— Господин Цинтанаккар! Великий владетель, повелитель жизни и смерти, хозяин адских энергий, покровитель презренных, защитник мудрых, владыка материи и сиятельный дух Адского Престола! Я, Барбаросса, ничтожная ведьма, молю тебя явиться ко мне и удостоить разговором!
Формула выглядела неуклюже — она сама ее сочинила, использовав некоторые обрывки из тетради Котейшества и принятые в среде демонологов обороты. Наверняка она была никчемна с точки зрения настоящего специалиста по Гоэции, вмещала в себя мелкие ошибки, внутренние противоречия и неточности, но сейчас ей было плевать на это. Едва ли Цинтанаккар разорвет ее за взгляд, брошенный не в ту сторону или пустячную оговорку. Этому выблядку нужна сестрица Барби, вся, до последнего волоска и последней капли крови. Он не формалист, чтущий каждую букву ритуала, не какой-нибудь пидор-церемониймейстер в засыпанном пудрой парике, он — мясник, возомнивший себя зодчим, безумная цепная тварь на услужении старика…
В дровяном сарае бахнуло. Так громко, что крыша над головой затрепетала, будто бы приподнявшись на пару дюймов, а стропила тревожно заскрипели. Серебряные вилки, забитые в дверные косяки и притолоки, засветились мягким жемчужным светом. Начертанные мышиной кровью линии на полу негромко зашипели.
Что это могло означать на языке демонов? Заинтересованность? Презрение? Насмешку?
Барбаросса попыталась дышать размеренно, через нос, как учила Котейшество. Вполне возможно, сейчас вокруг нее бушует столько адских энергий, что сделай она шаг за пределы пентаграммы — мгновенно превратится в воющую щепотку пепла на полу. Или чего похуже.
— Цинтанаккар, великий демон! Позволь мне, жалкому червю, не владеющему даже толикой твоих сил, выразить тебе свое почтение и приникнуть к твоим стопам! Яви свою милость, удостой меня аудиенцией!
С потолка посыпался мелкий древесный сор вперемешку с клочьями столетней паутины, набитый дохлыми котами эйсшранк громыхнул так, точно по нему ударили дубинкой. По дровяному сараю распространился запах гнилой мяты.
— Он тут… — прошептал Лжец, мигом растерявший весь свой апломб и весь свой едкий сарказм, — Он явился… Делай свое предложение, ведьма! Делай, пока он не испепелил нас обоих!
Барбаросса сглотнула. Несмотря на то, что единственным источником огня в сарае была лампа, водруженная ею на пол, открытыми участками тела она ощущала такой жар, точно находилась внутри полыхающего Друденхауса, набитого истошно кричащими ведьмами.
Он явился. Он ждет твое предложение, Барби. Не оплошай.
— Цинтанаккар! — произнесла она в третий раз, — Владетель боли и удовольствий, жрец высших наслаждений, хозяин мудрости, страж мироздания! Я… я сознаю, что дурно поступила. Я украла имущество господина фон Лееба, твоего хозяина, да сохранит он здоровье и мудрость до второго Оффентурена! Я раскаиваюсь и прошу прощения — у тебя и у него.
Рыбьи кости, выложенные сложным узором на полу, тихонько заскрипели. Как будто бы выжидающе или…
Черт. Она все равно ни хера не знает, как обращаться с демонами, обладающими такой силой. Нет смысла искать спасения в сложных демонических формулировках. Надо говорить, как есть, не отвлекаясь на дипломатические маневры и схоластические фокусы.
— Послушай… — Барбаросса заставила себя глядеть в стену перед собой, не обращая внимания на вибрирующие в стенах серебряные иглы и наливающейся злой дрожью эйсшранк, — Я вела себя сегодня как последняя сука и сознаю это. Попыталась украсть то, что не следовало. Ты лишил меня половины зубов и пяти пальцев — и я покорно принимаю это наказание за свою глупость. Клеймо, что ты оставил мне, — она подняла в воздух обожженную руку, — я буду носить с почтением до конца своих дней.
Это должно было польстить ему, но, кажется, ни хера не польстило. Запах гнилой мяты сменился вонью скверно выделанной кожи. Осколки зеркал, которые она столько времени располагала под нужными углами, приклеивая воском к стенам, издали тонкий скрежет, задрожав на своих местах.
Монсеньор Цинтанаккар ни хера не рад твоему вступлению, Барби. Он слышал нечто подобное уже четырнадцать раз — и от ведьм потолковее тебя…
— У меня нет больших богатств, но в своем искреннем желании загладить ошибку я положу к твоим ногам все, что у меня есть. Если у меня будут дети, я отдам тебе своего первенца. Если я заработаю богатство, отдам тебе сто золотых гульденов. Если стану хозяйкой дома, сожгу его в твою честь или устрою внутри твое святилище. Если…
Под крышей дровяного сарая прошел негромкий скрежет. Будто бы там, в тенях, укрылась целая стая катцендраугов, впившихся когтями в дерево. Крохотные зеркальца задрожали, одно из них вдруг лопнуло, едва не обдав щеку Барбароссы мелкой стеклянной крошкой.
— Лжец!
Гомункул всхлипнул. Забившийся в дальний угол банки, тщетно пытающийся прикрыть лапками свои не имеющие век глаза, он выглядел нелепо и жалко, точно лягушка в поставленном на огне котелке. Наделенный жалкими силами, он и перед обычным человеком был козявкой, сейчас же, ощутив присутствие адского владыки, утратил свойственное ему хладнокровие.
— Он… смеется, Барби. Мне кажется, он смеется.
Смеется? Хорошо. Барбаросса стиснула кулаки. Лжец был прав, нечего и думать впечатлить Цинтанаккара столь бесхитростными предложениями. Он слышал более щедрые на своем веку — куда как более щедрые…
Интересно… Крохотная мысль шевельнулась в затылке маленьким слабым комочком. Панди тоже что-то ему предлагала? Она терпеть не могла переговоров и никогда не унижала себя просьбами, но если ее прижало так, что ни вздохнуть, что она могла предложить демону?..
Плевать. Шутки закончились, Барби. Цинтанаккару не интересна твоя болтовня. Он смеется тебе в лицо, примериваясь, какой кусок откусить от твоего тела. Пускай в ход тяжелую артиллерию, иначе не стоило и начинать.
— Слушай, ты… — она облизнула губы, отчаянно пытаясь не моргать, а тело сделать каменным, неподвижным, нечувствительным к жару, — Давай без обиняков, я ни хера не умею складно болтать, поэтому буду говорить как есть. Ты любишь сладкое мясо, Цинтанаккар. Ты любишь причинять боль и терзать. Но ты заперт в доме старика, посажен на цепь и не можешь охотиться как велит тебе твоя природа. Ты запустил в меня когти и чертовски хорошо потрепал, признаю, но, как ты думаешь, когда тебе удастся так поразвлечься в следующий раз?
Заскорузлые лоскуты, пропитанные кровью отцеубийцы, которые она пригвоздила булавками к стенам сарая, тихо затрещали, поддернувшись по краю полоской пепла.
Замешательство? Интерес? Насмешка?
— Последний год тебя кормила Бригелла из «Камарильи Проклятых», так? Она отправляла в дом старика ничего не подозревающих сук, которые попадали тебе в пасть. Это она обеспечивала тебя кормом, Цинтанаккар. Но сестрица Бри вышла из дела. Она сдохла. Я убила ее. Это значит, никакого больше мяса. Что ты будешь делать? Уповать на случайных воришек, вздумавших залезть в дом? Сколько их будет? Один в год? Меньше? Тебе придется сесть на голодный паек, Цинтанаккар. Забыть про свою славную охоту. Ты будешь медленно дряхлеть, замурованный в своем логове, в обществе старого ублюдка, ветшающего с каждым годом. В какой-то момент он попросту издохнет, превратившись в плесень на кровати, и ты останешься один. Пока городской магистрат не прикажет срыть нахер твой жалкий домишко и тебя вместе с ним!
Цинтанаккар рыкнул. Она отчетливо ощутила это, потому что внутренности вдруг пронзило резью. Еще два осколка зеркала над ее головой беззвучно лопнули, одна из серебряных вилок, издав протяжный скрип, изогнулась крюком.
Что, задела тебя за живое, сукин ты блядский выкидыш? Оказывается, и сестрица Барби способна общаться с демонами на равных, не только орудовать кулаками? Несмотря на резь, Барбаросса ощутила мимолетнее удовлетворение, на миг почти перекрывшее боль.
— Слушай! — она торопливо выставила перед собой ладони, — Я позабочусь о тебе. Это мое предложение. Я заменю Бригеллу. Я буду посылать тебе молодых сук, как ты привык, чтобы ты мог развлекаться с ними в свое удовольствие. В Броккенбурге тысячи никчемных сук, которым нужны деньги, но которые ни хрена не знают про охранных демонов. Я буду посылать… — она прикрыла глаза, но лишь на секунду, — По одной в месяц. Это даже больше, чем посылала тебе Бри. Не меньше дюжины в год! Я распущу по городу слух, будто забралась в дом фон Лееба и стащила оттуда до пизды золота. А тех, кто соблазнится, буду отправлять на Репейниковую улицу, снабдив именем запирающего демона. Ты будешь есть всласть, Цинтанаккар! Больше, чем ел когда-либо!
Шорох, гуляющий по крыше сарая, на миг смолк, и Барбароссе показался в этом добрый знак. Шелковая нить, натянувшаяся было как леса на удочке, обмякла, местами провиснув. Рыбные кости заерзали на полу, пытаясь изобразить невесть какую фигуру.
Он размышляет, поняла Барбаросса. Колеблется. Думает.
Невидимые весы колеблются и, верно, надо бросить на их чашу что-нибудь еще, чтобы склонить в свою пользу, не обязательно что-то внушительное или увесистое, может даже, какую-нибудь мелочь…
Поспеши, Барби. Поспеши, пока длятся его сомнения, иначе будет поздно.
— И, конечно, гомункул, — Барбаросса ткнула пальцем в сторону банки с замершим на дне Лжецом, — Это собственность господина фон Лееба, твоего хозяина. Не сомневайся, я верну его. Сама поставлю на кофейный столик в гостиной. Пусть и дальше служит приманкой для легковерных шлюх.
Лжец взвыл — она услышала это даже за скрипом дерева и зловещим гулом, которым наполнился дровяной сарай. Это был не человеческий крик — человеческие связки не в силах издать такой звук — скорее, визг ярости вроде того, что может издать смертельно раненая гарпия. Удивительно громкий для крохотного комочка мяса.
— Ах ты сука! Блядская пиздорвань! Грязная скотоложица! Не смей!
Барбаросса послала ему самую обворожительную из своих улыбок, похожую на волчий оскал.
— Извини, компаньон. Ты верно сказал, мы, ведьмы, пытаемся договориться со всем, что не можем себе подчинить. Вот это я и делаю. Договариваюсь.
— Потаскуха! — взвизгнул Лжец, исступлено молотя кулачками по стеклу, — Вяленная манда! Ты клялась! Ты…
Забавно. Кичащийся собственным умом, не упускавший случая ехидно поддеть ее, этот коротышка, воображавший себя большим умником, в ярости сделался похож на крошку Мухоглота, бушевавшего на профессорской кафедре. И как столько злости умещается в таком крохотном тщедушном тельце? Как бы не разорвало его ненароком…
— Не забывай меня, хорошо? Барбаросса, номер пятнадцатый. Шли иногда весточки в Малый Замок, мне будет приятно тебя вспомнить. Как знать, может старик повысит тебя, а? Будешь стоять не на столике, а на серванте? Или…
Она придумала хорошую шутку, которой позавидовала бы даже злоязыкая Саркома, но закончить ее не успела, потому что дровяной сарай вдруг колыхнулся на своем месте, да так, будто архивладыка Белиал, заявившийся в Броккенбург, треснул по нему исполинским огненным молотом, да так, что тот сам едва не провалился в Геенну Огненную.
Запахло чем-то резким, гадким, недобрым — едким запахом раздавленных насекомых, ароматами гангрены, фиалок и морской соли. Воткнутые в стены вилки заскрежетали, медленно сворачиваясь в спирали и наливаясь жаром. По полу вокруг пентаграммы зашлепали капли расплавленного серебра. Уложенные сложным узором рыбьи кости захрустели, на глазах рассыпаясь в прах.
Это плохо, Барби. Кажется, это плохо…
Осколки зеркал начали лопаться, окатывая ее шрапнелью битого стекла. Шелковая нить раскалилась добела и полыхнула у нее над головой точно молния, с таким жаром, что дерево в тех местах, где она его касалась, покрылось копотью.
Возможно, монсеньор Цинтанаккар, поразмыслив, остался не вполне доволен ее предложением. Возможно…
Распахнутая шкатулка Котейшества, в которой лежали не пригодившиеся ей в работе инструменты, подпрыгнула на своем месте, в ее недрах словно забурлил гейзер из адских энергий, прикосновение которых необратимо меняло ткань всего сущего.
Черные кольца из непонятного металла лопались, раздавленные невидимой тяжестью. Крысиные зубы дребезжали в банке, перетирая друг друга в пыль. Маленькая тряпичная кукла с размалеванным лицом сперва съежилась было, будто кто-то выпустил из нее воздух, а после с легким хлопком загорелась, окатив ее волной неприятного тепла.
Огонь!
Барбаросса вздрогнула, обнаружив возле себя жадно извивающийся оранжевый язычок пламени. Она терпеть не могла открытого огня, даже в Малом Замке, когда сестры разжигали камин, старалась держаться от него подальше. Ничего не могла с собой поделать. Огненная стихия, пусть и ворочающаяся в каменной ловушке, казалась ей страшной и прожорливой, ждущей удобного момента, чтобы выбраться наружу и сожрать все вокруг, превратив плоть и дерево в жирный, липнущий к сапогам, пепел.
Черт. Открытое пламя всегда нервировало ее, лишало спокойствия.
