась непревзойденным искусством своих ведьм, как в стародавние времена. У Друденхаусов давно уже не было ни того влияния, которым они владели прежде, ни того богатства, которым они распоряжались, чтобы приманить к себе самых толковых и сведущих. Но в плане чутья многие обитательницы Малого Замка могли бы дать фору лучшим графским ищейкам из дрезденских псарен.

Гаргулью можно не опасаться. Нюх у нее отменный, недаром она ночами выискивает в окрестностях Малого Замка крыс, которых раздирает, украшая себя ожерельями из их потрохов, но странного свойства. Она не ощутила бы даже явления адского владыки у себя за спиной, как не ощущала той вони, что издает ее давно немытое тело. Гаррота опаснее, но не намного. Прилежная в науках, безжалостная в драке, она, к своему несчастью, почти лишена магического чутья и не способна компенсировать это никаким прилежанием. Чертова дылда с железными кулаками, толку от нее в адских науках — как от дождевого червя…

А вот Холера и Саркома куда опаснее. Обе не производят впечатления матерых ведьм, но обе обладают превосходным чутьем, хоть и стараются этого не выказывать лишний раз. И если в голове у Холеры лишь блядки да дармовая выпивка, головка милочки Саркомы устроена куда как более опасно — эта сука все видит, все запоминает, а уж с кем делится — Ад ее знает. Ну и Ламия… Барбаросса едва не скрипнула уцелевшими зубами. Черт, ни одна душа в Малом Замке не знает, что творится в голове у Ламии и творится ли там хоть что-нибудь — прекрасная, как тысячелетний суккуб, холодная, как мраморное изваяние, она словно существует в своем обособленном измерении, но от ее улыбки по всему телу пронзает ледяной дрожью — точно тебе в лицо улыбнулась мраморными осколками могильная плита, под которой угадывается бездонный провал в земле…

Ну и конечно не следует забывать про рыжую суку Гасту. Сестра-кастелян получила свой пост не благодаря великому ведьминскому дару, но, как и все вестфальские крестьянки, она отчаянно хитра — самого дьявола обведет вокруг пальца в базарный день. Она-то все почувствует мгновенно — и не по возмущению, которое чары производят в магическом поле, резонируя и отражаясь, а по каким-то другим, одной ей ведомым, признакам…

— Буду молчать, юная ведьма, — с готовностью отозвался Лжец, — Не извольте сомневаться.

— И вот еще что… — Барбаросса перевела взгляд с горящих окон Малого Замка на неподвижно стоящий у изгороди мешок, — Если ты еще раз назовешь меня юной ведьмой, клянусь, я найду в замке самый большой котелок для варки белья, горсть лаврового листа, пучок укропа и…

— Ах, простите, — она услышала, как лязгнули несуществующие крохотные зубы Лжеца, — Я и забыл, до чего трепетно вы, люди, относитесь к тому жалкому клочку нематериального, что называете именем и который считаете своей собственностью. Как наивно прячете друг от друга и от адских владык, как затейливо украшаете, обставляя титулами, с каким пиететом храните — в глухих коробках, подальше от чужих глаз…

Повинуясь непонятному желанию, Барбаросса опустила край мешка, обнажив тусклый бок банки. Гомункул внутри шевельнулся, трепыхнувшись всем своим крошечным вздувшимся телом, приблизил к стеклу лицо. Глаза его, как и прежде, напоминали крохотные водоемы, полные тяжелой болотистой воды, открытый рот — бескровную только что лопнувшую язву.

Сущий красавец. Впрочем, она, кажется, уже не ощущала желания сплюнуть при виде него. Привыкла, должно быть, как привыкают ко всем паршивым вещам в Броккенбурге.

— Никак, завидуешь, Лжец? Тебе и имени-то не досталось при рождении. Ах, прости, ты же и рожден-то не был, кажется?

Лжец хмыкнул, потерев крохотной ручонкой стекло напротив лица. Иногда он казался несдержанным, точно запертый в банке демон, не гомункул — а маленькая человекоподобная кукла, набитая вместо тряпья и лоскутов одной только злостью и битым стеклом. Но иногда… Черт, каждый раз, когда она нарочно старалась его поддеть, Лжец, будто разгадав ее маневр, отвечал одной только ухмылкой, а то и отпускал какую-нибудь острую шуточку.

Он тоже не так прост, как кажется, напомнила себе Барбаросса. Это ничтожество половину своей жизни провело на кофейном столике, играя роль то наживки для никчемных воровок вроде нее, то собеседника для пьяного старикана, которого распирало от дурных воспоминаний. Не то что бедняга Мухоглот, торчащий на профессорской кафедре и медленно покрывающийся пылью. Эта жизнь должна была многому его научить. Тем более надо держать с ним ухо востро.

— Я уже говорил тебе, у меня было много имен. Признаю, не все они были приятного свойства, однако…

— А она? Как она тебя называла?

— Она?

— Панди. Она же должна была как-то к тебе обращаться? Может, она тоже дала тебе имя?

