Гомункул улыбнулся, склонив голову на бок. Он выглядел как младенец, которого утопили в пруду и которого хорошенько успели обглодать мелкие твари — карпы и окуни.
— Во имя архивладыки Белиала, не кипятись, Барби, иначе разбудишь всех своих сестер.
— Мне осточертели твои блядские намеки, Лжец. Я уже сказала тебе, я не сплю с Котти! Мы с ней…
— Подруги. Я помню, — Лжец неуклюже прижал свои лапки к кривой бочкообразной груди, в том месте, где у человека располагалось бы сердце, — Старые приятельницы и компаньонки. Вот только некоторые мысли о ней ты никогда не доверила бы своим сестрам, не так ли?
— Тебе-то откуда знать, о чем я думаю? — тяжело дыша, спросила Барбаросса, чувствуя злую пульсацию в кулаках, — Ты тайком читаешь мои мысли, так ведь? Влез мне в голову?
Лжец вновь фыркнул, но уже более уважительно.
— Я не читаю твои мысли, Барби. Ты эманируешь ими во все стороны, точно старый травемундский маяк[1] ненастной ночью!
— Я… Что?
Она рассылает всему миру мысли о Котейшестве? Барбаросса с трудом удержалась от того, чтобы инстинктивно сдавить виски. Никчемная попытка. Мысль — столь тонкая субстанция, что сдержать ее могут только чары, не поможет даже глухой шлем вроде того, что вынужден был носить ее давешний знакомый вельзер.
— У нее глаза цвета гречишного меда. Ты каждый раз думаешь об этом, когда видишь их, но ни разу не сказала этого вслух, боишься, что Котейшество рассмеется в ответ. У нее роскошные волосы, которым ты внутренне завидуешь. В твоем Кверфурте все носили засаленные колпаки или чепцы из рогожи, чтоб едкий дым не въедался в волосы, а стриглись коротко, на два пальца, потому каждый раз, когда она по утрам сидит на своей койке и втыкает в свою шевелюру шпильки, тебе каждый раз хочется попросить ее разрешить тебе это сделать. Один раз ты почти решилась, но рядом как раз проходила Холера и так на тебя посмотрела, что ты выругалась и нарочно сплюнула на пол, будто ни о чем таком и не думала. Ее нижние рубашки пахнут цыплячьим пухом, анисом и майским утром — ты знаешь это потому что тайком нюхаешь их, когда сестры затевают стирку и ты думаешь, что тебя никто не видит…
Ее ноги все еще были слишком слабы, чтобы выдерживать вес тела. Барбаросса покачнулась — как те эльзасские пидоры, что вышагивают на ходулях во время своих чертовых торжественных парадов.
Барбаросса протянула к мешку скрюченные пальцы и лишь тогда заметила, что преодолела разделяющие их несколько шагов, напрочь позабыв про боль в истерзанном рапирой теле. Целительная сила ненависти сотворила еще одно маленькое чудо.
— Ах ты мелкий сучий херов…
Она так и не успела коснуться банки, потому что из прорехи в мешковине на нее внимательно уставился маленький, темный и внимательный, глаз.
— Спокойно, мейстерин хекса, — буркнул Лжец, — Я ни хера не читаю твои мысли. Лишь то, что ты сама выплескиваешь наружу. И это, черт возьми, были не самые затаенные сокровища твоей памяти, а? Твои мысли постоянно блуждают вокруг нее, при том, что ты даже можешь этого не осознавать.
— Да ну?
Гомункул кивнул.
— Некоторые мысли почти плавают на поверхности, разглядеть их не составляет труда. Другие похожи на обломки кораблей, погребенных на морском дне, укрытые многими центнерами тины и песка. Иногда, когда ты в ярости, я почти отчетливо вижу одну и ту же картину. Твои мысли возвращаются к ней, будто к дому, всякий раз, когда ты думаешь о Котейшестве, ощущаешь злость, досаду или вину… Рассказать, что я вижу?
