50277.fb2
Все молчали. Тогда Лиза коротко объяснила. Мальшет даже изменился в лице от возмущения.
Вспыльчивость его Лиза знала, но еще ни разу она не обрушивалась на нее самою, да еще с такой силой. Филипп был просто взбешен: как, он отрывает от науки драгоценные часы, стараясь убедить Христину, а в это самое время сотрудники обсерватории — и кто же? Лиза (Лиза!) — дарят ей Библию? И это — комсомолка? Студентка? Без двух минут океанолог? О чем она думала, когда тащила ей Библию? Что она, с ума сошла или дура непроходимая?
Мальшет был просто вне себя. Христина сначала испугалась, так как она всю жизнь боялась грубости, но, взглянув на страшно побледневшую Лизу, еле удерживавшуюся от слез, она бросилась к директору обсерватории.
— Филипп Михайлович, да разве я буду от этого верить больше или меньше? При чем тут это? Лизочка хотела приятное мне сделать.
— А оскорблять не надо… — поднялся со стула Фома и подошел вплотную к Мальшету. — Сейчас же проси прощения! — Он сжал кулаки.
— Фома! — ухватил его за рукав Яша. Марфенька всплеснула руками:
— Неужели будут драться? Ой, как интересно!
Лиза, почти ослепленная слезами, выскочила из комнаты и бросилась к морю. Кто-то ее звал, кричали: «Лиза! Лизонька!» Она, как в детстве, когда ее, бывало, незаслуженно обидят в школе, бежала от всех. Зайдя так далеко, как хватило сил, она легла на песок и долго-долго плакала.
Может, и не следовало нести эту Библию? Хотя разве так убеждают человека, скрывая? Христина должна сама разобраться во всем. И разберется, непременно. Она уже не та богомолка, какой приехала сюда четыре месяца назад. И она скорее поймет, когда увидит, сколько там нелепостей, сколько противоречий.
Но зачем так жестоко?… Разве она заслужила, чтоб ее при всех (при Фоме, при Марфеньке) назвали дурой? «Ох, Филипп, Филипп! Я думала: ты только не любишь меня, а ты даже не уважаешь!»
Обида была большая, тягостная, тем более что она исходила от Мальшета!
Лиза плакала до тех пор, пока не выбилась из сил и уснула. Проснулась она перед рассветом, продрогшая до костей — песок был как лед, — чувствуя себя невыразимо одинокой. Вскочив, она минуту постояла, озираясь: море было освещено луной, а звезды уже гасли, — и быстро пошла домой. Навстречу шел Фома. Он увидел ее и, покачав головой, стал на ходу снимать куртку, чтоб укутать: она была в одном платьице. Когда он подошел ближе, Лиза увидела на его лице свежий кровоподтек и ахнула:
— Вы дрались?
— Ну да, — подтвердил Фома. — Утром он попросит у тебя извинение. Мы уже помирились.
Все эти годы мы с сестрой смеясь вспоминали, как Мальшет в первый свой приезд дрался с Фомой во дворе маяка и открыл у Фомы способности боксера. В те далекие времена с кем только Фома не дрался! А как он избил Глеба за то, что тот провожал Лизоньку!
Но после того как мы с ним едва не погибли в относе, он стал серьезнее и ни с кем уже не схватывался, если не считать уроков бокса, когда его упросят бурунские парни показать им «приемы»,
И вдруг он снова бросился в драку, как мальчишка. Сжав кулаки, он стоял смертельно бледный перед Филиппом и твердил одно: «Выходи на берег, будем драться».
Мальшет, страшно разозленный на Лизоньку, что принесла Христе Библию, и на себя, что назвал Лизу дурой, буркнул что-то вроде того, что ему «не до глупостей». Но Фома заладил одно: «Выходи на берег, будем драться». Женщины было выбежали за Лизонькой, только она сразу куда-то спряталась от всех: выплакаться ей хотелось. Кто-кто, а уж я понимал, что творилось с моей сестренкой.
— Фома, — зашептал я ему на ухо, — Мальшету просто неловко теперь драться, он же директор. Так может подорваться престиж.
— Ничего, я лицо не трону, — обещал Фома.
Он уже весь горел возбуждением схватки. Мальшет угрюмо посмотрел на него и, поняв, что от драки не отвертеться, с досады махнул рукой.
— А, черт! — сказал он и пошел из дому, мы — за ним.
— Не забывай: ты — чемпион, а он даже не боксер, он кандидат наук, — старался я пробудить в Фоме совесть.
— Знаю, — согласился он. — Я буду вполсилы, но взбучку надо ему задать. Давно пора.
— Балда! — вздохнул Мальшет, слышавший разговор, и снял пиджак, бросив мне на руки, как тогда.
Они дрались на песке при свете взошедшей огромной луны. Она еще недостаточно поднялась над горизонтом, но уже преобразила мир.
Марфенька с любопытством смотрела на дерущихся (по ее словам, она видела боксеров только в кино), а Христина ушла.
