В столовой было больше тяжелых темных балок и в основном желтовато-белые стены. Если судить по стульям, то обеденный стол тоже был черный с серебром. Но его скрывала скатерть, похожая на еще один коврик работы навахо. Хотя на ней тускло-красные полосы чередовались с черным и белым цветом. Даже металлический канделябр на середине стола был черным с красными свечами. Приятно, что какой-то цвет не привнесен сюда Донной. Мне понадобились годы, чтобы сломать пристрастие Жан-Клода к белому и черному. А поскольку я Эдуарду всего лишь друг и не больше, не мое дело, как он декорирует свое жилище.
В углу был камин, почти такой же, что в гостиной, только в белую известь вмазали большой кусок черного дерева. Я бы назвала его каминной полкой, но он недостаточно выдавался из стены. Настоящая каминная полка была украшена красными свечами всех форм и размеров, некоторые просто держались на своих вощаных подножиях, другие стояли в металлических подсвечниках. Два круглых возвышались над остальными, и свеча в них насаживалась на иглу. Зеркало с серебряной старинной оправой висело за свечами, и когда они горели, то должны были в нем отражаться. Странно, я не думала, что у Эдуарда может быть пристрастие к свечам.
Окон в комнате не было, только дверной проем, ведущий наружу. Стены поражали белизной и пустотой. Почему-то эта скудость убранства возбуждала клаустрофобию.
В дальней двери появился мужчина. Ему пришлось пригнуться, чтобы не зацепить лысиной за притолоку. Он был повыше Дольфа, имеющего рост в шесть футов восемь дюймов, то есть был самым высоким человеком, которого я в жизни видела. На фоне его лысины особенно выделялись кустистые черные брови да тень бороды, обрамляющая щеки и подбородок. Одет он был в атласные черные пижамные штаны. А шлепанцы на нем норовили вот-вот свалиться с ног. Олаф — кто же еще это мог быть? — передвигался в них совершенно непринужденно. Перешагнув через порог и выпрямившись, он направился дальше, как отлично смазанная машина, мышцы ходили под бледной кожей. Высокий, без капли жира, сухощавый, поджарый и мускулистый, он обошел вокруг стола, и я отодвинулась автоматически, чтобы между нами оказался стол.
Олаф остановился, я тоже. Мы разглядывали друг друга по разные стороны стола. Бернардо стоял у дверей, у дальнего конца стола, и смотрел на нас. Вид у него был встревоженный. Наверное, думал, должен ли он броситься мне на помощь, если таковая мне понадобится. А может, ему просто не нравилось повисшее в комнате напряжение. Мне оно точно не нравилось.
Если бы я не сдвинулась, когда он вошел, был бы уровень этого напряжения ниже? Может быть. Но я давно научилась доверять своему инстинкту, а он подсказывал: держись так, чтобы он до тебя не дотянулся. Однако я постаралась вести себя любезно.
— Ты, наверное, Олаф. Фамилию я не расслышала. А я Анита Блейк.
Темно-карие глаза Олафа выглядывали из глубоких глазниц, которые с крупными скулами напоминали пещеры, где они и днем были бы в тени. Он смотрел на меня, будто я ничего и не сказала.
Я снова попыталась — уж чего-чего, а назойливости мне не занимать.
— Алло, Земля вызывает Олафа.
Я глядела ему в лицо, и он не моргнул, никак не показал, что он что-то слышал. Если бы он не смотрел на меня свирепым взглядом, я бы допустила, что он меня игнорирует.
Я покосилась на Бернардо, но не теряла из виду великана по ту сторону стола.
— Это как понимать, Бернардо? Он вообще-то разговаривает?
— Разговаривает, — кивнул Бернардо.
Я снова полностью переключилась на Олафа.
— Так ты не хочешь разговаривать именно со мной, да?
Он продолжал смотреть.
— Ты думаешь, что не слышать сладкие звуки твоего голоса — это наказание? Мужчины вообще такие болтуны, и так приятно помолчать для разнообразия. Спасибо тебе за доставленное удовольствие, деточка.
Последние три слога я произнесла раздельно, отчетливо.
— Я тебе не деточка.