Нет, подумала Барбаросса. Заткни эту чертову дырку на своем лице и никогда больше не распахивай, иначе, клянусь всеми кострами Преисподней, я выпотрошу твое слизкое маленькое тело и…
Наверно, она слишком долго медлила с ответом, потому что гомункул внезапно кивнул, будто бы самому себе.
— Маленькая комнатка, полная едкого дыма. Большая медная печь, внутри которой бьется почти погасший огонь…
Топочная, подумала Барбаросса. Топочная в подвале Шабаше, которую они с Котти облюбовали в качестве своих собственных апартаментов еще тогда, когда были школярками, а не уважаемыми сестрами-«батальерками». Среди школярок, вынужденных спать в койках посреди сырых университетских дормиториев, подчас разыгрывались самые настоящие сражения за право пользования отдельными уголками, но на топочную никогда не было особых претенденток. Темно, тесно, душно, к тому же старая печь, зияющая щелями, испускает едкий дым, а в носу вечно щекочет от угольной пыли…
— Котейшество сидит у самой печи, — глаз гомункула затуманился, сделавшись крохотным подобием оккулуса, — Она смотрит на почти погасший огонь и плачет. Ты мечешься от стены к стене, сжав кулаки, и сама изрыгаешь пламя. Ты взбешена. Ты хочешь кого-то убить. Ты…
— Довольно, — приказала Барбаросса деревянным языком, — Замолчи.
Лжец покорно заткнулся. Видно, под коркой из ярости прочел другие ее мысли, в которых фигурировал уже он сам. Он сам, набор столярного инструмента из чулана Малого Замка, и много-много мелких гвоздей…
— Это было полтора года назад, — пробормотала Барбаросса, сделав несколько неуверенных шагов по зале, боясь признаться себе, что не хочет смотреть в сторону банки с гомункулом. Точно из нее могли вылезти еще какие-нибудь законсервированные в ней недобрые воспоминания, — В апреле. Мы… Черт. Это была скверная история. И меньше всего на свете я хочу, чтобы ты запускал в нее свой бесформенный липкий нос.
Лжец поспешно кивнул. Точно и сам сообразил, что нарушил правила приличия, вторгнувшись так глубоко в чужие мысли. А может, ему открылись там картины, которые он и сам не хотел бы видеть.
— Как скажешь, Барби. Я не дознаватель и не охотник. Я слушатель.
— Слушатель… — эхом произнесла она, не скрывая отвращения.
— Представь, что тебя лишили рук и ног, превратили в подобие полупереваренной мыши и заперли в хрустальном гробу до конца жизни. Иногда я слушаю вас, людей, и, честно сказать, это чертовски паршивая работа. Вы вечно несете всякий вздор, но с каким апломбом!.. Поэтому больше всего мне нравится слушать магический эфир. Я не виноват в том, что вы норовите выплеснуть в него, словно в сточную канаву, свои никчемные мыслишки, потаенные желания и странные фантазии…
Барбаросса смерила его взглядом. Чертов заморыш. Сверчок. Яблочный огрызок.
И в этом сморщенном неказистом тельце, могут храниться ее, крошки Барби, воспоминания? Черт. Пожалуй, она все-таки не будет рисковать, разобьет банку нахер, когда разберется со всем этим…
Наверно, он расценил ее задумчивость в недобром для себя ключе, потому что поспешно выставил перед собой свои жалкие сморщенные лягушачьи лапки.
— Слушай, мне глубоко похер, какие чувства ты испытываешь к Котейшеству. Мне и дела до этого нет. Взгляни на это, — гомункул небрежно потеребил себя между ног, там, где болтался крохотный полупрозрачный мешочек, напоминающий едва завязавшуюся фасолину, — Видишь эту штуковину? Я бы не смог удовлетворить себя даже если бы испытывал такую потребность. Так что все ваши сексуальные пристрастия, что самые порочные, что самые невинные, для меня сродни любви двух садовых улиток. Я попросту не вижу между ними разницы. По-иному устроен и освобожден от многих ваших инстинктов, замурованных в черепах, от которых вас бессильны избавить даже адские владыки. Так что нет, мне плевать на все твои душевные терзания.