Наверняка дала, подумала Барбаросса. Панди не терпела неопределенностей в жизни и всем окружающим ее вещам давала имена и обозначения, пусть иногда и не очень изысканные. Как она могла назвать гомункула? Едва ли лучше, чем его предыдущие хозяева. Кизяк, например. Или Румпельштильцхен. У Панди было много достоинств, но весьма своеобразное чувство юмора. Лавры Ганса-Живодера[9] ей всегда были ближе, чем лавры Бретшнайдера[10]. Едва ли она слишком нежничала со своей добычей…

— Не помню, — неохотно буркнул Лжец, — Но уж наверняка воображение у нее было развито получше твоего, Красотка.

Барбаросса не вздрогнула, однако ощутила, как неприятно дернулось что-то в требухе. И в этот раз это был не Цинтанаккар.

— Откуда ты…

— Откуда я знаю, что тебя кличут Красоткой? Так называла тебя твоя подруга Бригелла. Твое второе имя?

— Нет, — неохотно ответила Барбаросса, отводя взгляд, — Первое.

Подворье Малого Замка было безлюдно — пожалуй, даже удивительно безлюдно для этого времени суток. Не видать ни снующих по хозяйству младших сестер, ни старших товарок, вернувшихся после университета и развлекающихся нехитрым, свойственным «батальеркам», образом. Никто не рубит дров, не распевает во все горло похабных песенок, не швыряется камнями по снующим в зарослях катцендраугам… Удивительно тихо. Если бы не горящие окна общей залы да кабинета Каррион в башне, можно было бы подумать, что Малый Замок пуст и безлюден.

Барбаросса всматривалась до рези в глазах, надеясь увидеть в каком-нибудь из окон фазанье перышко на макушке Котейшества. Может, она в дровяном сарае? Едва ли. Забираясь в него, она обычно оставляла на заборе условленный знак — пару скрещенных веток…

Конечно, Котейшество может быть и в общей зале. К примеру, помогает сестрам с алхимией или беззаботно сушит сапоги у очага. А может, развалилась на койке, листая свои записи — пухлую книжонку, извлеченную из сундука, полнящуюся самыми разными знаниями по части адских наук, готовится к завтрашней лекции по спагирии…

Черт, едва ли. У Котейшества железные нервы, но сейчас она, должно быть, не находит себе места от беспокойства. Если она в самом деле успела вернуться в Малый Замок, значит, должна метаться, точно запертая в чулане кошка. Вопрос лишь в том, как ее найти, да еще так, чтобы не вызвать недоброго интереса у Гасты и прочих сестер, не привлечь внимания к собственной персоне…

— Страшно представить, как назвали тебя при рождении любящие родители, если ты предпочла сделаться Красоткой, — фыркнул Лжец, украдкой наблюдавший за ней из банки, — Дай угадаю. Кларимонда? Вильгемина? Мехтильда?

— Я не выбирала его, — холодно ответила Барбаросса, — Я получила его в первый год жизни в Броккенбурге и, знаешь ли, это был не тот дар, от которого можно отказаться.

Лжец хмыкнул.

— Весьма переоцененная мера безопасности. Принято считать, что демон, завладев именем заклинателя, обретает над ним власть, но, как по мне, это не более чем древний предрассудок. Если тебя угораздило встретиться с адским владыкой и не озаботиться при этом мощными контурами защитных рун, он совьет из тебя пряжу и плевать, успела ты ему представиться или нет.

— Этой традиции триста лет. Херово же ты знаешь обычаи Броккенбурга, Лжец.

Гомункул в банке шаркнул крохотной рудиментарной ножкой.

— Только не попрекай меня этим. Ты же знаешь, я веду весьма уединенную жизнь.

— И в самом деле, я и забыла, что ты домосед! — буркнула Барбаросса, — Первое имя дарит ведьме Шабаш. Это его дар, знак того, что она принята в семью.

Лжец едва заметно качнул головой. Задумчиво, будто усваивая полученную информацию.

— Я не очень-то сведущ по части нравов, царящих в Шабаше, но кое-что благодаря твоим товаркам все-таки усвоил. Это общество парий, не так ли? Парий, которые вынуждены вымещать гнев друг на друге, пожирая более слабых и выслуживаясь перед сильными. Именно поэтому они награждают новичков не именами, а презрительными кличками вроде собачьих?

Барбаросса фыркнула.

— Ну, если на то пошло, я не слышала, чтобы Шабаш нарек кого-то Принцессой, Сеньорой или там Душечкой. Скорее — Дранкой, Жабой, Полимастией, Шавкой, Требухой, Дыркой, Тлёй…

Лжец кивнул, едва не стукнувшись бугристым лбом о стекло.

— Так я и думал. Тавро.

— Что?

— Тавро, — спокойно пояснил гомункул, — Отметина, которой клеймят скот и строптивых рабов. И это не просто украшение, знаешь ли. Тавро — символ подчинения, который невозможно стереть или забыть. Отметка, которая вечно будет напоминать тебе о твоей никчемности, о том, какое положение ты занимаешь и кому служишь. Так и с именами. Шабаш дает вам эти собачьи клички не для того, чтоб унизить — хотя и для этого наверняка тоже — а чтобы закрепить власть над вами.