Весть о драке директора с капитаном Шалым каким-то образом сразу облетела обсерваторию. Сначала появились Аяксы, потом ехидно усмехающийся Глеб, инженер баллонного цеха Андрей Николаевич Нестеров, гидрохимик Барабаш, техники, механики, научные работники — собралась толпа.
Филипп и Фома дрались по всем правилам: ведь Мальшет никогда не прекращал тренировку, считая, что ученому-исследователю это необходимо уметь. Оба были крепки, ловки, выносливы, умели быстро и внезапно атаковать, у обоих была прекрасная реакция. Наслаждением было смотреть на них. Марфенька и то поняла это, а уж мужчины просто были в восторге. Авторитет Мальшета в их глазах неизмеримо вырос. Конечно, Фома сильнее Мальшета, но и Мальшет был достаточно крепок, к тому же он умел защищаться. Удары Фомы сыпались с молниеносной быстротой, сливаясь в один ритм, как пулеметная очередь. Но от большинства ударов Мальшет успевал уклониться. Скоро я понял, что в этой схватке главным были не кулаки, а голова — ум, тактика, точный расчет. Не было судей, как бывает на ринге, но ни один из них ни разу не нарушил правил.
Бой велся в отличном стиле! Фома усилил атаку, и у меня аж голова закружилась: так все мелькало в глазах, к тому же ведь не день был, а ночь. Я опомнился, когда Мальшет лежал на песке без сознания, а Фома стоял рядом и тяжело дышал. Кто-то из механиков сбегал намочил платок в морской воде и выжал на лицо Мальшету. Он заворочался и пришел в себя. Фома помог ему подняться. Я надел на Филиппа пиджак. Здесь все загалдели и стали восхищаться обоими боксерами. Фома сказал: «Филипп Михайлович давно уговаривал меня сразиться всерьез, вот и сразились». Это он соврал ради директорского престижа. Не знаю, поверили они или нет. Пришлось поверить, так как Фома и Мальшет пошли рядом, дружно разговаривая, на квартиру Мальшета. Мы с Марфенькой долго искали мою сестру, но не нашли. Ее привел под самое утро Фома.
На другой день Мальшет просил у Лизоньки извинения, она охотно его простила, но обиды не забыла. После этого случая стала его избегать.
Мальшет был этим очень недоволен, даже страдал, так как он привык за столько лет все ей рассказывать, делиться мыслями и чувствами, и ему очень не хватало ее участия. Однажды он мне сказал: что ждет, «когда у нее это пройдет», и что он «не знал, какая Лиза злопамятная». Он же не думал на самом деле, что она неумная, а просто сгоряча обругал ее дурой, к тому же просил извинения, и дрался из-за нее, и Фома ему бока намял, добавлю я от себя.
Мы по-прежнему любили и уважали Мальшета — Лизонька, я, Фома и все другие сотрудники обсерватории, из которых большинство он уже успел обругать за то или другое по своей неисправимой горячности. Это была ерунда — наши обиды. Главное состояло в том, что он знал, чего хотел, шел вперед и всех нас вел за собою. Это было очень важно, особенно для приезжих москвичей. Наступила осень, за ней суровая зима, и с ними пришли трудности. Надо было знать, ради чего их переносить.
Мы-то, здешние, привыкли ко всему, а москвичам было очень трудно, просто жаль их становилось.
Море замерзло до самого горизонта, образовалась стоячая утора. Дюны покрывались сухим снегом, но ветер тут же сдувал его, как пыль. Ветер бесновался над ледяной равниной, завывал ночами под дверью и в трубе так заунывно, что многие сотрудники не могли спать: на них тоска нападала от такого воя. Украинец гидрохимик Давид Илларионович Барабаш уверял, что ему «сумно» от этого зловещего свиста, что «у них на Киевщине ни як не може буты такого витрячого свисту. Ой, бидный Тарас Шевченко, як вин тут тилько жив десять рокив!»
С топливом было очень плохо. Мальшету обещали «обеспечить», но обещания не выполнили. С помощью Ивана Матвеевича Шалого достали немного угля и овечьих кизяков, но растопки не было.
Каждое воскресенье мы, мужчины, ходили рубить кустарник и запасали его на целую неделю.
Аяксы совсем сникли, они уже не острили и не смеялись чужим шуткам, они как-то даже вроде потускнели. Марфенька, недолюбливающая их, втихомолку напевала:
Но я им сочувствовал, особенно после того, как их снесло со скалы. На южной оконечности нашего «острова» — он уже давно очутился на песке, море все отходит — километрах в шести от обсерватории мы укрепили на отвесной скале термометры сопротивления в свинцовых оболочках. (Такие же термометры в специальной арматуре погрузили на дно моря километрах в сорока от берега и на промежуточной глубине). На скалу поднимались по трапу из железных скоб. Вот с этого трапа обоих Аяксов снесло восточным ветром, и они сильно расшиблись. Вадим даже плакал: он чуть нос себе не свернул на сторону, нос сильно распух, и ему обидно, так как он красивый и нравится девушкам.