Барбаросса отвела взгляд.
Закуток с печкой… Метущееся пламя… Плачущая Котти…
— Ты и за стариком так же пристально приглядывал? — едко осведомилась она, — Бьюсь об заклад, он весело проводил время в Сиаме! Небось, не вылезал из офицерских борделей, а?
Гомункул усмехнулся, потирая бугристый подбородок.
— Господин фон Лееб — это не какой-нибудь неграмотный пушкарь из обоза, думающий лишь о том, куда бы засунуть свой банник. Кроме того, он был человеком высоких моральных устоев и офицером саксонской армии. Он презирал публичные дома, даже сиамские.
— Ну да?
— Утверждал, что все узкоглазые шлюхи воняют фунчозой[2], а всяких тварей в них обитает больше, чем пресмыкающихся гадов в ином болоте.
— Значит, трахал служанок в офицерском клубе, — буркнула Барбаросса, — Мне-то что?
— Господин фон Лееб окончил Вюрцбургский университет, и с отличием. Он был выше каких-нибудь служанок. Если что-то и привлекало его в Сиаме, так это мальчики.
— Мальчики? — с нехорошим чувством переспросила Барбаросса.
— Да. Обыкновенно не старше двенадцати лет. Всякий раз, когда его батарея прибывала в новый город, Косамуй или Районг, он отправлял ординарца сыскать на улице и привести к нему пару мальчишек, желательно самых тощих и чумазых, похожих на обезьян. Там, в Сиаме, в ту пору до черта было тощих мальчишек… А еще он приказывал, чтобы в его спальне во время утех всегда горела жаровня, в которую ординарец время от времени подкидывал тростник.
Барбаросса сплюнула на пол. Плевок получился густой и ярко-алый — разбитые губы все еще немного кровили.
— На кой хер ему был нужен тростник?
— Сила привычки, — Лжец ухмыльнулся, — Треск горящего тростника и дым напоминали ему сиамские деревушки, через которые они с саксонскими рейтарами проходили рейдом. Горящие тростниковые хижины и дым от них так ему запомнились, что без этого стимула его естество оказывалось невозможно поднять в бой. На самом деле, весьма опасная привычка. Несколько раз господин фон Лееб, увлекшись со своими мальчиками, едва не угорал в спальне от тростникового дыма, ординарец едва успевал распахнуть окно…
Барбаросса уставилась на гомункула, растирая запястья. Побагровевшие, принявшие на себя не одну дюжину ударов, они отчаянно ныли, будто обваренные, кожа во многих местах лопнула.
— Понятно, отчего твой хозяин не покушался на твою невинность, Лжец. С такими-то вкусами…
Гомункул хихикнул.
— О, вкусы господина фон Лееба не представляли собой ничего выдающегося — на фоне прочих. Там, в Сиаме, многие саксонские офицеры приобретали привычки, которые весьма странно смотрелись бы в Дрездене или Магдебурге, смею заметить. Едва ли мы имеем право их порицать, к слову. Вырвавшись из зловонных джунглей, покрытые заскорузлым тряпьем вместо одежды и ржавыми обломками доспехов, они спешили воздать должное жизни во всех ее формах, не чураясь самых разнообразных страстей. Взять хотя бы господина Хассо Цеге-фон-Мантейфеля, которого на батарее попросту звали Хази.
— Тот самый, которого сожрал «Костяной Канцлер»?
Лжец кивнул.