Котейшество знала об этом, поэтому в те минуты, когда они были вдвоем, зажигала не масляную лампу или плошку, а небольшой свечной огарок — трепещущий на ветру огонек был слишком мал, чтобы его бояться, но давал вполне достаточно света…
Барбаросса не осмелилась растоптать горящую куклу каблуком — демон вполне мог принять это за неуважение, а то и оскорбление. Придется немного потерпеть, Барби, крошка, но ничего — чай не сгоришь ты от маленького огонька…
Вбитые в стены сарая гвозди и булавки раскалились настолько, что старая древесина вокруг них занялась янтарным свечением. Барбаросса ощутила нехорошую сухость в горле, подумав о том, что будет, если от этого жара займется чертов сарай. Здесь было, чему гореть — остатки дров, старые рассохшиеся стропила, деревянные стены — огненный дух найдет, чем утолить свой вечный голод…
Дело плохо.
Господин Цинтанаккар ни хера не расположен к беседе.
Барбаросса вздрогнула, стараясь не обращать внимание на жарко полыхающую куклу неподалеку от себя. Господин Цинтанаккар, кажется, не воспринял всерьез ее предложение. Он как будто бы немного зол и…
Смеется.
Она ощущала мелкую вибрацию вокруг себя, но не сразу поняла, что эта вибрация разносится не в спертом воздухе дровяного сарая, а в магическом эфире. Это был смех. Чужой колючий смех, похожий на шуршание извивающихся сколопендр, скользящих друг по другу. От этого смеха, казалось, сама материя опасно потрескивает, а воздух разлагается на смесь непригодных для дыхания газов…
Извини, Барби. Но, кажется, твое предложение отклонено.
Возможно, монсеньор Цинтанаккар оскорбился, услышав, что ты собираешься подкармливать его, точно пса. А может, для него будет оскорблением одна только мысль о том, что его жертва смеет с ним торговаться. Как для человека будет оскорблением попытка земляного червя заключить с ним договор.
Барбаросса не дала себе возможности испугаться.
Завязала в узел дрожащие от ужаса внутренности, стиснула зубы, не отводя взгляда от медленно чернеющей стены. На ее глазах пламя медленно выбралось из лампы, зависнув в воздухе горячим потрескивающим пятном, при одном взгляде на которое ей делалось дурно.
Этот пидор знает. Цинтанаккар знает, что она недолюбливает огонь — и нарочно разыгрывает эти фокусы. Хочет выжать из нее весь страх, как охотник выжимает кровь из подстреленного им зайца. Смех, пляшущее пламя, дрожащий вокруг нее воздух… Этот хер забавляется, наблюдая за тем, как она отчаянно пытается заслужить его внимание.
Это значит, ни хера он не станет выполнять ее желание. А раз так…
Барбаросса ощутила, как от проклятого жара съеживается кожа на лице.
Возможно, крошка Барби никогда не станет мудрой ведьмой, которой жаждут услужить многочисленные адские духи, возможно, не постигнет премудрости адских наук и вообще ничего путного не вынесет за все пять лет своей учебы. Но уж планировать не на один шаг вперед, а на два она вполне научилась — спасибо Панди и Каррион…
Тяжелый, обернутый рогожей, сверток все еще лежал неподалеку от ее руки, там, где она нарочно оставила его. Он не относился к арсеналу Котейшества, да и не влез бы в маленькую шкатулку с ее инструментами, он был ее собственным инструментом. Магическим оберегом, хранившим крошку Барби от самых каверзных бед Броккенбурга.
Барбаросса придвинула сверток к себе, ощутив на миг его приятную тяжесть. В противовес крохотным изящным инструментам Котти этот инструмент — ее собственный — был большим и массивным, куда больше всех этих костей, колокольчиков и прочей хрени, которой полагается заклинать демонов. Увесистая штука и крайне надежная. Но был у нее и недостаток. Как и все инструменты подобного рода, эта штука не работала вслепую. Ей нужна была цель — материальная, осязаемая, не просто возмущение в магическом эфире.
Ей нужно выманить Цинтанаккара из его уютного логова, устроенного в ее собственных потрохах. Хотя бы на миг, но сделать его уязвимым. Заставить его обрести плоть, из чего бы она ни состояла.
Возможно, ей стоит поспешить. Раскаленные спицы, всаженные в доски сарая, опасно раскалились, дерево вокруг них стремительно темнело, превращаясь в уголь. Если жар не стихнет, доски загорятся и тогда чертов сарай запылает так, будто его подпалили просмоленными факелами с разных сторон. При одной мысли об этом Барбаросса ощутила тяжелую, сминающую гортань, дурноту, но заставила себя оставаться на месте.
Возможно, тебе немного опалит шкуру, Барби, но ты сделаешь то, ради чего пришла сюда.
— Ну как, монсеньор Цинтанаккар? — выкрикнула она, — Предложение по нраву? Нет? Ну тогда у меня есть еще одно. Приди сюда, жалкий пидор, трахнутый всеми духами Ада, и я нассу тебе в рот!
Сарай колыхнулся, будто по нему прошел порыв ветра, но не того, который обычно гонит сор по тесным улицам Броккенбурга, а другого, полного непривычных запахов и вкусов. Старые дрова заскрипели, а с потолка посыпались искры, некоторые из которых ужалили ее открытую кожу. Дьявол… Она ощущала себя мышью, забравшейся в камин, который вот-вот разожжет служанка. Медлить нельзя, иначе все закончится скверно…
— Что такое? — выкрикнула она в пустоту, — Ах, прости пожалуйста, я не подумала. Твой рот, наверно, часто занят? Старикашка фон Лееб, знать, пользует его для своих целей, а?
— Прекрати, Барбаросса… Во имя всех детей Сатаны, прекрати! — минуту назад охваченный яростью, Лжец смотрел на нее широко раскрывшимися глазами, в которых мелькнул неприкрытый ужас, — Довольно!
— Считаешь себя изощренным палачом? Скульптором? — Барбаросса расхохоталась, не замечая, как едкий дым скоблит изнутри легкие, — Как по мне, ты никчемное отродье из числа адских прислужников! У тебя нет слуг, нет печати, нет легионов демонов, нет титула! Ты — жалкий пес, жадно грызущий брошенные тебе кости, озлобленный слуга, пытающий тех, кто слабее тебя! Только на это ты и годен!
— Прекрати, Барбаросса, пожалуйста! Ты злишь его, ты…
— Может, ты и не демон вовсе? Там у себя в Сиаме ты трахал свиней да пугал узкоглазых крестьян, потому тебя и считали там демоном? Дряхлый старик посадил тебя на цепь!.. Ты не адский владыка, ты владыка его ночного горшка и только!
Ворох искр упал ей на спину, но она не заметила этого.
Магический эфир клокотал вокруг нее, словно адское варево в ведьминском котле.
Ткань реальности зловеще трещала, а может, это трещали ее собственные, прихваченные близким жаром, волосы.
Покажись, Цинтанаккар, молила она беззвучно. Вылези наружу. Яви свою мерзкую рожу хоть на миг. Дай увидеть себя, трусливый убийца. Дай мне…
А потом жар вдруг как будто бы схлынул, иглы перестали ворочаться в стенах дровяного сарая, и даже кричащий что-то гомункул наконец заткнулся. Наступившая тишина казалась не успокаивающей, а пугающей, противоестественной, царапающей барабанные перепонки, тишиной мертвого безвоздушного пространства…
И только спустя несколько секунд, беспокойно вертя головой, она поняла, что это не тишина — это негромкий железный гул, доносящийся из угла дровяного сарая, оттуда, где стоял сотрясаемый мелкой дрожью эйсшранк Котейшества. А потом гул стих и в наступившей тишине — уже настоящей — щелчок запирающего устройства показался отчетливым и громким как выстрел.
Цинтанаккар явился на зов.
Эйсшранк не случайно обошелся Котейшеству в умопомрачительную сумму. Этот железный ящик запирался надежно, как маленький сейф, а его рукоять, похожая на арбалетный спуск, была снабжена тугой пружиной и располагалась снаружи. Его невозможно было отпереть без вмешательства человека, к тому же изнутри, однако он открылся. Распахнулся, словно обычный сундук, железная дверца, откинувшись на петлях, негромко лязгнула.
Демоны не могут долгое время находится в мире смертных в своей истинной оболочке — тончайшая меоноплазма, из которой они состоят, быстро испаряется, причиняя им немалые страдания. Демону, будь он хоть архивладыкой из адского царства, хоть последним из мелких духов, чистящих адские нужники, требуется подобие рыцарского доспеха, в который можно облачить свою истинную форму. И неважно, что это будет, плоть или сталь или…
Плоть. В эйсшранке Котейшества оказалось достаточно плоти.
Сперва ей показалось, что это кот. Что Котейшество по ошибке запихнула в морозильный шкаф еще живого кота, тот пришел в себя и выбрался наружу, но…
Хер там! Она сама проверяла блядский шкаф четверть часа тому назад и видела там только окоченевшие кошачьи тела, мертвые, как камень, из которых сложен Малый Замок. Ни одно из них не могло пошевелиться, тем более, отпереть замок. Всего лишь куски замороженного мяса, ожидающие своей участи, в которых не осталось ни крохи жизни. И все же…
Над краем ящика мелькнул хвост. Изломанный, ободранный, покрытый густым слоем инея, он был хорошо знакомой ей рыжей масти. Грязно-рыжей, как у многих броккенбургских котов, но с особенным медным оттенком…
Мадам Хвостик!..
Ее промороженная шерсть хрустела, вмятые внутрь грудной клетки ребра скрежетали, когти неистово скоблили по гладкому железу — но она пыталась выбраться наружу. Мертвая кошка рвалась прочь из своего железного гроба, хлопья инея осыпались с ее промороженной шкуры, падая на пол и быстро превращаясь в грязную серую капель.
Она мертва, подумала Барбаросса. Издохла три недели назад. Даже если бы здесь, в дровяном сарае, оказался умелый некромант, он и то не смог бы вдохнуть ни щепотки жизни в это тело. Душа Мадам Хвостик давно отправилась в безымянный кошачий Ад, оставив на своем месте только пару пфундов мороженного мяса. Однако…
Существо, пытающееся выбраться из морозильного ящика, не было кошкой, пусть даже и дохлой. Оно было…
Барбаросса ощутила, как грудь делается пустой, а мочевой пузырь, напротив, предательски тяжелеет, наливаясь расплавленным свинцом. То, что пыталось выбраться наружу, вообще не было котом. Но не было и катцендраугом. Большое, грузное, тяжело ворочающееся внутри ящика, оно не было наделено ни малейшей толикой кошачьей грации. Но, кажется, было с избытком наделено силой — Барбаросса слышала, как протяжно звенит сталь под его когтями.
Бж-ж-ж-жззз-з-з… Бжжж-жж-з-ззз-з-з…
Сидя на полу, она не могла видеть, что происходит внутри ящика, но отчего-то удивительно легко представила.
— Блядская срань, — пробормотала Барбаросса, хватая онемевшими губами воздух, — Триждыблядская рваная сраная дрянь…
Ты сама позвала монсеньора Цинтанаккара в гости, Барби. Может, не так изысканно, как принято приглашать приличного господина, используя не совсем те выражения, что приняты в обществе, но…
Ты пригласила его. Полагая, что, вырванный из твоего тела, он утратит значительную часть своей силы. Точно заноза, которую вырвали щипцами из пальца, превратившаяся из отравленного жала в безобидную деревяшку. А ведь Лжец неустанно твердил тебе, до чего это скверная тварь. Злобная, хитрая, бесконечно опасная…
Эйсшранк тревожно загудел. То, что находилось внутри него, желало выбраться наружу, но не могло протиснуться через отверстие, ставшее слишком узким для него. За этим зловещим гулом Барбаросса отчетливо слышала хруст промороженного мяса и треск костей. Кошачьи кости тонки и не созданы для серьезной нагрузки, несвежее кошачье мясо, пролежавшее несколько недель в морозильном шкафу, не лучшая материя, но этот треск звучал чертовски паршиво.
Вкрадчиво. Пугающе. Жутко.
Ему потребуется совсем немного времени, чтобы разорвать херов ящик, выбравшись на свободу, подумала она. Если он еще не сделал этого, то только потому, что еще не свыкся толком со своим новым телом, как человек не сразу свыкается с новым камзолом, сшитым умелым портным по фигуре, но с непривычки еще немного жмущим в плечах и талии…
Эйсшранк заскрежетал, содрогаясь, точно исполинское стальное яйцо, сокрушаемое изнутри нетерпеливым птенцом. В его сверкающих полированных боках, выгнувшихся буграми, открылись стремительно расширяющиеся щели, сквозь которые наружу хлынули облака ледяного пара. Внутри этих облаков, судорожно извивающиеся и трепещущие, метались крохотные демоны, обитатели эйсшранка. Лишившиеся своего убежища, исторгнутые в ядовитую для них атмосферу с облаками пара, они шипели и быстро растворялись в лужах на полу, сами превращаясь в слизкую грязь.
Долго не продержится, прикинула Барбаросса.
Она и сама ощущала себя так, точно по ее потрохам мечутся своры перепуганных духов, ища убежища и укрытия, отчаянно пытаясь где-то спрятаться. Они скользили сквозь пустотелые кости, оставляя внутри морозный холод, ввинчивались в желудок, скоблили изнутри до рези легкие.