Он умен, подумала Барбаросса, машинально поглаживая пальцами отчаянно саднящий ожог на ладони. Умен, наблюдателен и смышлен. Черт, из него, пожалуй, мог бы получится студент!.. Прилежный, толковый, заглядывающий в рот профессорам и штудирующий инкунабулы адских наук без сна и отдыха. Броккенбургские профессора обожают прилежных студентов. Наверняка в скором времени он сделался бы всеобщим любимчиком…

Правда, через неделю кто-то наверняка подсыпал бы ему в банку крысиного яда, решила Барбаросса с мысленным смешком, чересчур уж острый язык. Это тебе не безобидный Мухоглот, которого можно безнаказанно доводить до белого каления…

— Значит, ты была Красоткой, прежде чем сделаться Барбароссой? И долго?

— Полтора года, — неохотно отозвалась она. Меньше всего на свете она собиралась трепаться с гомункулом о своем прошлом, но наблюдать за Малым Замком в гнетущей тишине было чертовски утомительным занятием. Поневоле дашь волю языку, — В Броккенбурге заведено, что ковен, принявший ведьму под свое покровительство, дарит ей новое имя. Но не сразу, а только после того, как она докажет, что имеет на то право. Отличится выдержкой, дисциплиной и соблюдением правил чести. Перейдет из младших сестер в полноправные члены ковена.

— Обряд инициации, — пробормотал Лжец, негромко, будто бы сам себе, — Переход от детского качества ко взрослому. Любопытно.

Нет, подумала Барбаросса, ничуть не любопытно. Это еще одно разочарование, которое ждет тебя на жизненном пути, как груда лошадиного навоза посреди улицы. Изнывая под гнетом старших сестер, месяцами терпя унижения и побои, выполняя роль прислуги и вечного подмастерья, ты воображаешь, что твое новое — настоящее — имя будет красивым или, по меньшей мере, изящным. Будет чем-то вроде фибулы, которой можно скрепить плащ.

Но принимать его с надеждой — то же самое, что принимать чашу с вином из рук Александра Борджиа, у которого ты только что выиграла в кости. Оно, твое новое имя, не упустит возможности ужалить тебя, тем или иным образом.

Она сама мечтала о чем-то звучном. Хлестком, злом, хищном. Об имени, один звук которого заставлял бы людей тревожно замирать, пересчитывая свои грехи и нащупывая взглядом дверь.

Дага. Резня. Травма.

На худой конец — Фальката, Пика или Спата.

Но стала Барбароссой. Можно утешать себя тем, что ее имя — дань памяти Неистовому Фридриху, десятому императору Священной Римской Империи, безумному рыцарю, причастившему итальянских князьков их собственной горячей кровью и способном выйти на бой хоть бы и против самого Сатаны с боевым молотом в руках.

Но достаточно глянуть в начищенную медную крышку от кастрюли, которую в Малом Замке держали вместо зеркала, чтобы понять — нет, не о древних германских императорах думали старшие сестры, подыскивая для нее имя, совсем не о них…

Барби. Крошка Барби. Сестрица Барби.

Ее назвали в честь прелестной фарфоровой куколки, пришедшей на смену старой Бильд Лилли[11], улыбающейся из нарядных коробок в витринах Эйзенкрейса. Широко распахнутые глазки, точеные черты лица — даже в самом развратном одеянии она выглядела невинной и целомудренной. Два талера за обычную модель и два с половиной — за «Милочку» с набором сменных платьиц из парчи и комплектом великосветского реквизита — миниатюрный ридикюль, веер, парасоль и горжетка лисьего меха…

Этих кукол всегда было до черта в витринах. Чертова фарфоровая армия, скалящаяся на тебя из-за стекла. Идя рядом с Котейшеством мимо, она всегда отворачивалась или шла с таким умыслом, чтобы не касаться взглядом их мертвых, безукоризненно раскрашенных лиц. Не потому, что находила что-то неправильное в их фарфоровой красоте — боялась увидеть свое собственное в безжалостном отражении стекла…

Да и похер.

Ее новое имя служит источником для смешков, но это «взрослое» имя, награждая которым, ковен признает твои заслуги. Многие из «батальерок» не могли похвастать и таким — таскали свои прежние, данные еще Шабашем, точно старые, много раз перекроенные и заштопанные платья.

Гаргулья, Холера, Саркома… Несмотря на то, что с Вальпургиевой ночи минуло почти четыре месяца, эти трое не спешили обзаводиться новыми именами. И, как не без злорадства полагала Барбаросса, скорее всего не обзаведутся ими и до четвертого круга.

Гаргулья, кажется, вообще слабо понимает, что такое имя и для чего оно нужно, с ее точки зрения пользы в нем не больше, чем в никелевом свистке для грифа-стервятника. Иногда кажущаяся пугающе мудрой, в другие моменты она обнаруживала в себе такое непонимание человеческой природы, что казалось удивительным, как она вообще способна существовать в одном замке с людьми. Достаточно и того, что раз в месяц Котейшество ловит ее на крыше и сдирает с нее одежду, превратившуюся в грязное рубище, чтобы хоть как-то отстирать после всех ее увлекательных ночных приключений…

Саркома давно могла бы заслужить более почтительное прозвище, если бы соизволила прилагать для этого хоть какие-то усилия. Но, кажется, ее это ничуть не заботило. Выглядящая одновременно насмешливой и равнодушной, она, кажется, вообще воспринимала жизнь как не в меру затянувшуюся шутку, а собственное имя носила с какой-то небрежной гордостью, точно брошь из фальшивого золота.