Голос был низкий, глубокий, под стать широкой груди. Говорил он чисто, но с каким-то гуттуральным акцентом, немецким, похоже.
— Оно заговорило! Стой, сердце! Сердце, стой!
Олаф нахмурился:
— Я не был согласен, чтобы тебя включали в эту охоту. Нам не нужна помощь от женщины. Ни от какой.
— Ну, Олаф, деточка, чья-то помощь вам нужна, потому что вы все трое ни хрена не выяснили про эти увечья.
Полоса краски поползла с шеи ему на лицо.
— Не называй меня так!
— Так — это как? Деточка?
Он кивнул.
— Ты предпочитаешь лапушка, пупсик или цыпочка?
Краска из розовой стала красной и продолжала сгущаться.
— Не называй меня ласкательными терминами. Меня никто лапушкой называть не будет.
Я уже готовила очередную язвительную реплику, но он подставился, и я придумала получше.
— Как мне тебя жаль.
— О чем ты бормочешь?
— Жаль, что тебя никто лапушкой не назовет.
Румянец, начавший уже бледнеть, вновь вспыхнул, будто Олаф покраснел от смущения.
— Это ты что, мне сочувствие выражать вздумала?
Голос его чуть повысился — точно рычание собаки перед броском. От накала эмоций у него усилился акцент — очень немецкий, нижненемецкий даже. Бабушка Блейк была родом из Баден-Бадена, на границе Германии и Франции, но двоюродный дедушка Отто был из Хапсбурга. На сто процентов я не была уверена, но акцент звучал похоже.
— Каждого человека кто-то да должен называть лапушкой, — пояснила я медовым голосом.
Я не злилась. Я его подначивала, а не надо бы. Единственное оправдание — что эти разговоры об изнасиловании заставили меня его бояться, а это мне не нравилось. И я тянула зверя за хвост, чтобы самой же расхрабриться. Глупо. Когда я сама осознала, что делаю, то попыталась это прекратить.
— Ни одна баба меня не запряжет, а потому и лапушкой называть не будет.
Он тщательно выговаривал каждое слово, но акцент усилился, стал выразительнее. Олаф пошел вокруг стола, шевеля мускулами, как огромный хищный кот.
Я откинула полу куртки, показывая пистолет. Он остановился, но лицо его было яростным.
— Давай начнем сначала, Олаф, — предложила я. — Эдуард и Бернардо мне рассказали, какой ты злой и страшный, и я занервничала, а потому ощетинилась. Когда я ощетиниваюсь, то становлюсь занозой. Прошу прощения. Давай сделаем вид, что я к тебе не прикалывалась, а ты не злой и страшный, и начнем сначала.
Он застыл — иначе тут и не скажешь. Напряженная дрожь его мускулов расползлась, как вода по слону. Но она не исчезла, а где-то затаилась. Я на миг увидела его изнутри, будто дверца распахнулась. Он действовал из огромной черной ямы ярости. Она обычно направлялась на женщин, и это было случайно. Злости нужен объект или человек превратится в одного из тех, что въезжают в рестораны на машине и начинают стрелять во всех подряд.
— Эдуард очень настаивал, что ты должна здесь быть, но что бы ты там ни говорила, меня ничего не заставит с этим смириться.
Акцент убывал в его речи по мере того, как он овладевал собой.
Я кивнула:
— Ты из Хапсбурга?
Он моргнул, и на миг мрачность сменилась недоумением.
— Что?
— Ты из Хапсбурга?
Он вроде как задумался на секунду, потом кивнул.
— Я вроде как узнала акцент.
Его вновь охватила презрительная угрюмость.
— Ты специалистка по акцентам? — Он сумел произнести это язвительно.
— Нет. Мой дядя Отто был из Хапсбурга.
Он снова моргнул, и мрачная гримаса чуть смягчилась.
— Ты не немка. — Он произнес это очень уверенно.
— Семья моего отца — из Германии, из Баден-Бадена на краю Черного Леса. А дядя Отто был из Хапсбурга.
— Ты сказала, что акцент был только у твоего дяди.
— Когда я появилась на свет, почти вся моя семья столько здесь прожила, что перестала уже говорить с акцентом, только у дяди Отто он сохранился.
— Он уже умер, — сказал он полувопросительно полутвердительно.