Беги, истошно молили они, тоже превращаясь в липкую грязь, скапливающуюся где-то в обожженных почках, беги, крошка Барби, спасайся, пока есть возможность. Тебе нужно только вскочить на ноги — и половина дела сделана. Два коротких прыжка — и ты уже у двери сарая. Полминуты — и ты на пороге Малого Замка…
Кандида все еще торчит на своем позорном посту на подворье, изображая караульного. Цинтанаккару она ничего не сделает даже если у нее под рукой окажется батарея из кулеврин, а не дедушкин мушкет, но, по крайней мере, поднимет шум. А там уж и поспеют сестры. Нерадивые Саркома с Гарротой, все еще со швабрами в руках, рыжая сука Гаста, осоловевшая от вина, грубо разбуженная и сама злая, как все демоны Ада, Каррион со своей боевой рапирой наперевес…
Барбаросса стиснула зубы, глядя как несчастный эйсшранк, сотрясаемый ударами, ходит ходуном, а его стальные бока трясутся, выгибаясь изнутри — точно деревянная кадка, распираемая чудовищным давлением подходящей квашни…
Ты сможешь и сама с ним совладать, Барби, не втягивая сестер и не делая свою личную вендетту с монсеньором Цинтанаккаром достоянием ковена. Тебе нужно лишь сохранять хладнокровие и присутствие духа. Вырвать блядскую занозу из своей шкуры и сжечь ее нахер…
Скрип стали, доносящийся из эйсшранка, перемежался хрустом, но это был не хруст заклепок — те давно уже вылетели — это был хруст лопающихся костей. Существо, завладевшее мертвыми котами Котейшества, было слишком нетерпеливо или обуяно злостью, чтобы бережно относится к той плоти, из которой состряпало себе наряд, и к ее потребностям. Кошачьи кости глухо лопались, не выдерживая давления, но натиск не прекращался. Напротив, быстро усиливался. Эйсшранк, конечно, чертовски прочный ящик, сработанный на совесть и стоивший каждой отданной за него монеты, но это не закаленная стальная кираса, он не создавался для того, чтобы выдерживать подобные нагрузки или служить клеткой для существа, наделенного нечеловеческой силой. Уже очень скоро покрывшаяся прорехами сталь не сможет сдержать этот чудовищный напор и тогда…
Лжец что-то испуганно лепетал в своем углу, но Барбаросса не слышала его, сейчас она слышала только удары собственного сердца, отдающиеся в ушах и затылке, злой гул ворвавшегося в дровяной сарай ветра, пляшущего под потолком, и жуткое тихое пение сминаемого железа.
Руку на сверток, сестрица Барби. Примерзни пиздой к полу, не шевелись, не дергайся, не дыши, не…
Эйсшранк лопнул точно стальное ядро, сокрушившее стену Магдебурга, прыснув во все стороны железными осколками. Сиди она на полдюжины шагов ближе к нему, задело бы и ее, да так, что покатилась бы с разорванным животом по полу.
Существо, выбравшееся из останков морозильного шкафа, сохранило определенные черты, свойственные котам, но не сохранило ни толики кошачьей грации. Тяжелое, грузное, покрытое густой плотной шерстью, оно двигалось неспешно, переваливаясь с одного бока на другой, и походило на…
На плод, подумала Барбаросса, ощущая, как пальцы сами собой вцепляются в сверток под рогожей. На исполинскую земляную грушу, сшитую из полудюжины дохлых котов. На плод, который выбрался из земли, снедаемый злостью, яростно работающий острыми корнями, десятками торчащими из его оболочки. Это были не корни — это были лапы и хвосты. Некоторые из них, изломанные от борьбы с прочной сталью, висели неподвижно или подергивались, другие впились в пол или покачивались в воздухе.
Уже знакомый ей изломанный рыжий хвост — Мадам Хвостик. Три колченогие лапы перечного цвета, торчащие из груди — Гризельда. Развороченная морда с лопнувшей пастью, чьи челюсти продолжают с хрустом работать, перемалывая пустоту — это, конечно, Палуга. Еще одна пасть, беззубая, торчащая под углом из бока — Маркиз. Барбаросса не успела рассмотреть, что в этом грузно ворочающемся чудовище было от Маркуса-Одно-Ухо, но наверняка что-то было. Чудовище, созданное Цинтанаккаром из дохлых котов, от каждого из них что-то да взяло…
У него не было головы — той штуки, что обычно торчит сверху торса и на которую принято надевать шляпу, шесть кошачьих голов торчали из бурдюкообразного тела точно вздувшиеся фурункулы. Некоторые из них шипели, другие лишь беззвучно раскрывали пасти, изрыгая мутновато-желтую пену, если что их и роднило, так это глаза. Мутные, сухие, они выглядели бусинами из зеленоватой смолы, внутри которых горели неугасимым светом оранжевые сполохи, кажущиеся искрами из самого Ада…
Бедный эйсшранк, подумала Барбаросса, лишь бы что-то подумать, лишь бы не дать этим искрам впиться в нее, примораживая к полу, подавляя волю, высасывая душу. Прекрасный новенький эйсшранк Котейшества, за который она выложила шесть гульденов и которым втайне гордилась. Котейшество будет в ужасе. Котейшество будет безутешно рыдать, оплакивая свой чертов шкаф. Котейшество…
Тварь выбралась из остова эйсшранка неспешно, с грацией не кота, но большого хищного паука. Изломанные кошачьи лапы и хвосты, служившие ей щупальцами, спотыкались, заплетаясь между собой, чувствовалось, что оно еще не успело толком привыкнуть к этому телу. Но, без сомнения, очень скоро привыкнет. Оно двигалось почти бесшумно, если не считать сухого треска, который издавала искрящаяся от изморози шерсть, соприкасаясь с полом, да еще того хруста, который издавали промороженные и изломанные суставы.
Это выглядело хуже, чем самый неудачный из катцендраугов Котейшества. Это выглядело как… Как демон, явившийся из Ада по мою душу, отрешенно подумала Барбаросса, ощущая, как пальцы безотчетно впиваются в грубую рогожу. Как оружие, слепленное из плоти. Слепленное слепо, бездумно, без оглядки на правила и законы мироздания, только лишь для того, чтобы быть смертоносным. И эта тварь, черт возьми, выглядит отчаянно смертоносно.
— Значит, ты и есть Цинтанаккар? — Барбаросса ощутила, что улыбка едва не шипит у нее на губах, въедаясь в них, точно ожог, — Если в Аду у тебя есть мамка, лучше бы ей пореже смотреться в зер….
Тварь лишь казалась неуклюжей, путающейся в своих конечностях, пошатывающейся. Ее прыжок был так стремителен, что больше походил на выстрел. Сшитая демоном из дохлых котов, она оказалась не просто быстра, она была ошеломительно быстра и передвигалась с такой скоростью, которая немыслима для существ из обычной плоти и крови. Если что и спасло Барбароссу, так это то, что суставы этой твари еще не успели толком оттаять, оттого прыжок оказался не таким смертоносно-точным, каким ему следовало быть. А может, ее спас хруст — едва слышимый хруст кошачьих лап, раздавшийся за четверть секунды до прыжка…
Она не успела вскочить на ноги, да и не было времени вскакивать — оттолкнувшись ногами, покатилась по полу, не замечая ни изломанных линий начертанной запекшейся кровью пентаграммы, ни хруста собственных ребер. Нахер пентаграмму.
Нахер все эти диодогановы, саммисторные, клистроновые и платинотроновые узлы и петли только что утратили всю силу. Если она на что-то и может еще уповать, так это на себя. Как будто в этом блядском трижды проклятом всеми силами Ада мире сестрица Барби когда-то могла уповать на кого-то кроме себя…
Тварь врезалась в поленницу с чудовищным грохотом, разметав вокруг себя кленовые поленья, по полу полетели истлевшие щепки, клочья старых листьев и паутины. Прыснули в стороны перепуганные насекомые, устроившиеся было на зимовку среди дров. Где-то испуганно вскрикнул Лжец — его крик, колыхнув магический эфир, неприятно уколол Барбароссу в барабанные перепонки.
Хоть бы ты заткнулся, сучий выкидыш…
Сверток. Пришло время творить настоящую ворожбу!
Не обращая внимания на линии никчемной пентаграммы, утратившие свой смысл, Барбаросса подхватила сверток и прижала к груди, одним движением сорвав с него дерюгу. Без такта и сложных пассов руками, без особых нежностей, без того церемониального почтения, с которым опытные демонологи обращаются со своим заклятыми всеми энергиями Ада инструментом. Этот инструмент, ее собственный, был особого свойства, он не требовал ни сложно устроенных ритуалов, ни лишних нежностей.
Одной только твердой руки.
Может, потому, что был сработан не скотоложцами-демонологами, погрязшими в изучении запретных трудов и безудержном свальном грехе со всеми известными адскими отродьями, а мастерами из Аугсбурга, первыми в мире специалистами по ружейному делу.
Рейтпистоль, может, не самая сложная штука в мире, ему не тягаться с кулевринами и фальконетами, этими стервятниками поля боя, питающимися человеческим мясом, но в умелых руках рейтарский пистолет — страшное оружие.
Небольшой, лишенный сложных прицельных приспособлений, с массивным граненым стволом калибром в целый саксонский дюйм[1], он не очень-то элегантен по своему устройству, а рукоять его украшена не затейливыми инкрустациями, а увесистым круглым противовесом размером с яблоко — на тот случай, если придется, израсходовав порох и пули, перехватывать пистоль на манер шестопера, за ствол, встав в стременах и кроша им вражеские черепа. Рейтпистоль — не утонченное орудие войны, его не украшают фамильными вензелями и драгоценностями, это простой и эффективный инструмент рейтарской работы, который выхватывают из седельной сумки, сближаясь с вражеской шеренгой, ощетинившейся алебардами, пиками и багинетами, чтобы разрядить в первое попавшееся лицо и торопливо сунуть обратно, до того момента, когда очередной виток смертоносного караколя вновь сблизит тебя с неприятелем.
У рейтпистоля нет сложного колесцового замка, который надо заводить особым ключиком и который запросто можно потерять в бою. У рейтпистоля нет хитрой газоотводной трубки, отводящей подальше от стрелка обжигающее облако раскаленных пороховых газов, норовящее выесть глаза. У рейтпистоля нет ничего кроме того самого необходимого минимума, который определен Адом для того, чтобы превратить вражескую голову в лопнувшую тыкву.
Хороший рейтпистоль можно загнать за пять гульденов, а если подходяще украшен или имеет достойное клеймо, можно заломить и десять. Но этот… Тот, что она держала в руке, едва ли потянул бы даже на полтора.
«Фольксрейтпистоль» третьей модели выглядел грубым даже на фоне неказистых турецких и австрийских пистолетов. Созданный словно в насмешку над изящными кавалерийскими пистолетами Даннера, Зоммера и Коттера, чьи клейма ценятся знатоками наравне с адскими печатями, он выглядел несуразно массивным и тяжелым, как для рейтарского оружия. Короткий ствол, не граненый, едва-едва отполированный, нарочито грубая рукоять без всяких накладок, простейшая мушка, дающая хоть сколько-нибудь верный прицел шагов на двадцать, не больше — это был не изящный рейтарский инструмент, скорее, он являл собой тот сорт варварского оружия, который всякий уважающий себя рейтар даже побрезгует брать в руки. Но это было оружие, при том рабочее, побывавшее в бою.
У «Фольксрейтпистоля» не было клейма — ни один мастер-оружейник не рискнул бы увековечить свое имя на этом уродливом детище саксонского курфюрстского арсенала — один лишь небрежный оттиск с едва различимой цифрой «1944». Да и создан он был скорее грубыми руками какого-нибудь подмастерья, вчерашнего свинопаса. Тогда, в сорок четвертом, мастерские Горнсдорфа, Байерсдорфа и Криницберга исторгли из себя несколько тысяч таких пистолетов, все из неважной стали, с куцыми стволами, стиснутыми кольцами — чтоб не разорвало первым же выстрелом — с ложами из скверно высушенного дерева, которое шло трещинами прямо в руках. Бесхитростное варварское оружие, предельно простое, предельно дешевое, созданное для калеки, в жизни не державшего в руках ничего опаснее камня. Как будто эти никчемные поделки могли спасти Саксонию от демонических легионов под управлением Гаапа, хлещущих с востока…
И все же это было оружие. Всамделишнее, может, не очень изящное, но грозное и, без сомнения, эффективное.
Это тебе не жалкая поебень, которую используют в подворотнях.
Игрушка для больших девочек.
Держать рейтпистоль на весу было неудобно, веса в нем было пфундов шесть[2], не меньше, но она не напрасно упражнялась с ним иной раз по ночам, вытащив из тайника и убедившись, что сестры спят. Училась быстро взводить курок, проверять порох на полке, вскидывать на предплечье. Вот и сейчас все это вышло само собой, почти мгновенно. Привычно, будто она делала это сотни раз под присмотром опытного фельдфебеля.
Тварь зашипела, резко поворачиваясь. Пусть ее тело и походило на надувшийся пузырь, обшитый грязной шерстью, огромное множество цепких конечностей позволяло быстро разворачиваться. Чертовски быстро. Кошачьи головы исторгли из себя шипение, в котором Барбароссе послышалась досада — не демоническая, не кошачья, вполне человеческая.
Успел ли он понять, что это оружие? Успел ли сообразить, что просчитался? Знал ли он вообще, что за штуку она держит в руке?
Едва ли. С точки зрения адского владыки, способного сшивать наживую ткань пространства и повелевать законами материи, это было примитивное устройство, не способное вместить в себя даже толики настоящей силы. Никчемный образчик варварской культуры, грубый и бесхитростный. Но если монсеньор Цинтанаккар рассчитывал на второй шанс, то крупно просчитался.
Спусковая скоба громко клацнула, провалившись под пальцами, и на какой-то миг сердце Барбароссы тоже провалилось на дюйм внутрь груди, потому что показалось, что выстрела не последует. Осечка. Блядский механизм, который она с такой заботой смазывала, не сработал или сработал не так, как надо, или попросту отсырел порох…
Великая адская манда!
Нельзя надеяться на оружие смертных. Никчемные игрушки, не идущие ни в какое сравнение с оружием из адских кузниц, жалкое старье, никчемное, ненадежное и примитивное. Если бы она знала, что…
А потом тяжелый рейтпистоль зашипел и выплюнул вбок из-под полки сухой оранжевый язык огня. Который почти мгновенно превратился в ослепительно полыхнувший огненный перст, выросший из ствола, окутавшийся черным облаком, ухнувший так, словно адские владыки шутки ради подцепили проклятую гору Броккен ногтем, оторвали ее от земли и заставили ее кувыркнуться на своем месте. Пистолет едва не вырвало у нее из рук, в лицо ударило жаром, отчаянно заныли чудом не вывернутые запястья. И как, черт побери, рейтары управляются с этой штукой, да еще на полном скаку?..