— Тот самый. У него при себе всегда имелась походная табакерка, снаружи вполне обычная, без вензелей, даже немного потертая, как у многих солдат, внутри же украшенная прихотливым образом. Только держал он там не порошок спорыньи и не маковое зелье, как некоторые чины с батареи. Там, среди висмутовых и бронзовых узоров обитал крошечный демон по имени Купфернадельштекимауэге, которого он выпускал, пребывая в спальне с очередной прелестницей. Впрочем, если не было ни прелестницы, ни спальни, господин Хассо вполне мог удовлетворится коровником и ближайшей служанкой, вкуса он был самого неприхотливого. А вот Купфернадельштекимауэге… Тот был большой затейник. Выскользнув из табакерки, он прятался в комнате, а потом, будучи незаметным, совершал своей жертве укол в затылок крохотной медной иглой. Одного такого укола было достаточно, чтобы женщина на следующие двенадцать часов превращалась в изнывающее от страсти существо, одержимое похотью настолько, будто в него вселились все демоны Преисподней. В человеческом теле обнаруживалось столько сил, сколько их прежде там не было, столько, что начинали трещать, не выдерживая натиска, ее собственные кости, а хрящи лопались сами собой. Бывало и такое, что кожа прелестницы начинала медленно тлеть, столько под ней полыхало любовного жара, а внутри все прямо-таки бурлило… Поутру господин Хассо уходил, едва держась на ногах, одна такая ночь выматывала его больше, чем месяц затяжной войны в сиамских джунглях, а вот от его прелестницы обычно оставалась булькающая лужа на простынях — и с нею уже забавлялся Купфернадельштекимауэге… Так что, как видишь, на его фоне вкусы господина фон Лееба едва ли можно назвать чрезвычайными.
— Мне похер, кого он сношал и в каких позах.
Лжец ухмыльнулся, сделавшись на миг похожим на распахнувшую пасть рыбину в чересчур тесном аквариуме.
— Как мне похер на твои грязные мыслишки. Я никогда не видел Котейшество и мне абсолютно безразлично, что ты нашла в этом никчемном птенце, однако…
Смешок, родившийся в отбитых внутренностях, на миг болезненно стиснул грудь.
— Никчемном птенце… Я знаю многих девочек в Брокке, которые считаются опасными. Некоторые из них просто актерствуют, изображая из себя бесстрашных рубак, другие в самом деле безумные суки, готовые ринуться в адскую бездну с рапирой наперевес. Но ни одна из них, даже будучи мертвецки пьяной, не осмелилась бы отказать Вере Вариоле. А Котти…
Гомункул встрепенулся. В его взгляде зажегся интерес.
— Она отказала Вере Вариоле?
— Можешь себе представить. Глядя в ее пустую выжженную глазницу. Поблагодарила за приглашение в «Сучью Баталию», но сказала, что не сможет воспользоваться приглашением, если оно не будет включать ее подругу.
— Хочешь сказать…
— Меня.
Гомункул несколько секунд молчал, покачивая раздувшейся головой.
— И она…
— Да. Согласилась. Это было полтора года назад, в мае восемьдесят третьего. С тех пор мы «батальерки».
— Возможно, в ней больше пороху, чем мне казалось. Но это ничего не меняет. Без твоей помощи и защиты ее рано или поздно сожрут и ты прекрасно об этом осведомлена, не так ли?
Барбаросса резко выдохнула через нос. Тело еще не обрело прежней чувствительности, но реагировало на команды и худо-бедно повиновалось. Это хорошо. Значит, у него оставались ресурсы, которые оно смогло использовать, и силы, которые ей еще пригодятся.
— Сколько? — отрывисто спросила она вслух, — Сколько времени у меня осталось?
Лжец ответил не сразу — что-то подсчитывал. И хоть он справился за пару секунд, эта пауза показалась Барбароссе тяжелой, как кузнечная наковальня.
— Полагаю, до следующего явления монсеньора Цинтанаккара осталось около двадцати минут.
— Двадцать? — Барбаросса дернулась всем телом, — Всего двадцать?
Дьявол. Время тянется чертовски медленно, если ты ждешь, пока закипит поставленный на огонь котелок или пока ты ерзаешь в кресле цирюльника, вырывающего тебе зуб. Но стоит хоть немного отпустить контроль, забыться, и чертовы минуты бросаются прочь, точно табун перепуганных лошадей из горящей конюшни…
— Может, немного больше, — пробормотал гомункул, — У меня тут, знаешь ли, нет часов… Черт, куда ты направляешься, Барби?