Про Холеру и говорить нечего. Учитывая все ее делишки, иногда кажется, что Вера Вариола приняла ее в свой ковен только лишь потому, что хотела проверить, как много демонов явятся за ее дымящейся шкурой из Ада, утомленные ее бесконечным распутством…

Некоторые суки носили свои имена с такой гордостью, точно это были драгоценные ордена. Заносчивые вульвы, которые заслуживают быть сожранными стариной Брокком. Другие… Пожалуй, были и те, кто относились к своему имени по-философски, не бравируя им, но и не стыдясь.

А были такие, как Вера Вариола.

Фон Друденхаус по крови, она наверняка могла рассчитывать на права и привилегии, которые кажутся немыслимыми для юных школярок, с боков которых Броккенбург еще не успел ободрать лишний жирок. Может, матриархи Шабаша и были безумными суками, как про них говорили, но даже они должны были испытывать к почтенному семейству фон Друденхаусов если не благоговение, то уж молчаливое уважение. Вера Вариола наверняка могла выбрать любое имя на свой вкус, хоть бы и Принцесса Августина!..

Но стала Верой Вариолой.

Безропотно приняла свое новое имя, данное ей Шабашем, не погнушалась[12]. Мало того, не отбросила его с годами, как прочие суки, а так и оставила себе. Сохранила, как сохраняют в альбоме сухой цветок, конфетный фантик или театральный билет — все эти крохотные вещицы, не имеющие никакой ценности, но напоминающие какое-то важное мгновение из жизни. Забавно, сохранила бы она такую преданность ему, если бы Шабаш, наделяя ее именем в тот день, был бы немногим более язвителен?

Шмара фон Друденхаус, подумала Барбаросса, силясь это представить. Эрозия фон Друденхаус!..

Барбаросса едва не хихикнула вслух. Сдержалась. Шутить на счет Веры Вариолы, находясь в паре десятков рут от ее замка — верный способ обрести больше неприятностей, чем ей удалось собрать за этот длинный блядский денек. Может, вокруг замка и не шныряют бесплотные духи-соглядатаи, как говорит молва, но есть вещи, в которых осторожность никогда не бывает излишней. Мудрый наставник Броккенбург учит этому правилу с первого дня, не забывая отправлять неудачных своих выпускников в городской ров, на корм плотоядным фунгам.

Что ж, Панди тоже не вписывалась в принятую схему — старина Панди вообще не вписывалась ни в какие схемы, находя удовольствие в том, чтобы нарушать все неписанные правила, которыми Броккенбург кичился, точно старая дева фамильным сервизом, внося беспокойство и тревогу, возвещая хаос одним только своим появлением.

Разумеется, она не ждала милости Шабаша, чтобы обрести имя. Она взяла его сама. Она сама нарекла себя Пандемией, ни у кого не спросясь, а с тех, кто имел неосторожность в этом усомниться, жестоко спрашивала кровью. Совершенно неукротимая чертовка, нарушившая так много правил Броккенбурга, что Сатана должен был лично прислать за ней карету…

Барбаросса ощутила, как скоблит тупым ножом под сердцем. В конце концов и Панди не убереглась от беды, ее самоуверенность привела ее в ловушку, к старому ублюдку и его ручному демону-убийце. Еще тяжелее представить Панди, безвольно плетущуюся в проклятый дом, Панди побежденную, Панди раздавленную, Панди принявшую чужие правила и сдавшуюся…

Случались с именами и более забавные истории, которые можно было бы даже считать поучительными. Как с Фальконеттой, подумала Барбаросса. Сейчас ее имя подзабылось, подзатерлось, но год назад порядочно пошумело на улицах Броккенбурга. И было, отчего.

Вот уж чью историю стоило бы выписать хорошей краской на стене университетского нужника — вместо похабных стишков и бесталанных гравюр, изображающих акт соития в таких противоестественных формах, что делалось даже смешно.

Выросшая в семье магистратского советника где-то в Росвайне, в четырнадцать лет она не только умела писать, играть на виолончели, изъясняться по-голландски и по-датски, ездить верхом и танцевать ригодон, но и обладала неплохими познаниями в математике. Слишком поздно ее любящие родители поняли, что учить ее предстоит совсем другим наукам…

Броккенбург ни хера не любит таких, как она. В первый же день она лишилась всех своих пожитков, денег, собранных любящими родителями в дорогу и лошади. Взамен Шабаш милостливо подарил ей новое имя — Сопля. Ничто не доставляет Шабашу столько удовольствия, как возможность выместить свою злость на ком-то более слабом и беззащитном. Сопля на долгие месяцы стала его излюбленной игрушкой.