Пистолет был заряжен не пулей — для адского владыки крохотный свинцовый шарик не опаснее залетевшей в рот мошки. Заговоренные пули хороши, но у нее нипочем не хватило бы денег, чтобы обзавестись такой штучкой. Вместо пули она засыпала в ствол грубую картечь из рубленных серебряных булавок, гвоздей и мышиного помета. Может, последнее было не обязательным, но она не могла себе в этом отказать. Ей показалось, что Цинтанаккар сполна оценит эффект — когда, превратившись в грязную искромсанную ветошь, отправится обратно в Ад. Может, этот вкус будет единственным, что останется ему на память о сестрице Барби на следующие тысячи лет…
Дровяной сарай заволокло пороховым дымом так, что Барбаросса, попытавшись втянуть воздуха в грудь, невольно закашлялась. Дьявол, до чего сильный бой у этой штуки!..
Перехватив рейтпистоль за ствол, не замечая прикосновения раскаленного металла к ладоням, Барбаросса осторожно двинулась вперед, сквозь густой пороховой туман. Чертова тварь сейчас, должно быть, бьется в конвульсиях, растерзанная дробью, где-то за поленницей. Надо добить ее, пока есть возможность, не дать ей возможности сбежать. Сперва она расколет рукоятью все ее чертовые головы, словно гнилые орехи, а потом вонзит в потроха серебряные булавки, для надежности заколотив на всю длину. И тогда посмотрим, монсеньор Цинтанаккар, кто здесь у нас самый большой специалист по боли…
— Барби! — Лжец, невидимый за серыми вуалями парящего в воздухе пепла, взвыл так, точно ему наступили сапогом на его жалкий стручок, висящий между ног, — Чертова сука! Что ты творишь, еб твою мать?
Заткнись, Лжец, подумала она. Сейчас твоя помощь нихера мне не помогает. Просто свернись в комок в своей банке и молчи.
— Скудоумная ослица! Безмозглая шлюха!
Пусть разоряется, если хочет. Она, Барбаросса, сделала то, для чего оказалась тонка кишка у четырнадцати его неудачных компаньонок. И у Панди, подумала она, ощущая, как обмякают напряженные внутренности. И у Пандемии, считавшей себя самой ловкой и хитрой сукой в городе, набитом ловкими и хитрыми суками…
Порыв ветра, ворвавшийся в дровяной сарай через щели в двери, заставил пороховое облако затрепетать, неохотно развеиваясь. Барбаросса сделала несколько коротких шагов, не опуская занесенного для удара рейтпистоля. Поленница, на которой восседала тварь, медленно выступала из порохового тумана, обретая очертания. Она выглядела так, будто по ней прошлись не то граблями, не то топором, иные поленья, трухлявые в середке, развалились на части, сверкая крохотными серебряными занозами. Но самой твари не было. Едва ли она превратилась в ничто и улетучилась вместе с дымом. Может, Цинтанаккар и обитатель Ада, но кошачья плоть, из которой он сшил себе облачение, была вполне материальна. Она не могла пропасть без следа. Должно быть, он в углу, подумала Барбаросса, делая еще один осторожный шаг. Забился в угол, растерзанный дробью, и теперь трясется от страха. Вчерашний владетель душ, всесильный зодчий плоти, он уже успел обоссаться, сообразив, что связался не с той ведьмой, с которой следовало, и…
— Вверх, шлюхино отродье! — взвыл Лжец, — Посмотри вверх!
Она успела посмотреть вверх, успела даже разглядеть в рассеивающемся пороховом дыму стропила и…
И какой-то серый мешок, прилепившийся к ним, точно птичье гнездо. Мешок, на котором вдруг зажглись крохотными оранжевыми огоньками тусклые бусины мертвых кошачьих глаз.
Цинтанаккар прыгнул.
Это было похоже на выстрел из пушки. На чертово двенадцатифунтовое ядро, ударившее ее в грудь, едва не расколовшее грудную клетку пополам, точно старую ржавую кирасу. Кажется, она успела немного смягчить удар, выставив перед собой бесполезный уже рейтпистоль, но лишь частично. Вложенной в него силы было достаточно, чтоб опрокинуть ее навзничь, легко, как глиняную фигурку.
Что-то оглушительно кричал Лжец, но она уже не могла разобрать, что.
Левое плечо пронзило болью, словно какой-то прыткий сапожник, исхитрившись, в одно мгновенье загнал в него полдюжины дюймовых сапожных гвоздей. Что-то впилось в нее, урча от ярости, полосуя дублет и рубаху тысячами когтей, что-то хлестнуло ее по левому уху, так сильно, что боль на миг превратилась в леденящий, проникающий до кости, холод, что-то впилось в ее щеку, остервенело терзая ее…
Эта сучья тварь на ней. Впилась в нее всеми своими блядскими лапами и тянется к шее. Барбаросса не успела ощутить даже ужаса — все чувства, которые только позволено ощутить человеческому существу, смешались в единое булькающее варево, обжигающе горячее и зловонное. В этом вареве растворилось все без остатка — уроки Каррион в фехтовальном зале, собственные привычки и тактики, выработанные годами жизни в Броккенбурге, даже мысли. Остались только древние рефлексы, безотчетные, неуправляемые, древние, те, что возникли задолго до того мига, когда распахнулись двери Ада. В ее тело словно вселились дюжины демонов, получивших контроль над всеми его членами. Заставляющие ее вертеться, орать, кататься по полу, отчаянно пытаясь сорвать с плеча огромную надувшуюся там опухоль, впившуюся в нее миллионами когтей и шипов.
Ее пальцы утопали в колючем, покрытом грязью и холодной влагой, кошачьем меху, иногда натыкаясь на распахнутые пасти с размозженными челюстями, которые остервенело кусали ее. От твари разило не просто вонью разлагающегося мяса, от нее разило мертвечиной, базиликом и кислым молоком. Наверно, срок ее жизни в мире смертных был ограничен, мясо, еще недавно замороженное, быстро протухало на костях, делаясь вязким и рыхлым, перекатывающимся под шкурой, вот только едва ли эта тварь издохнет от старости прежде чем оторвет ей нахер голову…
Кошачьи зубы не могут соперничать с зубами пса или гиены, они не созданы для того, чтобы впиваться в мясо и дробить суставы. Но сила, влитая Цинтанаккаром в это отродье, не знала снисхождения к его несовершенному устройству. Барбаросса чувствовала, как зубы твари хрустят и ломаются, впиваясь в ее кожу, как выворачиваются под ее пальцами хрупкие челюсти. Она каталась по полу, пытаясь раздавить ублюдка своим весом, но тщетно. Эта тварь не была кошкой, ее тело было устроено совсем на другой манер, лопающиеся внутри кости ничуть не мешали ей вновь и вновь впиваться в нее когтями и зубами.
Ты проебалась, Барби. Кажется, это была первая мысль, воспарившая над липким булькающим варевом рассудка. Ты возомнила себя слишком хитрой — и ты проебалась. Ты…
Ее руки, судорожно блуждающие по грязному кошачьему меху, наткнулись на большую опухоль, наполовину развалившуюся под пальцами, обнажившую россыпи мелких колючих зубов. Голова. Одна из голов. Какой-то древний рефлекс приказал Барбароссе впиться пальцами в ее глазницы и это, кажется, было первой удачной мыслью за сегодня, пусть даже не ее собственной.
Глаза у твари тоже не до конца оттаяли, ее пальцы ощутили сопротивление чего-то липкого, хрустящего, похожего на подмороженную глину. Но это заставило Цинтанаккара вспомнить, что такое добрая старая боль. Тварь истошно взвыла и все тысячи когтей, которыми она впилась в ее плечо и грудь, будто бы ослабли на короткий миг. Короткий миг, которого хватило Барбароссе, чтобы, закричав во все горло, швырнуть ее прочь, собрав все силы измочаленного тела в одну короткую обжигающую искру.
Получилось. Тварь, полосуя когтями воздух, ударилась о стену дровяного сарая, даровав ей блаженную передышку. Очень короткую, судя по всему. Она даже не упала вниз, впилась в доски, хлеща вокруг себя изломанными кошачьими хвостами, мгновенно напрягаясь для следующей атаки.
Барбаросса нагнулась, пытаясь нащупать на полу хоть что-то, способное служить оружием. Суковатое полено, быть может, или увесистый кусок угля… Но нащупала только лишь что-то вроде большого булыжника правильной прямоугольной формы. Шкатулка Котейшества. Она швырнула ее в тварь еще прежде, чем сообразила, что это такое.
Никчемная попытка.
Шкатулка ударилась в стену в десяти дюймах от Цинтанаккара, проворно убравшегося прочь, лишь беспомощно хрустнула крышка на хрупких шарнирах, высыпая все сокровища Котейшества на грязный пол. Оплавленные свинцовые божки, тлеющая лоскутная кукла, крохотные амулеты, посвященные неизвестным ей силам… В этой шкатулке было до черта инструментов, устроенных так сложно, что она не могла даже понять их назначения, но вот оружия не было. Котейшество не держала у себя оружия, она использовала совсем другие силы…
Будь она здесь, наверняка смогла бы совладать с этим адским выблядком, использовав чары Флейшкрафта. Выдохнула бы сквозь зубы тираду на адском наречии, щелкнула бы пальцами — и висящая на стене тварь, собирающаяся силами для новой атаки, превратилась бы в огромную, истекающую соплями, опухоль. Или…
Котейшества нет. Ты одна здесь, крошка Барби. Ты — и твоя бесконечная глупость, которая в этот раз, должно быть, все-таки тебя убьет. Да еще никчемный кусок консервированного мяса, наблюдающий за всем из своего угла.
Кусок мяса. Лжец.
Беспомощный гомункул, заточенный в стеклянном сосуде, не способный задушить и воробья. Если он что и умеет, так это язвить ее исподволь да создавать возмущения в магическом эфире. Возмущения, которые…
Кричи, приказала ему Барбаросса, пятясь прочь от твари, выставив перед собой безоружные руки. Кричи, как не кричал никогда прежде.
— Что?
— Кричи! — рявкнула Барбаросса, — Ну!
И Лжец закричал.
Крик гомункула не походил на крик человека. Он вообще ни на что не походил. Это было словно… Словно воздух в тесном дровяном сарае вдруг заклокотал, а крохотные невидимые булавки, соединяющие воедино ткань мироздания, ослабли, отчего все сущее вокруг зловеще затрещало — точно старый рассохшийся гобелен, норовящий сползти со стены.
И этот крик превзошел все ее ожидания. Она сама ощутила лишь мимолетный приступ тошноты, заставивший ее споткнуться на ровном месте, но Цинтанаккар, должно быть, как и положено адскому созданию, обладал повышенной чуткостью к возмущениям в магическом эфире. Его надувшееся тело заходило ходуном, впившиеся в доски когти заскрежетали, из разорванных пастей вырвался протяжный хриплый крик.
Как тебе это, сучий потрох? Что, твой слух слишком нежен? Кружится голова?
Барбаросса смогла набрать в грудь воздуха и на миг восстановить затуманившееся зрение. Сердце колотилось так, что должно было вот-вот лопнуть, исполосованная когтями шея онемела, но у нее не было времени даже бросить взгляд на собственное плечо, чтобы определить, как крепко ему досталось.
Тварь, оживленная Цинтанаккаром билась в конвульсиях, прицепившись к стене, но не требовалось быть самой искушенной в адских науках сукой, чтобы понять — поднятый Лжецом крик не убьет ее, не изгонит прочь, в адские бездны, даже не повредит. Это всего лишь эффект неожиданности, который определенно не продлится слишком долго. Секунд пять, подумала Барбаросса, ощущая, как ноют ее пустые кулаки, сжимаясь до хруста. Может, десять. Потом он прыгнет вновь — и в этот раз уже не оторвется от нее, пока не оторвет нахер голову.
Ей нужно оружие. Какое-нибудь чертово оружие, с которым она, по крайней мере, сможет умереть в руках, как подобает ведьме…
Она почти тотчас нашла его — лежащий на полу в двух шагах от нее рейтпистоль — самое бесполезное оружие на свете. Разряженный, он был не более смертоносен, чем кленовое полено, но взгляд отчего-то впился в него так крепко, будто вонзил тысячи острых кошачьих костей, не оторвать.
Барбаросса мысленно застонала. Барби, никчемная блядь! Оставь эту бесполезную игрушку в покое, от нее тебе никакого проку. Это всего лишь кусок стали и дерева — на редкость безыскусный кусок, если по правде. У тебя нет ни щепотки пороха, нет пороховницы, ты ведь самонадеянно думала, что решишь все дело одним выстрелом и не позаботилась о запасах. С тем же успехом ты можешь вооружиться старым сапогом или…
Древние демоны-рефлексы, шнырявшие по ее телу, растворились, растаяли, но один из них, самый докучливый и упрямый, поселился в черепе, посылая во все стороны огненные стрелы, невесть чего от нее добиваясь. Сигнализируя, извиваясь, рыча от ее скудоумия.
Порох. Тебе нужно всего лишь пара щепоток пороха, чтобы снова превратить эту никчемную игрушку в оружие, так ведь? Совсем немного пороха, три-четыре пффенига, хорошая щепотка. Но что такое порох, если не обычный порошок, славно пыхающий при соприкосновении с огнем? Всего лишь взрывоопасная пыльца, и только.
Барбаросса подхватила с пола рейтпистоль, совсем не заметив его тяжести. Лжец все еще кричал, воздух в дровяном сарае отчаянно бурлил, но тварь на стене быстро приходила в себя. Оскалила лопнувшие пасти, усеянные вывороченными крошечными зубами, напрягла уцелевшие лапы. Это паукообразное отродье чертовски быстро соображало и не намеревалось терять времени. Оно не даст ей передышки. Обрушится вновь, и этот удар, без сомнения, станет смертельным.
Действуй, сестрица. Во имя всех тварей адских бездн, действуй.
Сокровища Котейшества, просыпавшиеся из сломанной шкатулки, грудами лежали на полу. Пестрые шелковые платки с вышитыми вензелями неизвестных ей владык. Свечные огарки непривычно темного цвета, должно быть, выплавленные из человеческого жира. Мотки разноцветной пряжи — к чему ей? Котейшество никогда не занималась вязанием! — крохотные речные раковины с выцарапанными письменами, склянки с неведомыми жидкостями, пучки сухих трав…
Склянка, заполненная мучнисто-белым гранулированным порошком. Барбаросса вцепилась в нее, едва не раздавив в руках.