Я кивнула.
— От чего он умер?
— Бабуля Блейк говорила, что тетя Гертруда его запилила до смерти.
Олаф передернул губами.
— Женщины — тираны, если мужчины им это позволяют. — Голос его звучал чуть-чуть спокойнее.
— Это правда и насчет мужчин. Если один партнер слаб, второй берет власть в свои руки.
— Природа не терпит пустоты, — произнес Бернардо.
Мы оба посмотрели на него. Не знаю, что у нас было написано на лицах, но Бернардо поднял обе руки вверх:
— Извините, что вмешался.
Мы с Олафом снова стали смотреть друг на друга. Сейчас он был настолько близко, что я могла бы и не успеть выхватить браунинг. Но если я сейчас отодвинусь, все мои миротворческие усилия пойдут насмарку. Он это примет либо за оскорбление, либо за слабость — ни то, ни другое мне не нужно. Поэтому я осталась на месте и попыталась не выдавать своего напряжения, потому что, как бы спокойно ни звучал мой голос, внутри стянулся узел. У меня только один шанс сделать эту работу. Если я его сейчас профукаю, дом во время моего пребывания здесь превратится в вооруженный лагерь, а нам надо заниматься раскрытием преступления, а не междоусобицей.
— Каждый человек — либо лидер, либо ведомый, — сказал Олаф. — Ты кто?
— Я готова следовать за тем, кто этого заслуживает.
— И кто решает, заслуживает человек этого или нет, Анита Блейк?
Я не могла не улыбнуться:
— Я, конечно.
У него снова дернулись губы.
— И если Эдуард поставит меня командовать, ты будешь подчиняться?
— Я верю суждению Эдуарда, поэтому — да. Но позволь задать тебе тот же вопрос: ты будешь подчиняться, если Эдуард поставит командовать меня?
Он даже вздрогнул.
— Нет.
Я кивнула:
— Отлично, по крайней мере мы хоть знаем положение вещей.
— И каково оно?
— Я из тех, кому важна цель, Олаф. Я сюда приехала раскрывать преступление, этим я и буду заниматься. Если в какой-то момент придется выполнять твои приказы, так оно и будет. Если Эдуард поставит меня командовать тобой, а тебе это не понравится, выясняй с Эдуардом.
— Баба — она баба и есть. Ответственность перекладывается на мужские плечи.
Я посчитала до десяти, потом пожала плечами.
— Ты говоришь так, будто твое мнение для меня что-то значит. А мне плевать, что ты обо мне думаешь.
— Для женщин всегда важно, что мужчины о них думают.
Тут я засмеялась:
— Ты знаешь, я было начала оскорбляться, но ты такой смешной!
Я говорила всерьез.
Он придвинулся ко мне, чтобы подавить, запугать своими габаритами. Это было внушительно, но я, сколько себя помню, всегда была самым маленьким пацаном во дворе.
— Я не пойду выяснять к Эдуарду. Я выясню это с тобой. Или у тебя яиц не хватит, чтобы против меня попереть? — Я резко засмеялась. — Ах, извини, забыла, только они у тебя и есть.
Он потянулся ко мне быстрым движением. Думаю, хотел просто полапать, но ждать я не стала. Я отпрянула и бросилась на пол, выхватив браунинг еще до того, как стукнулась задом об пол. Вытаскивая оружие, я не успела руками смягчить удар от падения. Стукнулась я тяжело, и удар отдался в позвоночнике.
Он вытащил откуда-то клинок длиной с его предплечье. Лезвие уже опускалось вниз, а пистолет еще не целился точно ему в грудь. Кто пустит первую кровь, еще было неясно, но ясно было, что кровь пойдет у обоих. Все замедлилось до той кристальной четкости, когда в твоих руках все время мира, чтобы навести оружие, уйти от клинка, и вместе с тем все происходит с молниеносной быстротой, и ничего не остановить, не переменить.
— Стоп! — прорезал комнату голос Эдуарда. — Того, кто пустит первую кровь, я застрелю собственной рукой.
Мы оба застыли. Олаф заморгал, будто время потекло с обычной скоростью. По всей вероятности, сегодня мы друг друга не убьем. Но мой пистолет целился ему в грудь, и его рука с зажатым в ней ножом была занесена надо мной. Хотя не нож — а скорее всего меч. Откуда только он его вытащил?