Она не удостоила его ответом. Лжец негромко зашипел, когда она резко вздернула мешок на плечо. Может, не так тактично и осторожно, как полагалось делать, но, черт возьми, сейчас ей было не до нежностей.
На следующие двадцать минут жизни у нее было чертовски много планов.
Оккулус в общей зале молчал.
Выключенный, потухший, он превратился из небольшого всевидящего ока, открывающего двери в разные, заполненные интересными и познавательными вещами, миры, в большую щербатую бусину, безучастно стоящую на столе. Гаррота и Саркома, растащив по местам тюфяки, орудовали швабрами, больше поднимая в воздух пыль, чем прибирая. Они не вкладывали в свою работу даже толики усердия, да и швабры держали так, как вчерашний крестьянин держит мушкет. Сразу видно, схватились за них лишь тогда, когда услышали ее шаги на лестнице.
Можно не сомневаться, что стоит ей выйти за ворота Малого Замка, как швабры полетят обратно в угол, а эти оторвы преспокойно улягутся на прежнее место, пялясь в оккулус и нежа свои задницы на перинах. Каждая юная прошмандовка, едва выбравшаяся из дорожной кареты и ступившая на мостовую, уже мнит себя самой хитрой проблядью в Броккенбурге, не иначе.
В другое время Барбаросса не пожалела бы времени, чтобы научить их хорошим манерам. Лично проследила бы за тем, как они упражняются со швабрами, щедро раздавая оплеухи и пинки, опрокидывая ведра с грязной водой и насмешливо комментируя их жалкие потуги. Когда ты находишься в клубке из тринадцати остервенелых сук, нельзя позволять, чтобы твои указания не выполнялись или выполнялись без должного прилежания. Не успеешь охнуть, как получишь нож между лопаток или заговоренную иглу в шею.
Но сейчас… Черт, ее ждали более интересные занятие, чем муштра младших сестер в Малом Замке. Проходя мимо них, Барбаросса даже не сплюнула на пол, не наградила ни одну из них пинком пониже спины. Она поймала себя на мысли, что не испытывает к этим праздным потаскухам особой злости. Пожалуй, даже ощущает что-то вроде затаенной благодарности.
Сидя в общей комнате, они прекрасно слышали все, что творится в фехтовальной зале. Они знали, какую взбучку задала ей Каррион — не только болезненную, но и чертовски унизительную. Воспользовавшись мигом ее слабости, Гаррота и Саркома могли бы бросить ей вызов. Может, не в открытую, спровоцировав на драку — еще не успели побороть в себе страх перед кулаками сестрицы Барби — но вполне явственным образом. Нарочно швырнуть наземь швабры, демонстрируя ей свое неповиновение, смеяться ей в лицо, зная, что она не в силах сейчас их обуздать, отпускать смешки и унизительные шуточки, до которых обе были мастерицами…
Однако они послушно возили швабрами по полу. Может, не очень старательно, но по крайней мере изображая усердие. Барбаросса хмыкнула себе под нос. Эти две суки могут сколь угодно долго изображать из себя паинек, она знает их души, хищные и злые, как у всех «батальерок», знает даже лучше, чем знают их маменьки. Если они не осмеливаются наброситься на нее сейчас, то только лишь из-за глубоко въевшегося страха, однако даже страх не может держать в своих цепях вечно.
Рано или поздно они посягнут на ее власть. Они первостатейные суки, но вовсе не тупицы. У них в головах тоже щелкают крохотные часы, отмеряя время до следующей Вальпургиевой ночи. Может, уже сейчас в каком-нибудь тайнике под половицами Малого Замка лежит, заботливо укрытый тряпьем, клинок, которому суждено вонзиться ей в грудь. Где-то дремлет, как сонная змея, предназначенная ей удавка. Остывает отлитая по ее душу пуля.
В мире вообще не существует ничего вечного и постоянного.