Трижды безжизненнокислое дерево.
«Дьяволова перхоть».
Знакомая штука.
Тварь на стене хрипло заворчала, готовясь к прыжку. Если крик Лжеца и причинял ей неудобства, то недостаточные для того, чтобы помешать ей вновь напасть. Досаждающие, не более того. Пять секунд, подумала Барбаросса, срывая крышку. Тебе осталось жить на свете пять секунд, сестрица Барби. И ни одной секундочкой больше…
Она не знала, сколько порошка сыпать в ствол, поэтому сыпанула по пороховой мерке, наугад. Если эту чертову штуку разорвет нахер прямо у нее в руках, точно бомбу, черт, это будет не самая плохая кончина для нее. Яркая, как полагается ведьме. С полкой она провозилась на одну секунду дольше, палец не сразу нашел защелку. Отщелкнуть, сыпануть и туда, защелкнуть. Получалось без особой ловкости, но быстро, она даже не просыпала мимо ни единой крупинки «адской перхоти».
Пуля. Ей нужна пуля. Вот о чем она забыла, судорожно готовя к бою свой никчемный пистолет. Пистолет без пули — как конь без седла. Можно здорово бахнуть, может даже опалить Цинтанаккару его блядскую, из котов сшитую, рожу, но и только. Пуля! Адские владыки, отвлекитесь на миг от своих игр, хлопот и интриг, пошлите сестрице Барби, которую вот-вот разорвут на клочки, одну чертову пулю или…
Кости твари затрещали, готовя тело к прыжку. Совсем мало времени. Может, на один вздох или того меньше.
Пальцы Барбароссы отчаянно вцепились в висящий на поясе кошель, перебирая его содержимое. Отрубленные пальцы, ее собственные. Монеты — из них получилась бы недурная картечь, если бы только разрубить их, толку от них. Было в кошеле еще что-то помимо пальцев и монет, что-то мелкое, твердое, перекатывающееся, точно небольшие камешки…
Зубы! Блядские зубы сестрицы Барби!
Не обращая внимания на завязки, Барбаросса рванула кошель с ремня, не замечая, что рассыпает вокруг себя монеты. Зубы были маленькими, белыми как сахар, целехонькими — жаль расставаться — но удивительно легко помещающимися внутрь пистолетного ствола. Она засыпала их сколько влезло, утрамбовывая ладонью, использовав вместо пыжа бумажную бирку от склянки Котейшества.
Блестящая работа, Барби. Если тебя не разорвет в клочья, наверняка прославишься в Броккенбурге. Пусть тебе не удалось заклясть ни одного демона, не получилось добыть славы и богатства из адских недр, зато ты станешь известна как изобретатель первого в своем роде Zahnpistole[3], чего доброго, его еще примут на вооружение саксонской армии…
Это она сказала? Или Лжец?
Мгновением позже это перестало ее заботить.
Тварь на стане коротко рыкнула, готовясь к прыжку.
Барбаросса развернулась к ней, вскидывая рейтпистоль.
Спусковая скоба под пальцами провалилась, но грохота не последовало, одно только резкое шипение.
А в следующий миг дровяной сарай вместе со всем, что в нем находилось, провалился в Ад.
В Аду оказалось жарко — было бы странно, окажись это не так — и жар этот быстро усиливался. Не тот жар, что осенним вечером уютно потрескивает в комельке, маня согреть озябшие пальцы, другой жар — злой, чадящий, нетерпеливый. Способный сожрать до кости неосторожно протянутую руку. Тот жар, что скрежетал в отцовских угольных ямах, выпуская наружу едкий смрад своего пиршества.
Отец умел с ним обращаться. Не будучи посвященным в адские науки, не имея ни малейшего представления о сложной адской иерархии и не имея заступника из числа адских владык, он укрощал бушующее в яме чудовище так же легко, как опытный демонолог — расшалившегося адского духа.
Он знал, как управлять движением дыма, чтобы отогнать его в другую сторону или закрутить винтом, вытягивая жар. Знал, когда надо сыпануть в яму дубовой стружки или негашёной извести. Что бросить, чтобы ускорить или замедлить горение. Когда можно поворочать в огромной огнедышащей яме длинной кочергой, а когда лучше держаться подальше и даже не дышать…
Когда-то она любила за этим наблюдать. Устроившись за старым пнем, жевать утаенную от братьев и сестер горбушку, способную своей твердостью дать фору куску хорошо слежавшегося антрацита. Смотреть, как отец, монотонно ругаясь себе под нос, кормит огромное подземное чудовище, пышущее жаром, все новыми и новыми вязанками дров, ловко уклоняясь от его огненного дыхания, способного испепелить человека на месте, как мошку.
В такие минуты она восхищалась им, как только можно восхищаться отцом. В такие минуты его сморщенное, будто бы лоскутное лицо, в глазах которого гудело отражение марева, казалось почти красивым. А сам он казался рыцарем, бьющимся с исполинским, заточенным под землей, драконом. Обжигающим чудищем из адской бездны, норовящим выбраться на поверхность.
Бой этот давался ему непросто. Возвращаясь домой от своих ям, он тяжело дышал, с хрипом втягивая воздух в сожженные огнем легкие, стягивал обжигающие рукавицы, выпуская из них облачка раскаленного пара, но стянуть с себя тяжелую кожаную робу уже не мог — его пальцы, обожженные столько раз, что сделались огрубевшими, будто бы медными на ощупь, были бессильны справиться с завязками. Робу с него стаскивала детвора, суетящаяся в доме, устраивая потасовки за право помочь ему, но Барбаросса никогда в них не участвовала. Ей, как старшей над всеми, полагалась самая почетная часть этого процесса — право стащить с отца тяжелую ременную сбрую с заклепками, которая крепилась поверх робы, и право это она не уступила бы даже перед лицом величайшего из адских владык…
Тогда она еще не знала — помимо тех чудовищ, что бьются в отцовских ямах, жадно пожирая дерево и исторгая из себя ядовитый дым, в мире есть много прочих, и далеко не всех из них можно приручить.
Каждый раз, заложив топливо в яму, отец отправлялся в трактир, чтобы пропустить кувшин-другой пива. Обычное дело для углежога. У тех, кто сторонится пива, уголь выходит ломкий, скверный, ни черта не годный, это известно всем в Кверфурте. Отец и не сторонился. Но там, в трактире — это было доподлинно известно пятилетней Барбароссе — обитало свое чудовище. Не такое жуткое, как то, что бушевало в яме, не такое обжигающее, но куда более хитрое и коварное. Без своего кожаного доспеха и длиной кочерги на специальном древке, отец был безоружен против него, мало того, даже не замечал притаившегося чудовища. А оно было там. Просто пряталось. Барбаросса отчетливо ощущала его сернистый маслянистый дух, вырывающийся из пузатых трактирных рюмок, этот же запах выбивался из распахнутого отцовского рта, когда он, не добравшись из трактира до дома, засыпал на подворье, с куском необожженного угля под головой вместо подушки.
Чудовище, обитавшее в трактире, не пыталось сожрать отца заживо, превратив в тлеющую щепку, как это иногда случается с углежогами, оно было из другой породы. Породы терпеливых, хитрых и скрытных хищников. Обвив его невидимыми щупальцами, оно медленно въедалось в него, как въедался в отцовскую кожу пепел угольных ям, въедалось так крепко, будто намеревалось срастись с ним в единое целое. И, верно, чертовски хорошо умело это делать, потому что спустя год Барбаросса уже не всегда была уверена в том, кого видит перед собой — одного отца или отца в обнимку с чудовищем — к тому времени они срослись так крепко, что уже редко путешествовали отдельно.
Заложив в яму топливо, отец отправлялся в трактир, но никто из домашних не знал, когда чудовище отпустит его в этот раз. Иногда, пребывая в добром настроении, оно отпускало его вечером — отец возвращался в сумерках, насвистывая под нос, швыряясь камнями в фонарные столбы и лишь немного спотыкаясь. Иногда держало за полночь. Отец вваливался в дом, почти ничего не разбирая вокруг себя, спотыкаясь и сквернословя, кулаки его истекали черной кровью или нос был сворочен на бок, а жара в его ругательствах было столько, что, верно, сухие дрова превращались бы от них даже не в уголь, а в чистую золу.
Иногда, войдя во вкус, чудовище из трактира держало отца в плену по два-три дня, не отпуская домой. Это было хуже всего. За три дня огонь в заложенных им ямах прогорал подчистую, пожирая сам себя, превращая уголь в хрустящую на ветру белую золу. Это означало, что следующие несколько дней придется без устали работать лопатой и кайлом, вычищая яму, долбить спекшуюся массу до кровавых мозолей, а после волочь все новые и новые вязанки хвороста — вновь заполнять перевернутый отцовский зиккурат топливом…
Чудовище, с которым отец сражался в трактире, должно быть, принадлежало к касте самых могущественных и хитрых адских владык, потому что совладать с ним отец был не в силах — даже при том, что бесстрашно заходил в адский жар, способный сожрать его вместе с сапогами. Чудовище из трактира тоже сжигало его, но хитро, изнутри, от него не могла защитить ременная сбруя и тяжелая просмоленная роба. Оно трещало пламенем где-то в его душе, выбрасывая через глаза злые оранжевые искры, оно пировало его жестким мясом, иссушая его на костях, оно пропитывало ядовитым дымом его мысли, а пальцы заставляло дрожать, точно ивовые прутики в костре.
Когда-то, должно быть, бой сошел на равных. Барбаросса плохо помнила те времена, помнила только, что отец был весел и шумлив, закончив работу, он выливал на себя ведро колодезной воды, отчего его роба из толстой кожи страшно шипела, и сам он тоже шипел, но с наслаждением, фыркал, рычал, топал ногами. Мать смеялась и кричала, и тогда он топал ногами еще сильнее, а от бороды его, сделавшейся сизой от пепла еще в молодости, разящей паром, пахло как от горячего мха за печкой, приятно и терпко…
Мать сгубила эпидемия тифа семьдесят четвертого года. Путешествующая с облаком дохлых ворон, несущимся на Дрезден, эпидемия лишь немного отклонилась к югу, едва-едва мазнув Кверфурт кончиком пальца, но матери этого хватило. Четыре дня она кричала и металась по кровати, точно ее грыз невидимый огонь, заставляя кости лопаться в теле, а на пятый исчезла. Утром Барбаросса обнаружила только пустую постель — да отца с черным, будто бы пережженным, лицом.
Именно тогда чудовище из трактира взялось за него всерьез. Самая старшая из детей — шесть лет стукнуло, не ребенок — Барбаросса каждый вечер отправлялась в трактир, чтоб найти отца и притащить домой. Иногда это давалось ей без особого труда — схватка с обитающим в винном бутыле чудовищем так утомляла его за день, что он делался послушным, как ребенок, хоть едва стоял на ногах, а по щекам его текли черные, похожие на деготь, слезы.
Иногда — это случалось чаще — чудовище раскаляло внутри него какие-то жилки, отчего слова у него в глотке нечленораздельно клокотали, плавясь точно в тигле, а взгляд, пусть и невидящий, слепой, делался обжигающим. В такие минуты приближаться к нему было опасно, как к едва заложенной топливом угольной яме, что может полыхнуть огнем, а заводить разговор и того хуже. Он мог швырнуть кувшином ей в голову, мог свалить оплеухой на пол, заставив забиться под трактирный стол, круша сапогами — тяжелыми старыми сапогами, чьи голенища казались каменными, задубевшими в адской топке.
Иногда чудовище, устав терзать отца, меняло тактику. Обвившись вокруг его сморщенной сухой шеи, невидимое для всех, оно принималось что-то ласково нашептывать ему на ухо, заставляя блаженно улыбаться, щуриться на тусклую трактирную лампу, точно на солнце, и насвистывать себе под нос. Наверно, оно знало какие-то секретные слова или нужные заклинания на адском языке, потому что впавший в блаженное состояние отец быстро обмякал, сгорбившись за столом. В такие минуты он часто начинал беспричинно смеяться, гладил узловатыми пальцами Барбароссу по голове, а то и разыгрывал перед ней на столе при помощи костей, пустых рюмок и хлебных корок целое представление, куда более захватывающее и яркое, чем может представить даже самый искусный в своем ремесле фрайбергский «Кашперлетеатр» с его лоскутными куклами.
Бывало даже, в такие минуты отец сажал ее на трактирную лавку рядом с собой, заказывал ей шоппен трактирного сидра, чудовищно кислого, пахнущего хлебом, ржавчиной и спелым июньским утром, а сам принимался болтать, беспричинно смеясь. Хотя обычно-то был молчалив, как кусок прошлогоднего угля!
Выправим дело, говорил он, выправим дело в лучшем виде, вот увидишь. В шестой яме уже «эстельбергский белый» подходит, два дня томиться осталось, а «эстельбергский белый» это почти как золото, потому как твердый, горит долго и без едкости, его для баронских дворцов покупают господа из Дрездена и Магдебурга. Знаешь, как получается «эстельбергский белый», малярия моя бледная? Барбаросса кивала, не отрываясь от кружки с сидром. Кто ж в шесть лет в Кверфурте — и не знает?… Нужно взять хороших дубовых дров и томить их два дня и ночь при низкой температуре, так, чтоб стоя возле ямы ног о землю не обжигать, а на третью ночь поддать жару, так, чтоб загудело из-под земли, и держать до рассвета, а после достать и сразу забросать землей. Хороший «эстельбергский белый» под тонким слоем испепеленной коры имеет ровную твердую поверхность, которая, если ударить по ней гвоздем, издает протяжный чистый звук, ну чисто двумя железками стукнули…
Но через минуту отец и сам забывал про свои ямы, ему уже казалось, что вместо позабытых, превратившихся в камень и шлак угольев они забиты новенькими звенящими талерами, которые надо лишь потратить, в такие минуты в его обожженных гноящихся глазах появлялся лихорадочный маслянистый блеск, он то и дело оправлял воображаемую шляпу и посмеивался в опаленные клочковатые усы.