— Брось нож, Олаф, — велел Эдуард.
— Пусть сначала она уберет пистолет.
В его темных глазах я видела ненависть, которую сегодня уже наблюдала на лице лейтенанта Маркса. Они оба ненавидели меня за то, что не в моей власти было переменить: один — за врожденный от Бога дар, другой — за то, что я женщина. Забавно, до чего одна безрассудная ненависть похожа на другую.
Пистолет в моей руке ровно смотрел в грудь Олафа, и я медленно выдохнула, выпустила воздух из тела, ожидая, пока Олаф решит, как нам сегодня поступить. Либо мы работаем над делом, либо копаем могилу — или две, если он достаточно быстр. Я знала, что бы выбрала я, но знала и то, что решающий голос — не мой. И даже не Олафа — голосовать будет его ненависть.
— Брось нож, и Анита уберет пистолет, — сказал Эдуард.
— Или застрелит меня безоружного.
— Она этого не сделает, — сказал Эдуард.
— Она теперь меня боится, — возразил Олаф.
— Может быть, — согласился Эдуард. — Но меня она боится больше.
Олаф посмотрел на меня сверху вниз, и сквозь ненависть и гнев проскользнула тень неуверенности.
— Нет, я всажу в нее нож. Она меня боится.
— Объясни ему, Анита.
Оставалось надеяться, что я правильно поняла, чего Эдуард хочет.
— Я тебе всажу две пули в грудь. Может быть, тебе удастся отрезать от меня кусок раньше, чем ты грохнешься. Если ты по-настоящему хорошо работаешь ножом, может, даже ты успеешь полоснуть меня по горлу, но все равно ты будешь мертв.
Я надеялась, что он примет решение достаточно быстро, потому что очень неудобно держать положение стрелка, сидя на заднице. У меня спина затечет, если я в ближайшее время не изменю позу. Страх уходил, оставляя за собой пустоту. Я устала, а ночь только начиналась. Еще часы пройдут, пока можно будет заснуть. И я устала от Олафа. Было у меня такое чувство, что если я не убью его сейчас, то мне еще представится шанс.
— Кого ты больше боишься, Анита? Меня или Олафа?
Я, не отводя глаз от Олафа, ответила:
— Тебя, Эдуард.
— Объясни ему почему.
Будто учитель тупому ученику говорит, что делать, но от Эдуарда я готова была это стерпеть.
— Потому что ты никогда не позволил бы мне так на тебя наставить пистолет. Никогда не позволил бы своим эмоциям поставить тебя в опасность.
Олаф моргнул, глядя на меня.
— Ты меня не боишься?
В его вопросе прозвучало разочарование, в котором было что-то детское, мальчишеское.
— Я не боюсь ничего из того, что могу убить.
— Эдуарда тоже можно убить, — сказал Олаф.
— Да, но может ли это сделать кто-нибудь из присутствующих? Вот в чем вопрос.
Олаф теперь глядел на меня более озадаченный, чем разгневанный. И начал медленно опускать клинок.
— Брось его, — произнес Эдуард ровным голосом.
Олаф уронил лезвие на пол. Оно упало, зазвенев.
Я встала на колени и отодвинулась вдоль стола, попутно опуская пистолет. На ноги я встала у конца стола, где стоял Бернардо. Я глянула на него:
— Отойди к Эдуарду.
— Я же ничего не делал, — ответил он.
— Отойди, Бернардо. Мне нужно место.
Он открыл рот, будто хотел возразить, но Эдуард его перебил:
— Сделай, как она говорит.
Бернардо отошел.
Когда они все оказались на том конце комнаты, я убрала пистолет.
У Эдуарда в руках был большой картонный ящик, переполненный папками. Сейчас Эдуард поставил его на стол.
— У тебя даже пистолета не было, — возмутился Олаф.
— Он мне не был нужен.
Олаф резко прошел мимо Эдуарда в коридор. Хотелось мне думать, что он пошел собирать вещи, но вряд ли мне выпадет такое счастье. Я его знала меньше часа, но уже убедилась, что он никому не лапушка.