Адские чертоги, существующие миллиарды лет, непрестанно блуждают в океане из жидкой ртути и расплавленного металла, ежечасно меняя контуры континентов, образуя сложнейший узор, который невозможно нанести ни на одну существующую карту. Вещества, способные существовать бесконечно долго, перетекают друг в друга и рассыпаются пеплом под воздействием алхимических трансмутаций. Вчерашние всевластные сеньоры превращаются в ничтожных парий, а их слуги возвышаются — чтобы через какой-то цикл времени самим повторить их путь…
Все — тлен.
Маттиас Эрцбергер, всемогущий казначей Саксонии, в двадцатых годах, сделавшись близок к курфюрсту, сосредоточил в своих руках такую власть, что весь саксонский двор звал его не иначе чем «Хозяин Маттиас». Он самолично управлял тремя легионами демонов, имел по меньшей мере две дюжины дворцов в Дрездене, Магдебурге, Бунтенблоке и Бергштадте. Ни одна птица не осмеливалась пролететь над головой Маттиаса Эрцбергера — специально натасканные демоны из особой адской породы разрывали в клочья всякого, кто приблизился к нему без позволения ближе, чем на десять шагов. Его бронированная карета могла выдержать прямое попадание из бомбарды, а штату телохранителей могла позавидовать даже императорская гвардия.
Ад не терпит постоянства. Даже если сам маркиз де Вобан[3] построит тебе крепость из закаленной стали и гранита, даже если охранять ее будут полчища демонов, судьба найдет тебя и там. Два штабных офицера, подкараулив всемогущего казначея во дворце после доклада курфюрсту, разрядили в его живот по два пистолета. Они даже не были высокопоставленными заговорщиками, метящими на его место, просто людьми, которых он обидел, сам того не заметив.
Две пули задержала заговоренная кираса, одна по стечению обстоятельств прошла мимо, но четвертая угодила точно в цель. Небольшой шарик из свинца мог бы не причинить туше Хозяина Маттиаса серьезного ущерба, но люди, готовившие покушение, знали толк в своей работе. Пуля была заклята чарами Стоффкрафта, запретной науки, повелевающей материей и ее трансформациями. Следующие четверть часа после этого Миттиас Эрцбергер катался по полу, пока его тело таяло, превращаясь в липкую смолу, и все его телохранители, врачи, доносчики и дегустаторы не могли ничего поделать…
Гаррота и Саркома могли бы не исполнять ее приказа. Пропустить его мимо ушей, оставшись на прежнем месте и пялясь в оккулус. Сделать вид, будто ничего и не слышали. Еще не вызов, но отчетливый демарш, символ того, что ее власть в Малом Замке пошатнулась и ей стоит быть трижды осторожной, испытывая ее пределы.
Ей пришлось бы проглотить это. Сделать вид, что не заметила этого, но отчетливо ощущать ухмылочки на их лицах, которыми они обмениваются у нее за спиной. Дьявол, когда пару лет вынуждена жить в клубке змей, беспрерывно шипящих друг на друга, неизбежно отращивает в себе такую же змеиную чуткость…
Но они работали. Нехотя, возя швабрами лишь для вида, зевая и двигаясь с неспешностью сонных мух, однако работали! В другое время за такое усердие им щедро досталось бы плетей. Сейчас… Барбаросса хмыкнула. Сейчас она была почти благодарна им.
Сундучок Котейшества остался открыт, Барбаросса бережно уложила туда тетрадь с записями по Гоэции, едва удержавшись от соблазна погладить рукой оловянную крышку — точно ее прикосновение могло передаться самой хозяйке. Нет, от тетради ей не будет никакого толку. Но вот другие вещи… Другие вещи вполне могли ей пригодиться.
Например, небольшая шкатулка из дерева, окованный железом. Она выглядела как дорожный несессер и была закрыта крохотным заговоренным замочком, но Барбаросса знала, как тот отпирается — слишком часто видела, как это делает Котейшество.
— Что это? — беспокойно спросил Лжец, ерзая в своей тесной банке у нее за плечом, — Что это такое?
Это то, что может мне помочь, подумала Барбаросса.