Первую скрипку, конечно, сыграла Кольера — кто бы еще? Несколько дней она приглядывалась к новенькой, щуря свои тусклые, с желтизной, крысиные глаза, видно, прощупывала, прикидывая, нет ли у той могущественных покровительниц, а после… Барбаросса не видела акта расправы над Соплей, да и к чему — эти мелкие трагедии разыгрываются в Шабаше беспрестанно, без перерывов и антрактов, уже много веков подряд. Видела одну — считай, видела их все.

Говорят, Кольера приползла в тот день в дортуар пьяная как жаба, упавшая в кувшин с вином. Несчастная Сопля просто некстати попалась ей на глаза. Кольера, внезапно взбеленившись, исхлестала ее до полусмерти ремнем. Попыталась затащить в койку и трахнуть, но не смогла, сама с трудом держалась на ногах. Тогда она отдала Соплю сестрам — и те уж оторвались на славу…

Над Соплей измывались всеми способами, известными в Броккенбурге, как старыми, придуманными триста лет назад, так и новым, изобретенными пытливыми суками специально для нее. Ее морили голодом, позволяя собирать хлебные крошки с пола. Ее выставляли в обоссанной ночной рубашке ночью на мороз. Ее, спящую, поливали горячим варом или помоями. Часто, устав напрягать воображение, ее просто колотили — так люто, что измолотая душа должна была высыпаться из бренного тела. Но отчего-то не высыпалась, знать, кроме голландского и математики в ней были и другие задатки. Барбаросса и сама, будучи в Шабаше, третировала Соплю. Не столько из злости — мало удовольствия отмывать сапоги от чужой крови — сколько чтобы не выбиваться из стаи. Жалость — это та же слабость, а слабости в Шабаше не прощают никому. Чтобы пережить свой первый год в Броккенбурге, ты должна быть на дюйм быть более жестокой, чем самая жестокая сука. На фусс более злобной, чем самая злобная. На клафтер более беспощадной, чем самая беспощадная. Сопля была слаба — тонкие кости, немощные плечи. Умение танцевать чертов ригодон и знание математики ни хера не делают крепче — Барбаросса сама не раз щедро угощала ее сапогами, кулаками или плеткой, загоняя в угол.

Кольера, ее главная мучительница, пропала через несколько месяцев — то ли Брокк сожрал ее, скрежеща старыми многовековыми зубами, то ли постаралась одна из ее многочисленных жертв. Но участь Сопли оттого не сделалась легче. Сестры клевали ее безжалостно, словно гарпии умирающую лошадь. За любую провинность спрашивали с нее с тройной строгостью, отправляли во все дежурства и пропускали через такое количество унизительных ритуалов и игр, что менее крепкая сука давно вскрыла бы себе горло. Сопля не была крепкой сукой, напротив, слишком мягкой и податливой, идеально отвечающей своему имени, кто бы ее им ни одарил. В короткое время сестры, несравненные мастерицы и строгие наставницы, забили ее до такой степени, что превратили в бессловесное, бесправное и насмерть перепуганное существо.

Когда первый год обучения в Броккенбурге подошел к концу, многие воспитанницы, окрылившись, покинули Шабаш с надеждой обрести свое место в мире, а то и подыскать ковен себе по душе. Наивные суки, меняющие одно рабство на другое. Многие, но не Сопля. Униженная и забитая, она так свыклась с ролью прислуги, что уже не могла помыслить о свободном существовании. Ей проще было оставаться рабыней, чем что-то менять в жизни. Она осталась в лапах Шабаша, смирившись со своей участью. Сама не подозревая, до чего близок миг волшебного преображения, превративший ее из Сопли в нечто другое…

Как-то раз, зимой, на исходе февраля, Шабаш в очередной раз гудел от музыки и плясок. Старшие сестры отмечали какой-то праздник. Не то чей-то удачный аборт, не то падение люфтбефордерунга в Басконии — вышедшие из-под управления возниц демоны впечатали небесную колесницу в крепость на горе Ойз[13]. Соплю отправили в трактир за вином, вручив горсть меди и велев притащить не меньше кумпфа. Не осмелившись перечить, Сопля ушла в зимнюю ночь, а вернулась через три часа, сизая от холода, едва шевелящаяся, с двумя жалкими бутылками. Она оббегала половину трактиров в городе, но приказа выполнить не смогла, да и где бы ей найти денег в такое время?..

В другое время сестры поколотили бы ее, как обычно, и забыли, но в этот раз хмельные бесы возобладали над осторожностью. Взбешенные отсутствием выпивки, они потащили ее из университетского дормитория в местный Данциг[14], чтобы там, вооружившись бритвами, проделать с ней старый броккенбургский фокус под названием «камбисование[15]». Они собирались срезать кожу с ее лица и прибить к двери.