В пятницу нынче поеду в Обхаузен, по торговой надобности, приятелей-компаньонов проведать, заодно и к портным загляну, портные в Обхаузене знатные. Куплю тебе, холера ненаглядная, ткани на платье, и не рогожи какой, как у трактирной публики, а наилучшего тисненого бархату. А то бегаешь в рванине, как мальчишка, грязная вся, в парше, смотреть стыдно! А еще пряников имбирных кулек куплю и зеркальце в серебряной оправе.
Забавно — в те времена она еще не боялась смотреться в зеркало и даже серебро еще не казалось чем-то угрожающим…
Минуту спустя ему уже казалось, что Барбаросса выросла, что ей пятнадцать, что из злого грязного чертенка с вечно оцарапанными кулаками она превратилась в красивую молодую девицу с приятными манерами, и надо бы уже отдавать ее в обучение и устраивать жизнь. Отец начинал улыбаться, шутливо щупая ее за плечи, знать, жизнь эта в его представлении была куда слаще кислого трактирного сидра. В золотошвейки мы тебя, проказа собачья, не отдадим, пальцы у тебя сильные, как каленые гвозди, отцовские, а вот ловкости в них нету, но не беда. Отдадим в Обхаузен, в хороший дом, домоправителькой. Фиалки будешь нюхать да горнишным оплеухи раздавать, и за это будешь иметь два гульдена в месяц, да еще кровать хозяйская, да еще стол…
Иногда отец настолько выдыхался за день в своей бесконечной битве, что не мог на своих двоих вернуться домой. И тогда чудовище, с которым он бился так долго, что успел срастись, само притаскивало его домой. Должно быть, оно вело отца на короткой узде, вонзая шпоры в беззащитные бока, потому что отец рвался из стороны в сторону, задевая плечами заборы, ревел нечеловеческим голосом на всю улицу, спотыкался, падал, хрипел, полз по-собачьи…
Иногда чудовище доводило его до дома, но после бесцеремонно швыряло посреди кухни, точно надоевшую игрушку. Веса в нем, даже исхудавшем, было столько, что детвора не могла дотащить его до кровати, лишь снимала пропитанные мочой портки да укрывало одеялом.
Иногда чудовище язвило отца невидимыми шипами, язвило так отчаянно, что отец ревел от боли, пытаясь вслепую махать кулаками, в такие минуты лучше было убраться от него подальше, потому что удары, предназначенные чудовищу, были страшны — душу могло вышвырнуть из тела от таких ударов.
Устраиваясь на ночь, Барбаросса загоняла двух младших сестер на чердак — караулить, а сама ложилась у окна. Едва только скрипнут ворота, надо было определить, в каком настроении сегодня отцовский демон. Если в скверном, надо свистнуть мальчишкам, чтоб спрятали в подполе тяжелую отцовскую кочергу да убрали прочь все, что можно разбить. Если в добром — а доброе настроение случалось с чудовищем все реже — подали на стол что осталось из съестного. Не обнаружив на столе ужина, чудовище быстро приходило в ярость…
Она даже не помнила, когда поняла это. Что отца, каждый день отправлявшегося в трактир биться с чудовищем, в общем-то давно и нет. Душа отца растворилась и вылетела из тела вместе с сернистым запахом дрянного пойла. А есть только чудовище, которое надевает отца вместо костюма — как сам отец, отправляясь на работу, когда-то надевал плотную кожаную робу с ременной сбруей…
Барбаросса попыталась вспомнить что-нибудь еще об отце, но не смогла — от едкого дыма в груди спирало дыхание, мысли путались, тело жгло невидимым огнем. Ну конечно, она же в Аду, потому что мир взорвался у нее перед глазами и…
— Барби.
— Барби.
Отчаянно и едко пахло дымом, но совсем не так, как из отцовских ям. Она сообразила это еще до того, как сообразила, как ее зовут. Это только непосвященному, ни хера не смыслящему в старом искусстве углежогов, кажется, будто дым везде одинаков, человек сведущий, проживший хотя бы гол в Кверфурте, может разобрать по меньшей мере три дюжины видов дыма, мало того, определить, что горит и при какой температуре. Но тут…
Это не Ад. Едва ли в Аду выстилают полы досками, а ее руки ощущали под собой именно доски. На какой-то миг ей показалось, что она лежит в фехтовальной зале, уткнувшись лицом в присыпанный опилками пол. Что над ней стоит Каррион, внимательно глядя на нее, наслаждаясь плодами учиненной экзекуции, а «Стервец» в ее руке равнодушно роняет в пол густые капли только что испитой у нее же крови.
— Барби.
Жарко. Душно. Окна в фехтовальной зале были заколочены на зиму, кроме того, туда не осмеливались забираться даже самые отважные сквозняки в Малом Замке, оттого внутри всегда было сухо, но чтобы настолько сухо…
— Да очнись ты наконец, чертова шалава! Иначе задохнешься нахер!
Она не в фехтовальной зале. Каррион здесь нет.
Сарай. Она лежит в сарае на подворье Малого Замка.
Барбаросса поднялась, ощущая себя обгоревшим големом из оккулуса, выбирающимся из-под развалин кареты. Боли не было, но в голове звенело так, будто орда маленьких демонят целый час лупила по ней железными ложками. Сквозь этот звон было чертовски непросто понять, где она находится и что ее окружает.
Но она поняла.
Дровяной сарай. Ты все еще в дровяном сарае, Барби. Он порядком разгромлен, кроме того, затянут едким дымом, которого ты наглоталась всласть, точно сестра Холера — дармового вина, но ты все еще жива.
Сарай. Цинтанаккар. Выстрел.
Я выстрелила в эту дрянь на стене, вспомнила она, в Цинтанаккара. Прямо в его ощерившуюся пасть, когда он прыгнул на меня. А потом…
Правая ладонь звенела так, будто ее хорошенько отходили молотами на наковальне. Или она побывала под копытом у резвого жеребца. Багровая, вздувшаяся, с едва шевелящимися пальцами, некоторые из которых лишились ногтей, опаленная, она хоть и повиновалась приказам, но выглядела чертовски паскудно. Как жаренный паук с пятью лапами, подумала Барбаросса, сбежавший из печи…
Боли не было, но Барбаросса знала, что боль непременно явится. Она всегда приходит на запах паленого мяса, а если и выжидает немного, то не из милосердия, а лишь из типичного женского кокетства, точно гостья на званом балу, нарочно являющаяся с небольшим тщательно высчитанным опозданием…
Чертов «Фольксрейтпистоль». Кусок никчемной жести.
Стоило ей спустить курок, как проклятая железяка взорвалась у нее в руке точно пороховая граната. Спасибо, лишь опалила и без того обожжённую руку, а не оторвала нахер. А ведь могла оторвать и голову. Забросить ее, точно мяч, в окно Малого Замка, на радость сестрам…
Нельзя доверять дешевому оружию. Уж точно не никчемной жестянке ценой в полтора гульдена. На какой-то миг она даже пожалела, что на пистолете не было клейма мастера. Черт, знай она имя оружейника, не пожалела бы сил, чтобы навлечь на его блядский род все мыслимые проклятья и кары, проклясть кровь в его жилах и костный мозг в его костях, натравить на него каких-нибудь кровожадных тварей из Преисподней…
Барбаросса машинально ощупала свое лицо, обнаружив россыпь свежих ссадин, ожогов и царапин. Повезло. Должно быть, герцог Абигор, владыка ее бессмертной души, решил проявить к ней снисхождение и умаслил все злые силы, желающие ей гибели. У нее в руке, в эле от лица, сработала чертова снаряженная шрапнелью бомба, а ей не вышибло нахер глаза, как это бывает у пушкарей, не перепахало рожу осколками, даже руку и ту не оторвало, лишь опалило.
Могло быть и хуже, подумала она, глядя на серебряные кляксы, оставшиеся от вогнанных в стену игл, на черные подпалины, усеявшие крышу, на пятна тления, обильно украсившие стропила. В какой-то миг ярость Цинтанаккара полыхнула так, что все неказистые амулеты Котейшества буквально налились огнем, едва не подпалив хренов сарай — а следом она сама еще и пальнула «дьяволовой перхотью», чтобы наверняка устроить пожар…
Старое дерево, хвала всем владыкам, выдержало, не занялось, лишь местами потемнело. А если бы занялось… Барбаросса мрачно усмехнулась, облизывая сухие, как щепки, губы. Если бы сарай занялся всерьез, здесь бы она бы и изжарилась. Крошка Лжец даром бился бы в своей бутылке, пытаясь ей помочь. Сарай — эта целая груда дерева, хорошего сухого дерева. Если займется огнем, сгорит дотла. Даже если стоящая на карауле Кандида вовремя подняла бы тревогу, даже если из Малого Замка высыпали в одном исподнем все двенадцать душ с ведрами в руках, сарай спасти бы не успели — только пепелище и осталось бы. Пепелище с малой толикой пепла сестрицы Барби, мало отличающегося по цвету…
Не кори судьбу, крошка, подумала она. Не гневи адских владык. Ты родилась под счастливой звездой, Барби, сестренка…
К тому же, чертов «Фольксрейтпистоль» может быть и не виноват. Ты сама засыпала внутрь до черта «адской перхоти», щедро, как сыплют в кружку с вином дурманящего порошку, неудивительно, что он полыхнул у тебя в руке. Скверная сталь, подточенная временем, попросту не выдержала адского жара…
Черт. Это контузия, Барби. Обычная контузия.
Вот почему у тебя так страшно гудит в голове. Вот отчего тебя шатает из стороны в сторону, точно пьяного моряка. Вот почему ты не чувствуешь жара. А вот Лжец, надо думать, чувствует, вон как мечется в своей банке, отчаянно барабаня лапками по стеклу…
— Уходим! Пока эта блядская хибара не сгорела ко всем чертям!
— Уймись, — хрипло отозвалась она, водя взглядом из стороны в сторону, — Я должна найти…
— Кого найти? Свою девственность? Как будто на нее есть охотники!
Барбаросса мотнула головой.
— Найти его.
— Оставь! Черт!
Из-за контузии окружающий мир мягко плыл перед глазами, отказываясь оставаться неподвижным, будто бы смазанный гусиным жиром, стелющийся вдоль стен разъедал глаза, но Барбаросса упрямо шла вперед.
Дьявол, если она выберется живой из этого блядского сарая, ее точно забьет до смерти рыжая сука Гаста. За какие-нибудь четверть часа они учинили здесь такой разгром, будто тут, посреди дровяного сарая, сошлись в смертельной битве полчища демонических архивладык Белиала и Гаапа, пытающихся разделить между собой многострадальную, не единожды опаленную, Саксонию…
Поленья, аккуратно сложенные сестрами на зиму, были разметаны по всему сараю и изломаны. Обрывки шелковых нитей свисали с притолок тлеющими хвостами. Осколки зеркал хрустели под ногами вперемешку с сокровищами Котейшества.
Я куплю все это тебе, Котти, подумала Барбаросса, ощущая, как усердная исполнительная «Скромница» нанизывается на пальцы правой руки, а ветреная своевольная «Кокетка» сливается с пальцами левой. Новую шкатулку, битком набитую колдовскими штуками. Новый эйсшранк, еще больше старого. А еще новые сапоги взамен стоптанных, новый дублет, новый берет с перышком — и не фазаньим, а каким-нибудь роскошным, соколиным… Может, останется еще немного деньжат на твои любимые мятные тянучки и пару брошюр по Флейшкрафту. Наверняка останется, потому что едва я закончу с монсеньором Цинтанаккаром, как отправлюсь на Репейниковую улицу, в дом, где грустит в своей спаленке старый господин фон Лееб. Я еще не знаю точно, что я с ним сотворю, но обещаю тебе, Котти, когда его душу доставят в Ад, тамошние владыки смогут лишь сочувственно качать головами. И, конечно, я приберу все, что господин фон Лееб оставит после кончины — монеты, ценное барахло, а пусть даже и трофеи времен его сиамской службы…
— Слева! — крикнул гомункул, напряженно наблюдавший за ее поискам из банки, — Его отшвырнуло в угол! Там!
Заткнись, Лжец. Сама вижу.
Следующие три шага были медленнее предыдущих — выставив перед собой вооруженные кастетами руки, она осторожно приближалась по концентрической спирали, готовая размозжить блядской твари все уцелевшие кости в теле, если та хотя бы шевельнется ей навстречу…
Но в этом не было нужды.
Заряженный испепеляющей «дьяволовой перхотью» и ее собственными зубами, старенький «Фольксрейтпистоль», полыхнул точно заправская картечница, безнадежно погубив сооруженный монсеньором Цинтанаккаром на скорую руку шедевр. Тварь, едва не разорвавшая ей горло, не спешила закончить начатое. Даже не шелохнулась, услышав ее шаги.
Она больше не походила на посланника из Ада. Она походила на большую развороченную тефтелю, вмятую в угол, смердящую мертвечиной и паленой кошачьей шерстью. От страшного жара наложенные Цинтанаккаром швы полопались, шкура обгорела и слазила клочьями, обнажая причудливые переплетения костей, сросшихся так, как никогда не способна срастаться живая ткань сама по себе.
Некоторые кошачьи головы еще подергивались, но скорее рефлекторно. Лишившиеся шерсти, с вышибленными страшными жаром глазами и развороченными пастями, они походили на жуткие бородавки, ворочающиеся в обожженном мясе, беспомощно скрипящие полопавшимися челюстями. Это была не угроза — агония.
Барбаросса присвистнула.
— Ну и ну. Подумать только, сколько дел может натворить один жалкий рейтпистоль за полтора гульдена с щепоткой «адской перхоти»…
— Перхоть!.. — презрительно бросил Лжец из своего угла, нетерпеливо ерзающий в банке, — Как будто в ней дело! Ты, верно, совсем забыла про зубы!
— Про… зубы?
— Твои херовы зубы! Черт! Ты и этого не знала?
— Чего не знала?
Лжец вздохнул.