Шкатулка оказалась довольно увесистой для своих небольших размеров, но Барбароссе понравилась ее тяжесть. Основательная, как у хорошего клинка. Может, и небесполезная для нее…
Я ни хера не знаю монсеньора Цинтанаккара, который оборудовал уютную гостиную в моих блядских потрохах, подумала Барбаросса, но я, черт возьми, знаю, как устроены демоны. Хоть саксонские, хоть сиамские, хоть китайские. Я знаю, как думают эти твари, чего хотят, чего добиваются. Я попытаюсь столковаться с ним, вот что.
Лжец зашипел.
— Черт! Я же говорил тебе, Цинтанаккар не идет на переговоры! Его не интересуют обещания, которые ты можешь ему дать, лишь только боль, которую он может выжать из твоего тела!
Значит, я заставлю его начать переговоры, угрюмо подумала Барбаросса, бережно пряча шкатулку под дублет.
Гомункул рассмеялся — чертовски неприятным смехом, даром что тот не звучал в воздухе, а состоял из колебаний магического эфира.
— Как, скажи на милость? Решила озолотить его богатством из своего кошеля? Там болтается куда больше твоих собственных зубов и пальцев, чем монет! Может, хочешь соблазнить его?
Некоторые адские владыки падки на плоть. Даже если это плоть смертных. Среди них есть развратники, которых опытная ведьма, поднаторевшая в этой науке, способна искусить и использовать в своих силах. Но сестрица Барби… Барбаросса мрачно усмехнулась. Если она кого и в силах соблазнить, так это дохлую лошадь.
Я вызову его на разговор. Узнаю, что ему надо. И тогда…
— Тогда он вырвет тебе нахер глаза! — рявкнул Лжец, ожесточенно ткнув своими маленькими хрупкими кулачками в стекло, — Позволь напомнить, у тебя в запасе немногим меньше двадцати минут, прежде чем он сыграет с тобой новый фокус. И поверь, ты сама не рада будешь очутиться в своей шкуре, когда…
— Эй, Барби!
Это был не голос Лжеца, это был голос Гарроты.
Барбаросса резко остановилась посреди общей залы, едва не зашипев от боли — огненные полосы, которыми ее наградила Каррион, набирались жаром под одеждой, делая всякое движение чертовски болезненным. Можно было и не останавливаться, но ее тело давно привыкло реагировать на все внезапные раздражители самостоятельно, не спрашивая разрешения у головы.
Можно было не дергаться, пожалуй. Перед тем, как всадить нож в спину, обычно не окликают по имени. По крайней мере, в Броккенбурге как будто бы не водилось такой традиции.
Даже склонив голову, Гаррота выглядела каланчой. Хоть в три погибели согнись, дылда и есть. Веревка. Спешит позубоскалить?
— Ну?
Ухмылка Гарроты никогда не выглядела изящной. Щербатая, кривая на одну сторону, она украшала рябое лицо крошки Гарри не лучше, чем аляповато сбитая вывеска — побитую картечью стену борделя. Но сейчас ухмылки отчего-то не было. Напротив, Гаррота казалась немного подавленной, даже смущенной. Будто это ее только что исполосовала до кровавых соплей сестра-капеллан.
— Что, крепко тебя Каррион отделала?
Барбаросса ощутила огненную черту, горящую поперек лба. В том самом месте, где ее полоснул «Стервец», разорвав кожу и вплетя еще один шрам в тот страшный рисунок из старых рубцов, который она по привычке считала лицом.
— А тебе-то что?
Гаррота отвела глаза. Необычное зрелище. Обычно она не отводила глаза даже перед дракой. Не такой породы. Забавно…
— Ты не сердись на нее, сестра, — пробормотала она, — Каррион это не со злости, сама знаешь. Она как старая акула, наша Каррион, иногда щелкнет зубами просто потому, что ей надо это сделать, а не потому, что ты где-то крепко провинилась.