Сопля, уж на что слабачка, увидев блеск бритв, взвилась как ужаленная. Сестры успели немного расписать ей лицо, но и только — лягаясь и кусаясь как обезумевшая, та пробилась к окну и выбросилась наружу, прямо сквозь стекло. Сестры, посмеявшись, убрали бритвы и вернулись в дормиторий, допивать вино и доигрывать карточную партию. Университетский Данциг располагался на высоте трех этажей — добрых пять клафтеров[16] вниз, до гостеприимной броккенбургской брусчатки — даже если не сломаешь нахер шею, переломаешься в стольких местах, что и кузнец не починит. Сестры даже успели поспорить, кому из них с утра спускаться вниз, чтобы оттащить обмороженный труп Сопли подальше от университетских стен.

А вот доиграть партию в карты не успели. Потому что дверь дормитория распахнулась и внутрь вошла Сопля. Или ввалилась. Или вползла. На счет этого не было единого мнения, но передвигаться на своих двоих она бы точно не смогла — не после того, что ей пришлось пережить. Падение не прошло для нее бесследно, она выглядела как человек, прошедший дыбу и колесование, все суставы которого размозжены и разломаны. Или как демон, явившийся из Ада, в котором навеки погасло пламя. Она была укутана снегом и собственной замерзшей кровью, точно багряно-белой мантией, лицо было черное как у покойницы, на голове возвышалась дьявольская корона из окровавленных и смерзшихся волос. Снег хрустел у нее во рту, трещали переломанные ноги, которые она каким-то образом передвигала — быть может, благодаря большой палке, на которую опиралась.

Только это была не палка. Это был самодельный мушкет, который она втайне от сестер собирала последние полгода. Примитивный, лишенный ложа и приклада, не идущий ни в какое сравнение с образчиками Бехайма или Гёбельна, он представлял собой одну большую полую трубу, кое-как заклепанную и засыпанную порохом. Порох этот Сопля полгода собирала по крупице во всем Броккенбурге, ползая по мостовой, где заряжали свои мушкеты стражники. Крупинка там, крупинка здесь… Для этого требовалось совершенно немыслимое терпение — терпение даже большее, чем то, что нужно для изучения адских наук — но они даже представить не могли, до чего много терпения может быть у суки, умеющей танцевать ригодон…

В крошечном эркере дормитория самодельный мушкет пальнул так, что вынесло оставшиеся целыми окна. У Сопли не было пуль — да и где бы она смогла их отлить? — зато были пуговицы, которые она пришивала к порткам старших сестер, швейные иглы, сапожные гвозди и много других вещей, которых всегда у тебя хватает, если на твоих плечах лежит самая черная работа. Две сухи издохли на месте, искромсанные самодельной картечью так, как даже топор неумелого продавца не кромсает рыбу на рынке. Три других истекли кровью под пристальным взглядом Сопли.

Ее не разорвало нахер выстрелом из ее проклятого мушкета — хотя и должно было. Она не сдохла от холода, потери крови и множества переломов — хотя должна была. Она не уехала к черту из Броккенбурга — хотя определенно должна была. Она осталась, но уже не Соплей. В тот же день Шабаш, восхищенный и потрясенный ее поступком, в нарушение всех традиций и правил присвоил ей имя, которое ей полагалось обрести лишь годом позже. Она стала Фальконеттой[17]. Черт возьми, Шабаш может быть жесток, как выживший из ума палач, но одного у него нельзя отнять — он умеет как карать, так и награждать по заслугам. Если ведьма совершает что-то выдающееся, что-то такое, что способно впечатлить многое повидавших сук с повадками гиен, не боящихся даже адского огня, он надолго запомнит это. Может даже, навсегда.

Она так никогда полностью и не оправилась от ран. Ее дрожащие пальцы были слишком слабы даже для того, чтоб удержать на весу ложку. Она хромала — так явствено, будто на загривке у нее восседала дюжина упитанных чертей. Когда она приоткрывала рот, оттуда доносился негромкий треск, напоминающий треск февральского снега, только этот звук производили ее сцепленные зубы, перетирающие друга.

Каждое ее движение казалось неправильным, будто разбалансированным. Каждый ее шаг — неестественным. Каждый жест — причудливым, как у металлической статуи, которую снабдили хитроумными шарнирами и тягами, чтобы она могла копировать движение людей, но не снабдили мышцами, отчего все ее движения казались не вполне естественными, механическими и подергивающимися, но, в то же время, безукоризненно правильными геометрически.

Но — удивительное дело — все эти симптомы мгновенно исчезали, стоило ей взять в руку пистолет. Фальконетта не относилась к тем бравирующим сукам, что держат оружие за поясом, рискуя вызвать неминуемый гнев магистратской стражи. Однако не относилась и к тем, что держат его в лакированной коробочке на каминной полке. Оружие всегда было при ней и даже суки, никогда не видевшие его в деле, знали, что это короткий абордажный бландербасс из Утрехта работы мастера Яна Кнупа с посеребренным стволом, украшенным орнаментом из языков пламени. Фальконетта презирала немецкие доннербусы, громоздкие и сложно устроенные, французские эспинголы с их слабым боем, итальянские тромбоны, болезненно-изящные и хрупкие[18]. Ее собственный пистолет без промаха бил на сорок клафтеров — впечатляющая дальность даже для тяжелых мушкетов и штуцеров городской стражи. Поговаривали, бландербасс был непростой, внутри него сидел демон, из свиты архивладыки по имени Таас-Маарахот, создание маленькое, но наделенное чудовищной для его размеров силой. И фантазией, свойственной лишь существу, рожденным пламенем Ада, но не человеку. Пуля, выпущенная им, не просто проламывала грудь своей жертвы — для этого сошел бы ее собственный никчемный «фольксрейхпистоль», надежно укрытый в тайнике Малого Замка — но всякий раз совершала со своей жертвой что-то обескураживающее и жуткое.