— Иногда мне кажется, что адские владыки позволяют тебе ходить по земле только потому, что их развлекает твоя глупость! Ну же! Давай убираться отсюда, пока я не сварился нахер в этом горшке!
Барбаросса не без злорадства представила, как тщедушный сопляк мечется в окруженной огнем банке, медленно варясь заживо. Соблазнительная вышла картинка. Может, потому, что ее усиливала вонь паленого мяса, исходящего от мертвого демона.
— Можем немного обождать, — усмехнулась она, — Огня нет. А если и загорится… Знаешь, я никогда не пробовала похлебку из гомункула. Наверняка не хуже, чем тот дрянной суп, который Гаррота готовит из коровьих почек… Что там с моими зубами?
Лжец вынужден был стиснуть крошечные кулачки, уставившись на нее исподлобья.
— Ну и тупая же ты шкура, Барби… Не могу поверить, что связался с тобой. Черт! Ведьминские зубы — это тебе не сушеный горох. Только подумай, сколько излучения адских энергий и чар они собирают в себе за те годы, что ты бормочешь заклинания на адском наречье да хлещешь всякую дрянь! Обычно их толкут в порошок и используют в зельях, но ты…
— Я нашла более действенный способ, только и всего, — она склонилась над издыхающей тварью, — Скверно выглядите, монсеньор Цинтанаккар. Нездоровится?
Одна из кошачьих пастей попыталась ощериться, но лишь беспомощно заскрипела челюстями. Несмотря на то, что вместо глаз у нее зияли пустые глазницы, Барбаросса ощутила неприятное шкрябанье где-то в душе, словно взгляд этих несуществующих глаз пронзил ее насквозь, через кости, мясо и покрытый свежей копотью дублет.
— Надеюсь, вы не собираетесь издохнуть в скором времени, — Барбаросса улыбнулась, ощущая, как натягивается кожа на собственном обожженном лице, — Вы, кажется, немного мне задолжали, а? Или вы думаете, я не заставлю вас заплатить за каждый кусочек плоти, который вы от меня оттяпали? Ох, черт, нет, нас с вами ждет долгий разговор. Обстоятельный долгий разговор, как полагается у хороших знакомых. Я запасусь серебряными иглами, горячими углями, ножом и….
Гомункул взвыл.
— Барби! Безмозглая сука, раздери тебя надвое! Ты еще не сообразила? Это не он!
— Что?
— Это не Цинтанаккар!
Тварь, в последний раз щелкнув челюстями, начала съеживаться, обугленные и изломанные кошачьи хвосты судорожно задергались, будто пытались вцепиться в окружающую их ткань реальности, не дать злобному духу, вселившему в мертвую плоть, соскользнуть обратно в Ад. Но и они принялись стремительно разлагаться, хрустя и подергиваясь, превращаясь в сморщенные крысиные хвосты. В считанные секунды огромный обмякший мешок, сшитый из кошачьих шкур, превратился в съеживающийся пузырь, наполненный зловонными газами и ветшающими на глазах потрохами. Но даже глядя на это, Барбаросса не могла сполна насладиться победой. Мешал звон в ушах, мешала боль в обожженной руке, на которую она нацепила кастет.
Это не он, сказал Лжец. Это не Цинта…
В сарае вдруг стало жарче.
Остатки зеркал захрустели, ссыпаясь вниз зыбкими ручейками из стеклянного крошева. Вбитые в доски иглы раскалились с новой силой, засветившись так жарко, что сухое дерево тотчас занялось, наполнив дровяной сарай злым потрескиванием и белесым дымом, на стропилах заплясало, обманчиво медлительное, тусклое желтое пламя. Маленькие божки Котейшества с крокодильими и собачьими мордами, рассыпанные из шкатулки, медленно превращались в булькающие свинцовые лужицы. Прочие сокровища стремительно пожирало пламя, превращая хитро вышитые платки в дрожащие лепестки сажи, а амулеты — в крохотные коптящие костры.
Огонь. Барбаросса подалась назад, ощущая, как съеживается в груди душа.
Слишком много огня. Нечем дышать.
Кверфурт… Угольные ямы…
Никогда нельзя заглядывать в уже разожженную яму — первая заповедь углежога…
На миг ей показалось, что весь дровяной сарай — исполинская яма, внутрь которой она угодила и кто-то, верно, отец, деловито поджигает затравку, которая, пробежав горячим языком, быстро превратит всю яму в ревущую от жара Геену Огненную…
Это не он. Это не Цинтанаккар.
Барби! Безмозглая сука, раздери тебя надвое! Ты еще не сообразила?
А потом Цинтанаккар заговорил.
Каждую осень, едва только в окрестных кверфуртских лесах заканчивалось сокодвижение, отец приступал к изготовлению поташа. Для поташа он закладывал в яму не дуб, ясень и березу, как для обычного угля, а тополь, вербу и сосну, обильно перекладывая дрова гречишной соломой. Поташ выходил ядреный, такой, что проедает до кости, рачительные хозяйки из Барштедта и привередливые служанки из Обхаузена охотно брали его, платя по два гроша за шеффель, но запах… Запах в ту пору вокруг их дома стоял совершенно чудовищный.
Едкий дым легко выбирался из угольных ям, превращая воздух окрест в смесь едких газов, от которых немилосердно саднили легкие, а глаза драло так, что впору выцарапать. Может, потому она всегда не любила осень — та всегда напоминала ей скверный запах отцовского поташа. Она еще не знала, что ядовитый воздух Броккенбурга пахнет не лучше…
— H̄ỴING S̄OP̣HEṆĪ RỊ̂ KH̀ĀTHĪ̀ S̄ÆR̂NG THẢPĔN MÆ̀MD!
Она словно сама очутилась в угольной яме. Дыре, наполненной обжигающим гулом и треском, в которой живое и сущее сгорает, превращаясь в сухой черный порошок. Жар полыхнул из всех углов дровяного сарая, да так, что мысли едва не истлели в голове, точно сор в обожженном глиняном горшке.
Дышать… Во имя всех адских владык, куда подевался весь воздух?..
Голос Цинтанаккара обжигал, точно прикосновение раскаленного клейма. У него не было источника, он доносился со всех сторон одновременно, чудовищной скрежещущей волной, от которой все кости в теле тоже начинали скрежетать, норовя перетереть друг друга в порошок.
— Лжец!
Уродец в банке оскалился, демонстрируя крохотный провал вместо рта.
— Я говорил тебе! Говорил тебя, дери тебя черти!
— Я же убила этого выблядка! Вот он!
Кошачьи шкуры, охваченные жаром, скручивались в углу, шипя и шкворча, там уже невозможно было различить ни голов, ни прочих деталей, одну только медленно спекающуюся зловонную массу.
— Никого ты не убила! — крикнул гомункул, — Ты думала, это он? Это всего лишь кукла, которую он оживил, чтоб позабавиться!
— Значит, он…
Барбаросса прижала руку к груди и ощутила, как что-то дернулось в ответ под ключицей. Что-то маленькое, острое, нетерпеливо ерзающее. Какая-то крохотная заноза, про которую она было забыла, но которая все это время была там…
— А ты думала, что вытащить Цинтанаккара просто, как семечко из яблока? — зло бросил Лжец, беспокойно вертящийся в своей банке, — Что ты умнее всех четырнадцати шлюх, что были до тебя?
Да, подумала Барбаросса, беспомощно озираясь, на миг подумала…
Голос Цинтанаккара не был звуком. Он был скрипом каких-то гигантских адских механизмов размером с крепость, дробящих кости и превращающих их своим жаром в спекшуюся черную золу. Эти механизмы могли бы сожрать весь Броккенбург со всеми сотнями тысяч никчемных отродий, населявших его, но все равно не были бы насыщены даже на самую малость.
— MỊ̀MĪ XARỊ. DẠM MĪ̀.
Это не были слова демонического языка, но от них ее едва не вытряхнуло из кожи.
— Лжец!
— Я говорил тебе! — взвизгнул гомункул, — Я говорил тебе, что переговоры с демоном не доведут до добра! Но нет же! Ты возомнила себя самой хитрой сукой в Броккенбурге, а? Решила продать меня и заработать себе прощение? Возомнила…
— Хер с тобой! — рявкнула она, — Что он говорит? Я не понимаю!
— Это сиамский, тупая ты сука!
— Я не знаю сиамского!
— А ты думала, монсеньор Цинтанаккар из уважения к тебе начнет изъяснятся по-остерландски?
— Переводи! — рявкнула она, лихорадочно озираясь, чтобы понять, с какой стороны грозит опасность, — Я хочу знать, что он говорит!
— Ничтожество. Пустышка.
— Иди нахер, Лжец! Или ты будешь переводить или…
— Это он сказал, Барби! Он сказал, ты ничтожество, пустышка.
— Ах, вот как…
Дровяной сарай быстро наливался жаром. Не тем приятным жаром, что образуется в городских закоулках по весне, пробуждающим дремлющие в теле соки, ласково треплющем по щеке — зловещим густым жаром, живо напомнившим ей угольные ямы Кверфурта. Остатки амулетов, разбросанные по полу, тлели и плавились, пол под ними опасно темнел. Зловеще начали потрескивать стропила, по крыше побежали опалины, дохнуло терпким запахом горячего дерева…
Дьявол, здесь и верно становится жарковато.
В любой миг ты можешь оказаться в самом пекле, девочка. Не пора ли тебе убираться?
Это ее мысли — или херов коротышка из бутылки принялся нашептывать ей на ухо?..
Нет, подумала Барбаросса, ощущая, как теплеют нанизанные на пальцы кастеты, не пора. Этот пидор, мнящий себя демоном, только того и ждет. Как и то чудовище, что погубило отца, он слишком труслив и слишком слаб, чтобы ввязываться в драку. Подобно всем немощным тварям, он не способен охотиться, лишь грызть изнутри, отравлять, медленно переваривать.
Его настоящее оружие — не когти, а страх. Те четырнадцать шлюх, что были до нее, потому и погибли — они позволили ему запустить когти страха в свою душу. Погубили сами себя, испугавшись продолжить борьбу за тем порогом, за которым начинается боль. Лишенный привычного оружия, Цинтанаккар бессилен. Он попытался нагнать на нее страха, оживив никчемную куклу из плоти, но стоило с ней разделаться, как тут же убрался прочь, взявшись за такие древние трюки, к которым прибегают дешевые уличные театры, пытаясь впечатлить публику — зловещий шепот из-за кулис да искры.
Херня собачья, приятель. Сестрицу Барби на такое не купишь.
Может, я никогда не была в адских безднах, но поверь, я хорошо знаю, как бушует огонь…
— Убираемся, Барби! — взвизгнул Лжец, с ужасом наблюдая, как тяжело скрипят доски на крыше, роняя вниз тусклое конфетти из искр, — Иначе сгорим нахер!
— Цинтанаккар! — выкрикнула Барбаросса, — Где же ты, трусливый скопец? Отзовись? Выйди на свет!
Он отозвался. Отозвался так, что все кости в ее теле съежились, сделавшись обугленными головешками.
— C̄HẠN KHỤ̄X CINTNĀKĀR DXW̒N BERK KEXR̒. KHWĀM TĀY S̄Ī THEĀ NI LẢS̄Ị̂ YĔN
Голос Цинтанаккара выжигал воздух в сарае быстрее, чем самое жадное пламя. Барбаросса ощутила, как отчаянно и резко дергается заноза у нее под ключицей. Будто бы раскаленный уголек попал на кожу, но не соскочил, а просочился сквозь нее, да так там и остался.
— Лжец!
— Он говорит… — Лжец съежился, прикрывая лапками от жара чувствительные глаза, — Я — Цинтанаккар. Губитель зари. Серая смерть в остывающих кишках.
— Прелестные титулы, — усмехнулась Барбаросса, позволив «Кокетке» и «Скромнице» поцеловать друг дружку с приятным мелодичным звоном, — Наверняка не единственные, которыми тебя наградили в адском борделе…
— C̄HẠN KHỤ̄X CINTNĀKĀR CẠKR PHR RDI̒ F̂Ā RĪ S̄I. CÊĀ H̄Æ̀NG KHCHS̄ĀR. THRRĀCH THỊ-THỊ-LEĀ. WẠNG K̄HXNG C̄HẠN THẢ CĀK KRADŪK THĪ̀ MĪ LEỤ̄XD XXK N̂ẢPHU K̄HXNG C̄HẠN TÊN D̂WY N̂ẢDĪ NÌNG KHLẠNG K̄HXNG C̄HẠN MỊ̀MĪ WẠN H̄MD
— Я — Цинтанаккар, — Лжец поперхнулся, будто и сам ощутил жгущую потроха искру, но продолжил, — Сюзерен Фа-Ри-Сай. Властитель кхаткров. Тиран ти-тай-лэу. Мой дворец сложен из кровоточащей кости. Мои фонтаны бьют застоявшейся желчью. Моя казна никогда не скудеет.
Где-то над головой сухо треснула балка, выплюнув ворох искр. Не тусклых, похожих на осыпающуюся листву, а жгучих, опасных, едва не задевших ее плечо. Такие могут и проесть, прямо сквозь дублет, жара в них прилично…
На миг страх вновь вцепился щербатыми зубами ей в кишки, едва не заставив броситься прочь, не разбирая дороги.
Огонь. Слишком много огня.
Он извивался и плясал на стропилах, раскидывая ворохи искр, он жадно облизывал стены, перепрыгивая с одной доски на другую, он уже украдкой щупал сваленные в углу дрова, будто осторожно пробуя их на вкус…
Не ссать, Барби, красотка.
Эта тварь знает, что ты боишься огня. Она нашла многие твои страхи, пока копошилась в твоей душе. Но это не значит, что она обрела над тобой власть. Она может изводить тебя ужасом, может грызть украдкой, но когда дело доходит до настоящей схватки, способна лишь рычать из угла.
