49852.fb2
— Вот как! — Глаза его блеснули сухо и злобно. — Все ясно!
— Слушай, Алешка, не то мы с тобой затеяли, — торопливо заговорил Митя, боясь, что друг оборвет его. — Дурость это, честное слово! Ты только пойми: Самохвалов Миша — кочегаром на паровозе…
— Хватит, — насмешливо отрубил Алеша. — Сагитировали. Я, как дурак, приперся на станцию, почти договорился с одним сержантом. Мировой парень, обещал пристроить, даже подарил пакетик гречневой каши. Спрашивает: «Где же твой дружок?» А мой дружок нюни распустил…
Митя открыто посмотрел ему в глаза:
— Алешка, дай слово сказать! Вроде тебя завели. Подумай…
— Все обдумано, нечего крутить — едешь или не едешь?
— Никуда я не еду, — с облегчением выдохнул Митя.
— Так я и знал! — с торжествующим негодованием воскликнул Алеша и засунул руки в карманы.
— У меня отец на фронт уезжает.
— И что же? Твой только собирается, а мой воюет. Придумал бы что-нибудь потолковей.
— А я и без того решил. У меня другой маршрут…
— Знаем эти маршруты! У рака такой же маршрут — попятился, сдрейфил!
— Я попятился?!
Алешка только обвинял и оскорблял, не желая выслушать.
— Трус! Вот ты кто!
— Храбрец нашелся! — дрогнувшим голосом сказал Митя. — Я не проверял свои нервы, но будь спокоен, не побежал бы ни с передовой позиции, ни с кладбища…
Алеша покачнулся, как от удара, выхватил из карманов руки, словно терял равновесие.
— Ах так? — почти беззвучно протянул он.
— Да, именно так.
Но Алеша быстро поборол замешательство и метнул на Митю взгляд, полный презрения.
— Наплевать. Сиди под маминой юбкой, сами не заблудимся… — Круто повернувшись, он быстро зашагал со двора и сильно хлопнул калиткой.
Жук неожиданно залаял ему вслед.
Митя присел на ступеньке крыльца. Есть над чем призадуматься человеку, поссорившемуся с другом. Это тяжело. Сколько чувств и мыслей о жизни, о людях, о дружбе внезапно обрушиваются на тебя и обжигают, и холодят, и больно ранят сердце…
Семь лет дружили они. Мать вспоминала недавно, как Митя впервые привел его в дом: «Это Алеша Белоногов, мой подруг».
До пятого класса они учились врозь: Митя был на год старше своего друга и опережал его на один класс. Но он заболел скарлатиной, пропустил всю последнюю четверть и остался на второй год. В этом горестном событии была своя приятная сторона: Алеша догнал его, теперь они будут вместе.
И они везде и повсюду бывали вместе. В один и тот же день они вступали в комсомол, только Митю не приняли, и, когда шли с собрания, у Алеши был такой страдальческий вид, что, казалось, ему было бы легче, если бы не приняли и его.
Но нельзя сказать, чтобы они все время жили мирно. Случалось, и спорили, и дулись друг на друга, и пересаживались на разные парты, и не разговаривали по нескольку дней. Был случай, когда дошло до рукопашной схватки. Всякое бывало, особенно на первых порах. Но связывала дружба. Казалось, крепкая, настоящая. Да настоящая ли? Дружба — это когда шагаешь вместе, в ногу, у тебя нет больше сил идти, и тебя подхватывает рука друга. Дружба — это когда шагаешь трудной дорогой, тебе невыносимо тяжело, но ты забываешь об этом, потому что друг выбился из сил и нужно помочь ему. Дружба — это уважение и согласие. Согласие и споры. Отчаянные, беспощадные споры, если друг сворачивает с дороги. Строгое согласие и добрая требовательность. Понятно ли все это Алешке? Сколько наболтал он тут грубых, злых и несправедливых слов!
Митя встал, без всякой цели вышел на улицу. Жук поплелся за ним. Откуда-то слышались звуки знакомого марша, который постоянно играли по радио после хороших сводок. Значит, освободили еще какой-то город.
От этих звуков, от сознания, что он избавился наконец от мучивших его сомнений, на душе сделалось покойно и легко…
А Тимофей Иванович после разговора с сыном вышел в столовую, остановился за спиною жены; Марья Николаевна уже опять сидела, склонясь над машиной.
Тимофей Иванович обнял ее, поцеловал в висок.
— Ох ты, моя номерная фабрика, надомница ты моя, опять трудишься…
— Если б не работала, еще труднее было бы ждать, — помолчав, сказала Марья Николаевна.
Он присел рядом, долго смотрел на бледное, знакомое до мельчайшей морщинки дорогое лицо, на тонкие проворные пальцы.
Она чувствовала этот взгляд, но не поворачивалась к мужу — боялась расплакаться.
— Так-то, Марьюшка… еду, — негромко проговорил Тимофей Иванович. — Может, хоть под конец войны и я свою руку приложу, душу отведу.
Она обернулась. Лицо у нее было не печальное, а скорее торжественно-строгое и решительное — выражение, столь характерное для простой русской женщины, когда в ее доме или в ее стране — все равно — наступила трудная минута.
— Верно поступаешь, Тимоша, — прошелестели губы, а глаза будто спрашивали: «Когда же свидимся?»
Она уронила пуговку. Пуговка, звякнув, покатилась по полу. Тимофей Иванович поднял ее и положил свою большую теплую руку на руку жены. Так сидели они и молча смотрели друг на друга, беседуя без слов, вспоминая совместную жизнь, счастливую и беспокойную, состоявшую из расставаний и встреч…
— Здоровье, Марьюшка, не надсаживай, — сказал наконец Тимофей Иванович. — Норму выполнила, и будет с тебя. Ночами не сиди.
— А ты-то сам на одной норме живешь?
Пробили стенные часы. Тимофей Иванович достал из кармана свои выпуклые большие часы с белой серебряной цепочкой.
— Где-то завтра ты будешь в этот час? — тихо промолвила Марья Николаевна.
Он не ответил. Тяжелые часы лежали на его широкой дубленой ладони и тикали на всю комнату, отмеряя время…
Утром в калитку громко постучали.
Марья Николаевна отставила блюдце с чаем, посмотрела на мужа.
— Кузьмич, — сказала она с таким радостным облегчением, словно ждала этого стука.
За калиткой действительно стоял вызывальщик, высокий, немного сутулый старик с понурыми седыми усами и редкой бородкой.
Есть свои неписаные законы на каждом производстве, немало их и на железной дороге. Так уж издавна повелось в паровозной службе: хоть бригада и знает, когда выходить в наряд, все равно к машинисту, помощнику и кочегару заблаговременно явится вызывальщик и напомнит номер поезда и час отправления.