Атрезия рухнула посреди улицы, раскинув руки, но прежде чем ее перепуганные подруги подняли ее, гадая, откуда это грянул гром посреди ясного дня, забилась в конвульсиях, съеживаясь в размерах, будто стремительно усыхая. Когда ее подруги разворошили сверток тлеющей одежды, оставшейся от нее, то обнаружили внутри него лишь ссохшегося мертвого червя длиной с локоть.

Диффенбахия, сраженная пулей через окно трактира, не раскидала свои мозги по всему залу, как это обычно бывает, когда тебе в затылок попадает пуля, а лишь завизжала, стискивая разбухающую на глазах голову руками. Под треск расходящихся и лопающихся костей ее голова раздулась до размеров огромного мяча, но после этого не лопнула, как ожидали попрятавшиеся под столами сотрапезницы, а раскрылась исполинским цветком с костяными лепестками. Его содержимое распространялотакой дурманящий мускусный запах, что мухи со всего Броккенбурга слетелись в трактир, образовав густейшую тучу, избавиться от них не могли еще несколько дней.

Жаба, подстреленная в Унтерштадте посреди ночи, выла несколько часов — все кости в ее теле сперва стали железными, а после превратились в кривые гвозди и принялись вылазить наружу и вылазили до самого утра. Колика, получившая свою пулю на университетском крыльце, рассыпалась прямо там же ворохом костяных пуговиц. Лепиота, пораженная между лопаток, опрокинулась навзничь и издохла почти благопристойно, если не считать жуткого крика, но ее мертвое тело еще два дня шлялось по Броккенбургу, хихикая и что-то бормоча себе под нос.

Фальконетта называла свой страшный пистолет «Vera sem hleypir heitri tungu í sár óvina», на адском наречии это означало — «Тварь, запускающая горячий язык в раны врагов». Весь Броккенбург знал голос этой твари. Он раздавался изредка, но всякий раз, когда раздавался, все суки в Броккенбурге, даже самые дерзкие и бесстрашные, на минуту затихали, преисполняясь тревожной задумчивостью.

За следующий год Фальконетта переколотила шестнадцать душ. Спокойно, размеренно, одну за другой, точно бутылки в тире. Все шестнадцать были из числа тех, что измывались над ней в Шабаше. Она находила их в борделях, трактирах, подворотнях и тайных схронах, делала один-единственный выстрел и уходила прочь. Ее месть была не горячей, как адское пламя, а холодной и аккуратной, как исписанный каллиграфическим почерком вексель.

Досадно, что Кольера, ее главная обидчица, не дожила до этого дня. Будь она жива, небось, металась бы по всему Брокку, выдумывая способ, как бы наиболее легким способом уйти из жизни — пока на пороге не возникла скрипящая тень с пистолетом в руке, тень, обещающая прекращение существования самым болезненным и страшным путем…

Черт, славные были времена!.. Многие, очень многие суки в Броккенбурге, обычно бесшабашные и дерзкие, сделались вдруг тихи и задумчивы, а еще вдруг вернулась позабытая было мода надевать под дублет кольчуги — словно кольчуга может спасти от выстрела из демонического пистолета чудовищной силы… Все прекрасно понимали, откуда взялась эта задумчивость. Многие из роковых красоток, бесстрашных дуэлянток и изысканных сердцеедок, блиставших ныне на балах и успешных в адских науках, сами совсем недавно обитали в Шабаше. Многие сами охотно травили Соплю, иные намеренно, как травят бесправное и жалкое существо, наслаждаясь его беспомощностью, иные мимоходом, попросту срывая злость и отрабатывая удары. Если у Сопли, которую теперь почтительно именовали Фальконеттой, в самом деле такая превосходная память, многим, очень многим в Броккенбурге стоило бы утратить аппетит и здоровый сон…

Барбаросса хмыкнула. Сейчас эта история казалась если не смешной, то вполне забавной, а вот тогда, год назад, ей нихера не было смешно. Стыдно вспомнить, по меньшей мере месяца три она избегала подходить к открытому окну, не выходила в сумерках с лампой в руке, а оказавшись на длинной улице, первым делом пыталась просмотреть ее на всю длину. И мерещился ей не адский владыка, рассерженный глупостью сестрицы Барби, и не безумный кроссарианец, готовый плеснуть в лицо святой водой из-за угла — ей мерещилась долговязая фигура в туго застегнутом сером камзоле, двигающаяся с неправильной механической грацией часового механизма, зашитого в человеческое тело, фигура с вытянутой в ее направлении рукой, держащей пистолет…

Сестрица Барби не относилась к числу тех прошмандовок, что выбрали Соплю своей персональной жертвой, у нее тогда было много хлопот поважнее, но, положа руку на то место, где у ведьмы должно располагаться сердце, следовало бы признать — пару раз она обходилась с Соплей весьма недобро. Понятно, это были обычные в Шабаше шутки, весьма злые и болезненные — других шуток там и нет — но в ту пору ей нужно было утверждать свой авторитет всеми возможными средствами. Жалость сродни слабости, это знают дикие звери и это отлично понимают в Шабаше. Прояви она жалость к кому бы то ни было, уже на следующий день товарки по Шабашу попробовали бы на зуб ее саму. Уж не размякла ли Красотка?.. Не ослабели ли ее жилы?..