— Твой дворец — собачья конура! — бросила Барбаросса зло, — В твоей казне — два медяка, которые тебе швырнули за то, что ты отстрочил в адской подворотне мастерский миньет какому-то спешащему владыке! Твой…
— C̄HẠN KHỤ̄X CINTNĀKĀR C̄HẠN CA KIN KHUṆ THẬNG KHŪ̀ KHUṆ H̄ẠWK̄HMOY THĪ̀ ǸĀ S̄MPHECH LÆA KHUṆCHĀY NÈĀ NI K̄HWD KHUṆ MĪ PRAYOCHN̒ KẠB CÊĀNĀY K̄HXNG REĀ TÆ̀ KHUṆ KHID CRING «H̄RỤ̄X ẀĀKHWĀM XWDDĪ K̄HXNG KHUṆ CA MỊ̀ DỊ̂ RẠB THOS̄ʹ TLXD PỊ? KHUṆ KHID ẀĀKHWĀM XDTHN K̄HXNG CÊĀNĀY K̄HXNG KHUṆ NẬN MỊ̀MĪ THĪ̀ S̄ÎNS̄UD H̄RỤ̄X MỊ̀? KHRĀW NĪ̂ C̄HẠN CA KIN ṬHEX D̂WY.
Лжец по-рыбьи разевал рот, прижавшись к дальней стене банки. Его темные глаза казались еще более выпученными, чем обычно, тельце мелко дрожало. Неужели жар так быстро проник в банку, что жидкость внутри уже начала закипать?..
— Лжец!
Он встрепенулся, но лишь едва-едва, крохотное тельце обмякало на глазах. Он выглядел не просто ослабевшим, он выглядел так, словно те жалкие крохи жизни, что были поселены в нем стараниями неведомых заклинателей, таяли на глазах.
— Я…
— Что он говорит, Лжец?
Гомункул судорожно кивнул.
— Я — Цинтанаккар. Я сожру вас обоих. Тебя, жалкая воровка, и тебя, ма…
Он запнулся, судорожно дергая челюстью. Он выглядел… Испуганным, подумала Барбаросса. Потрясенным. Оглушенным. Жалкая опухоль, заточенная в стеклянной банке, достаточно хорошо изучившая людей и их пороки, чтобы безошибочно язвить в уязвимые места — сейчас эта опухоль впервые за все время их знакомства выглядела по-настоящему испуганной.
— Лжец! — крикнула Барбаросса, — Переводи!
Дровяной сарай быстро наполнялся треском, и это были не блядские цикады, решившие усладить их слух осенним вечером. Это был огонь. Он плясал на стропилах, легко переползая с одной балки на другую, пировал грудами старых дров, шипя облизывал осколки сокровищ Котейшества.
Огонь. Барбаросса пятилась, пытаясь прикрыть лицо ладонями от проклятого жара.
Этот жар, рожденный обычным деревом, не адской серой, не мог прожечь насквозь сталь или испепелить камень, но легко мог сожрать ее саму с потрохами. Он уже обступал ее со всех сторон, утробно гудя, и хоть гул этот еще не сделался по-настоящему страшным, тем, что сдирает мясо с костей, она знала, что времени в ее запасе осталось совсем немного. Дым забирался в легкие, заставляя ее кашлять, выедал глаза, но она знала, что сможет в нем продержаться еще несколько минут. Угольные ямы Кверфурта хорошо ее закалили.
— Лжец! Переводи или я брошу тебя в огонь!
Лжец дернулся. Он выглядел разваренным, вялым, сущий студень. Маньчжурский гриб, плавающий в банке.
— Я сожру вас обоих, — забормотал он, — Тебя, жалкая воровка, и тебя, маленький гнилой человек в бутылке. Ты был полезен нашему хозяину, но неужели ты думал, что твоя наглость вечно будет оставаться безнаказанной? Ты думал, терпение твоего господина бесконечно? В этот раз я сожру и тебя тоже…
Огонь уже охватил часть стены и растекался дальше, захватывая все новое и новое пространство. Серебряные иглы стремительно плавились в нем, зеркальные осколки превращались в слепые обугленные глазницы, шелковые нити беззвучно таяли. Сшитая из дохлых котов игрушка Цинтанаккара, позабытая им в углу, шипела, расползаясь на части.
— Херня собачья! — крикнула Барбаросса, выставив перед собой утяжеленные кастетами кулаки, будто те могли спасти от подступающего жара, — Все, что ты можешь — это устроить дурацкое ярмарочное представление с огнем? Однажды я видела в театре, как сгорает Магдебург и, черт возьми, это выглядело куда серьезнее. Выходи, никчемный евнух! Выходи — и покажи мне свою хваленую демоническую силу!
Шипение, которое она слышала, не было шипением демона, но не было и шипением раскаленного пламени, стремительно пожирающего доски сарая. Это шипели ее собственные инстинкты, требующие от нее плюнуть на все и убираться прочь. Бежать, спасая свою жизнь.
Надо убираться отсюда нахер. Стены сарая уже пылали, нечего и думать потушить. От жара трещал дублет на ее плечах, глаза отчаянно слезились, а воздух был едким, как пары кислоты. Блядская хрень. Уже очень скоро эта штука превратится в один большой жаркий костер — вроде тех, на которых ее прабабок сжигали заживо в старые добрые времена.
Еще полминуты, подумала Барбаросса. Полминуты, не больше…
«Скромница» и «Кокетка» немного потяжелели, наливаясь злой силой. Готовые встретить любую опасность, что выберется из дыма, будь она скроена из плоти, из меоноплазмы или любого другого дерьма. О, они здорово развлекутся, выколачивая из нее все! Раскрошат все кости, превратив тело в подобие звенящей медяками копилки, проломят череп, перешибут хребет. Эти милашки будут рады повеселиться, как в старые добрые времена…
На какой-то миг ей показалось, что Цинтанаккар отступит. Трусливо юркнет злой адской искрой прочь из горящего сарая. И эта искра в самом деле была — колючая, ярко-алая, коротко полыхнувшая перед ее глазами. Вот только таять она не спешила.
— KHUṆ PHỤ̀NGPHĀ H̄MẠD K̄HXNG KHUṆ MĀ TLXD MÆ̀MD CHÌ H̄ỊM? KHEY WỊ̂ WĀNGCI H̄Î PHWK K̄HEĀ KÆ̂ PẠỴH̄Ā THẬNGH̄MD K̄HXNG KHUṆ H̄RỤ̄X MỊ̀? MĀ DŪ KẠN ẀĀ KHUṆ CẠDKĀR XỲĀNGRỊ DOY MỊ̀MĪ K̄HXNGLÈN TĀM PKTI.
Дьявол, от страха металл кастетов как будто бы потяжелел. «Скромница» весила порядком больше привычных ей восьми унций, а «Кокетка» — семи с половиной. Они как будто бы…
В этот раз ей не потребовалось понукать Лжеца. Вяло колыхнувшись, он забормотал:
— Ты всегда надеялась на свои кулаки, ведьма, не так ли? Привыкла доверять им решение всех своих проблем? Так давай посмотрим, как ты справишься без привычных тебе игрушек.
Что-то было не так. «Скромница» уже весила по меньшей мере пфунд, и это не было игрой воображения. Так же стремительно наливалась тяжестью «Кокетка». И если раньше эта тяжесть казалась ей успокаивающей, то теперь вдруг вызвала безотчетное беспокойство, будто в бок, под сердце, кольнули тупой холодной иголочкой.
Они тяжелели! Цинтанаккар что-то сделал с ее оружием!
Барбаросса, заворчав, поднесла руки к лицу, пытаясь понять, что за чертовщина с ними творится. И увидела, как стремительно багровеют ее собственные пальцы, стиснутые латунными окружностями. Кастеты не просто тяжелели, они будто бы уменьшились в размерах, пальцам сделалось тесно в предназначенных для них гнездах.
Какого хера?
Барбаросса попыталась стянуть «Кокетку» с левой руки. Обычно та подчинялась неохотно, будто бы уступая хозяйской воле, но без всякого рвения. «Кокетка» любила развлечься и всякий раз расстраивалась, если время игры подходило к концу. Но сейчас…
Что-то с моими пальцами, подумала Барбаросса. Должно быть, от жара распухли суставы или…
«Кокетка» не снималась. Мало того, ее хватка делалась все более и более жесткой, болезненно пережимающей пальцы. Как и хватка «Скромницы». Так бывает, когда натянешь чересчур маленькое кольцо, а то сдавит палец стальной хваткой, точно капкан, ни туда и ни сюда…
Барбаросса ощутила колючие зубы паники, передавившие ей диафрагму. Паники тем более резкой, чем ближе гудел подступающий к ней огонь.
Так, спокойно, Барби, сестренка, не паникуй, не…
Она попыталась снять «Скромницу», впившись в нее пальцами левой руки. Кастет не поддался ни на дюйм. Он будто бы прилип к ее кулаку, сделался его частью. Сидел так плотно, что не просунуть и конского волоса. Барбаросса зарычала, приложив еще больше усилий, так, что затрещали суставы, но тщетно. Побагровевшие от прилившей крови, распухшие, ее пальцы наотрез отказывались расставаться с прикипевшими к ним кастетами. Просто от жара, подумала она, в блядском сарае жарко, как в домне, вот пальцы и распухли…
Давай посмотрим, как ты справишься без привычных тебе игрушек, сказал демон.
Без привычных тебе…
Пальцы горели огнем, костяшки стонали, опасно потрескивая. Она словно сунула руки под огромный паровой пресс и чувствовала, как начинают потрескивать кости…
Она вдруг поняла, что это не кастеты сдавливают пальцы. Это ее собственные кулаки, налившись пугающей нечеловеческой силой, пытаются раздавить сами себя, так неистово, что уже скрипит, подчиняясь мал-помалу, металл.
Без привычных тебе игрушек, сестрица Барби.
Он хочет, чтобы ты…
Барбаросса закричала, ударяя кулаком о кулак, как будто это могло ослабить хватку. Поздно. Она чувствовала, как жалобно заскрипели фаланги пальцев, как затрещали суставы — негромко, как притаившийся под лавкой сверчок. Она видела, как из-под вздувшихся ногтей вытекает густая темная кровь.
Ее руки. Ее блядские кулаки, над которыми она более не властна, хотели уничтожить сами себя. Она вдруг поняла, что сейчас произойдет — краешком трещащего от жара сознания, поняла, но отказалась верить, потому что…
А потом ее кулаки лопнули, раздавив сами себя.
«Кокетка» и «Скромница» беспомощно скрипнули, сминаясь.
Боль полыхнула черным огнем, таким жарким и всепожирающим, что даже страшный жар объятого пламенем сарая на миг показался ей далеким, почти не обжигающим.
Ее пальцы. Ее руки.
Барбаросса всхлипнула, не ощущая, как слезы, льющиеся из ее глаз, мгновенно высыхают на раскаленных щеках.
Лопнувшие кулаки продолжали сжиматься, несмотря на то, что превратились в сгустки кровоточащей плоти с костяными обломками и вкраплениями латуни. И только потом размозжённые пальцы вдруг обмякли, будто страшная сила, раскалывавшая их, вдруг закончилась без остатка.
А теперь ступай, мягко произнес Цинтанаккар, голос которого, едва слышимый за треском пламени, сделался почти ласков, нам с тобой предстоит провести еще немало времени, дитя. И у меня множество замыслов на твой счет. Как знать, может тебе суждено стать лучшей моей работой?.. Ступай.
Крыша дровяного сарая лопнула, обрушив вниз каскад объятых огнем досок вперемешку с черепицей. Но Барбаросса даже не заметила этого. Она послушно двинулась к выходу, почти не замечая огня на своем пути, держа перед собой изувеченные руки, похожие на раздавленные тележным колесом сухие ветки. Боль обгладывала висящие пальцы, точно изысканные плоды, перетирая зубами раздробленные костяшки. Боли было так много, что в какой-то миг в мире не осталось ничего кроме нее — ни горящих стен вокруг, ни Котейшества, ни Броккенбурга, ни самой Барбароссы — только вселенная из черного пламени, сдавливающая сама себя и рассыпающаяся невесомым пеплом.
Ей даже показалось, что она легко может дышать дымом, почти не кашляя, а жар, от которого зудит кожа на лице, совсем не страшен. Возможно, смерть в огненной купели слишком приукрашивают. Если она остановится и постоит вот так немного, все закончится куда быстрее и проще. Надо лишь вытерпеть первую, самую страшную минуту, когда огонь лизнет тебя, потом должно сделаться легче…
Она шла вслепую, сквозь огонь, не зная направления, не видя выхода, даже не предполагая, где он, как корабль, окруженный грохочущими черными волнами. Дерево лопалось вокруг нее, исторгая водопады оранжевых искр, крыша тревожно скрипела над головой, доски трещали под ногами. Но она шла — сама не зная, куда. Кажется, она кричала — ее крик вливался в адскую песнь, исполняемую ревущим пламенем на тысячу голосов.
Банка с гомункулом. Она столкнулась с ней у самого выхода, не сразу сообразив, что это, едва не наступив ногой. Стеклянный плод, наполненный прозрачной жидкостью, внутри которого плавает ком дряблого мяса, напоминающий дохлого крота. Должно быть, Лжец уже был мертв — сварился заживо в своей банке, а может, его хрупкое тельце просто не выдержало ярости Цинтанаккара, выплеснутой им в мир смертных. Даже удивительно, как его злосчастная банка не раскололась…
Сама не зная, зачем, Барбаросса нагнулась, чтобы подобрать ее.
Переломанные пальцы, спекшиеся с металлом, смешно скользили по стеклу, оставляя на нем багровые разводы, гнулись, словно гуттаперчевые. Несколько раз банка, почти поднятая, шлепалась обратно, едва не укатившись в гудящее пламя.
Но у нее получилось. Пришлось прижать банку обеими руками к животу, нелепо переставляя ноги — со стороны она должна была выглядеть чертовски потешно, точно пьяница, слепо бредущий и прижимающий к себе драгоценный пивной бочонок…
За ее спиной грохотала, проваливаясь крыша, зло и жадно гудело пламя, пожирая доски и остатки дров, трещала лопающаяся черепица — картина самого Ада в миниатюре.
[1] Саксонский дюйм равен 23,6 мм.
[2] Здесь: примерно 3,3 кг.
[3] Zahnpistole (нем.) Дословно — «Зубной пистолет».