Вот дерьмо, подумала Барбаросса, стараясь не пялиться на рябую рожу Гарроты. Крошка Гарри, никак, пытается меня утешить. А я думала, этот блядский, проклятый до самых корней город уже ничем меня не удивит…
— Нам и самим от нее не раз перепадало, — Гаррота смущенно улыбнулась, ковыряя пальцем рубаху, — Верно, Сара?
Саркома что-то неохотно буркнула, глядя в окно. Определенно не горела желанием участвовать в этой сцене, но и остротами разить не спешила, тоже странное дело.
— Ты вот что… Не сердись на нее, Барб. Хорошо досталось, а? Вижу же, еле ноги волочешь. Может, полежишь? Мы повесим твою койку. Лежа оно не так ноет. А еще у нас есть немного вина. Если ты хочешь…
Барбаросса ощутила как щеки под слоем шрамов и рубцов наливаются жаром. Таким обжигающим, что на фоне него огненные росчерки рапиры Каррион почти не ощущались.
Жалость. Вот почему Гаррота отводит глаза. Вот почему на ее рябой коровьей роже такое выражение. Вот почему она не знает, куда деть свои долговязые уродливые руки.
Она жалеет ее — как жалеют херову дворнягу с раздробленной ногой, угодившую на улице под аутоваген. Как жалеют избитую суку, хнычущую в подворотне, или калеку-круппеля, просящего подаяние на площади.
Барбаросса вдруг увидела себя ее глазами — не сестру Барбароссу, «батальерку», грозу Броккенбурга, страшную в веселье и в гневе, несокрушимую — она увидела сестрицу Барби — исполосованную, жалкую, беспомощную, уставшую, копающуюся в чужом сундуке…
Стало тяжело дышать. Это не демон перекрыл ей трубы, поняла Барбаросса, эта ненависть горит внутри, сжигая весь воздух, превращая кровь в клокочущую кислоту, заставляя мышцы вибрировать и стонать от напряжения. Если бы не демон в ее потрохах, с каким удовольствием она шагнула бы вперед и разнесла вдребезги эту рябую рожу…
Барбаросса заставила себя улыбнуться. Наверно, улыбка выглядела странно на ее окровавленном исполосованном лице, потому что Гаррота вздрогнула, едва не попятившись.
— Отличная мысль, Гарри, — Барбаросса сделала шаг навстречу, широко улыбаясь, — Выпьем винца, верно? Разожжем камин, посидим все вместе у камелька. Немного посекретничаем, как водится среди девочек. А что потом? Погадаем на суженого? Может, заплетем друг другу косички? Потискаемся?
Гаррота сделала шаг назад. Не обычный шаг — мягкий шаг фехтовальщика, отступающего от опасности.
— Слушай, я…
Барбаросса впилась в нее взглядом, оскалив зубы.
— Марш за работу, тупые дырки, — процедила она, — Если через час эта зала не будет, блядь, блестеть, я возьму эту швабру и вставлю ее тебе так глубоко, что тебе придется выйти за нее замуж!
Гаррота тяжело дышала. Не ударит, с облегчением поняла Барбаросса, ухмыляясь ей в лицо. Ненавидит, презирает, но не ударит. Еще не чувствует себя достаточно сильной. Но когда-нибудь… О да, когда-нибудь крошка Гарри вновь попробует свои коготки. И в этот день, подумала Барбаросса, я без всякой жалости сломаю ей шею.
Гаррота по-лошадиному тяжело мотнула головой. Прежде, чем вновь взяться за швабру, она произнесла лишь несколько слов. Негромко, будто и не ей, но Барбаросса отчетливо расслышала.
— Ну и сука же ты, Барби.
[1] Маяк Травемунде — один из старейших немецких маяков, функционировавший с 1316-го по 1974-й года. Расположен в Травемунде (район города Любека) в устье реки Траве.
[2] Фунчоза — тонкая лапша с приправой из маринованного перца, редьки и лука, традиционное блюдо восточной кухни.
[3] Себастьен Ле Претр де Вобан (1633–1707) — французский военный инженер и фортификатор, создавший десятки крепостей и укреплений.