Да, за некоторые вещи, которые она делала с Соплей, Фальконетта вполне могла бы расплатиться пулей. Если у крошки Фалько в самом деле такая прекрасная память, как принято считать, принявшись сводить старые счеты, она вполне могла бы записать имя сестрицы Барби на одну страницу с прочими…

Но не записала.

Благодарение адским вратам, Фальконетта, перебив шестнадцать душ, как будто бы успокоилась. По крайней мере, на улицах Броккенбурга перестали звучать выстрелы и многие суки вздохнули с облегчением. Она так и не вступила ни в один из ковенов. Если верить слухам, сняла себе комнатушку где-то в Нижнем Миттельштадте, которую покидает лишь изредка и в густых сумерках, не посещает лекционные занятия, но по какой-то причине всегда отлично знает материал и без труда сдает экзамены. Не принимает участия в дуэлях, никогда не была замечена на балах или на оргиях, и неудивительно — любое мероприятие, на которое она заявилась бы, наверняка превратилось бы в паническое бегство…

— Если тебе не приятно твое нынешнее имя, могу именовать тебя так, как тебе заблагорассудится. Прелестница? Или Куколка? Может, Гурия?..

Херов комок слизи в банке!

Иногда ей казалось, что он нарочно улучает момент, чтобы она забыла о его присутствии, чтобы подать голос, заставив ее вздрогнуть от неожиданности. Вероятно, для мелкого ублюдка это нечто вроде забавы, маленькая игра, в которую он решил включить крошку Барби. Черт, она бы дорого дала за возможность посмотреть на его сморщенное личико, когда он поймет, что сделается собственностью университета вольного города Броккенбурга!..

— Зови меня хоть герцогиней Мекленбургской, — зло бросила Барбаросса, — Похер. Мы все равно не проведем с тобой так много времени, чтобы стать сердечными приятелями.

Гомункул кашлянул.

— Поверь, спустя три-четыре часа тебе уже будет плевать, как тебя зовут. Я даже не уверен в том, вспомнишь ли ты свое имя, когда Цинтанаккар возьмется за тебя всерьез!

[1] Клепсидра — водяные часы, наполненный жидкостью сосуд, из которого вытекает вода.

[2] Ménschenfresser (нем.) «Пожиратель мужчин».

[3] Фрау Хульда (фрау Холле, Холла, Берта, Хольда, пр.) — малоизвестный персонаж из дохристианской германской мифологии, считавшийся богиней-покровительницей.

[4] Башня Штольберга — деревянная башня, установленная в 1832-м году в Штольберге, на месте старой смотровой башни XVII-го века.

[5] Здесь: примерно 40 м.

[6] Шрейндерштерн (нем. Schreiender Stern) — «Кричащая звезда».

[7] Фестунг-дер-Альбтройме (нем. Festung der Albträume) — «Крепость кошмаров».

[8] Гаспар Шамбергер (1623–1706) — рожденный в Саксонии немецкий хирург.

[9] Йоханнес Буклер (1783–1803) — немецкий разбойник и вор по прозвищу Шиндерханнес (Ганс-Живодер).

[10] Генрих фон Бретшнайдер (1739–1810) — немецкий офицер, библиотекарь и писатель, автор сатирических произведений и альманахов.

[11] Бильд Лили — немецкая кукла, появившаяся в 1952-м, основанная на рисунках художника Райнхарда Бойтина, популярная в 50-х.

[12] Вариола Вера (лат. Variola Vera) — медицинское название натуральной оспы.

[13] 19 февраля 1985-го года под Бильбао (Испания) произошла авиакатастрофа самолета «Боинг», повлекшая гибель 148-ми человек.

[14] Данскер — специальная башня, примыкавшая к крепости, служащая отхожим местом. Название произошло от насмешливого именования города Данцига (Гданьска), который в XV-м веке перешел под контроль Польши.

[15] Камбис II — царь Персидской империи. В данном случае упоминается в связи с картиной Герарда Давида «Сдирание кожи с продажного судьи», так же известной как «Суд Камбиса».

[16] Здесь: примерно 12,5 м.

[17] Фальконет — артиллерийское орудие небольшого калибра, стреляющее свинцовыми ядрами.

[18] Бландербасс (голланд. blunderbuss), доннербус (нем. donnerbüchse), эпигнол (фр. espingole), тромбон (ит. Trombon) — обозначения для мушкетона, принятые в разных языках — голландском, немецком, французском и итальянском.