Однажды вечером я зашел к сотруднице океанологического отдела Юлии Алексеевне Яворской за учебником океанографии для Лизоньки. В комнате был собачий холод и полным-полно дыма. Юлия Алексеевна сидела в телогрейке и платке на полу возле холодной печки и горько плакала. Слезы перемешались с сажей, и бедная женщина стала похожа на трубочиста. Рядом стояло ведро с углем и охапка щепок, явно со стройки, что было запрещено (прораб не хотел подвергать нас искушению). Яворская сконфуженно вскочила и в ответ на мои расспросы, всхлипывая, пояснила, что уже второй день пытается разжечь уголь, но «у всех горит, у меня одной не горит».
— Почему же вы никого не позвали? — попенял я и, сбросив пальто, открыл дверцу печи. Когда я выгреб уголь, щепки и пепел от полусгоревших черновиков диссертации, я увидел толстый лист железа, плотно закрывающий колосники.
Я был поражен такой явной глупостью, и когда разъяснил ей, почему «у всех горит, а у нее нет», она сказала, что уголь такой мелкий, «он бы просыпался в эти щели». Я только руками развел.
Она так и не научилась разжигать, и мне пришлось взять на себя эту обязанность. В благодарность она угощает меня и сестру конфетами из посылок, которые ей еженедельно шлют из Москвы ее четыре сестры. Вообще эти москвички ужасно беспомощны. Они даже воды не могут принести от цистерны, чтоб не облиться на морозе, как малые дети. Они не знают, что можно делать с первосортной ржаной мукой и арбузным медом, который нам подкинули (десять бочек!) по ходатайству секретаря райкома. От щепок у них занозы, от запаха кизяка мигрень, в уборной они простужаются, от солоноватой воды их тошнит, ветер нагоняет тоску, от мытья некрашеных полов одышка, столовка и рыба уже надоели, съездить в Бурунный на базар — целая проблема (всего девять километров!). Послушать их — просто мученики, но со всем тем работают — любо поглядеть. Та же беспомощная Юлия Алексеевна в бурю, в шквал выходила на «Альбатросе» вместе с Лизонькой далеко в море делать очередные станции. И сейчас в любую погоду ходит ежедневно пешком далеко по стоячей уторе брать пробы воды из многочисленных прорубей. И никогда не жалуется. Это не принято у научных работников. Жаловаться можно только на бытовые условия.
Марфенька пока держится молодцом. Бегает в свободное время по морю на коньках: мы расчистили в один из воскресников замечательный каток.
Мне только не нравится, что дома за нее все делает Христина: и стирает, и печку топит, и готовит обед, моет полы, и даже… неприятно писать об этом… Раз я захожу к ним, а Христина гладит Марфеньке юбку! Я не выдержал и пристыдил Марфу. Она вспыхнула и стала кричать на Христину: «Видишь, видишь, из-за тебя мне приходится краснеть! Дай, я сама!»
Оказывается, Христя не дает ей ничего делать. Пришлось мне убеждать Христину, но она лишь смеется и уверяет меня, что «Марфенька еще ребенок, успеет за жизнь наработаться!» А этот «ребенок» раз в десять крепче и здоровее ее. Христина молодец, она ловко управляется и на работе, и дома, и никогда не жалуется. У нее золотые руки, как у Фомы. Единственно, что она терпеть не может делать, — это шить. Если оторвется пуговица, она будет неделю закалывать булавкой, пока Марфенька ей не пришьет. Она ненавидит шитье.
Вообще эта Христина какая-то чудачка. Из-за нее пробежала кошка между Лизонькой и Мальшетом, а она, по словам Марфеньки, даже ни разу не раскрыла Библию, которая лежит у нее в сундуке, завернутая в чистое полотенце. Когда с ней заводят речь о религии, Христина съеживается и упавшим голосом соглашается со всем, что ей говорят, кроме одного: что бога нет.
Мальшет считал, что когда докажет ей все несообразности и противоречия Библии, то она перестанет верить. Но не тут-то было. Она соглашается, но все-таки верит. Лизонька смеется и говорит, что она похожа на того отца церкви, который сказал: «Верю потому, что это нелепо», а Марфенька только плечами пожимает. Мальшет упорно ведет с нею антирелигиозные беседы, каждая из которых кончается тем, что он непременно вспылит. Он прочел ей лекцию по истории религий, о верованиях дикарей (мы и то заслушались), и когда он уже сделал незаметно (очень ловко!) вывод о том, что верящий в бога в конце XX века уподобляется дикарю, она неожиданно сделала из всего услышанного противоположный вывод: дескать, «дикарь из каменного века и то верил, значит, что-то есть…». А противоречия потому, что «никто ничего не знает, только ищут бога и чувствуют его». Она довела в тот вечер Мальшета до исступления. Ему, наверное, очень хотелось ее поколотить. На днях я захожу к ним. Марфенька свернулась на кровати клубочком и читает журнал «Новый мир», а Мальшет агитирует Христину у стола. Он уже охрип, а Христина Савельевна сидит, потупив глаза, и молча слушает, разрумянившись от удовольствия. Я написал: от удовольствия. Не знаю, право, но у нее такой счастливый вид. Она, кажется, очень польщена вниманием директора обсерватории.
— Ты хоть поняла меня? — стукнул кулаком по столу Мальшет.