50308.fb2
Они у меня вот тут, под столом, если хотите взглянуть. В корзине, чтобы не задохнулись. Любовь к животным, пан директор, это у человека врождённое. Вот я, пан директор, иду их топить. А на душе кошки скребут; и я в последнюю минуту взял да и вытащил их из мешка и положил в корзинку, чтобы они не задохлись по дороге.
Ну кто разберётся, какой в этом смысл? Всё равно ведь сейчас брошу их в реку, а у самого только и заботы, чтобы им хорошо дышалось. Я вам, пан директор, не сумею этого объяснить, да и самому себе тоже. Может, всё дело в том, что человеку всегда хочется загладить свою вину, а если это можно сделать наперёд, оно ещё лучше.
Так вот и кончилось дело с этой Зизи, бедненькой бедняжкой. Не знаю, когда вы тут были в последний раз, но, наверное, очень давно, — пожалуй, ещё перед войной? А, во время мобилизации! Ну конечно, я теперь вспомнил, как вам не хотели заменить сапоги, которые жали. Господи боже ты мой, неужели уже больше двадцати лет? И вам тоже кажется, что время быстро летит? А у меня — будто один день прошёл, и даже только полдня: пообедал человек, вздремнул, закурил сигару, включил радио — и двадцати лет как не бывало.
Вы знали тогда Зизи, чёрную такую таксу? Ну, она ещё жила у лесничего Скршиванека, а потом ему пришлось её продать, потому что она от охоты шарахалась, как епископ от содовой.
Да не могли вы её не знать, раз вы здешний. Её все знали. И уж вы-то, пан директор, обязательно должны были её знать. Разве вы не ходили завтракать в «Золотой лев»? Только иногда? И ни разу не заметили там собаки? Ну конечно, у таких больших людей, как вы, другие заботы. Вам, пан директор, приходится думать и день и ночь, — что вам какая-то там сучка!
А я помню её ещё щенком. Я тогда был на государственной службе, и свободного времени у меня хватало. И меня, пан директор, очень занимала история этой собачонки. Обо мне в городе болтают, будто я ем собак, но бог свидетель, пан директор, я ел шницель из собачатины всего один раз в жизни, и то ещё на русском фронте. И скажу вам, собачье мясо — просто объеденье. Деликатес.
Но я не из тех, кто идёт против обычаев, хотя бы даже и в еде. Однако же, если, не дай бог, дело дойдёт до того, чтобы есть собак, я вас тогда приглашу, и вы сами увидите, что можно сделать из этого мяса. Вы ведь всегда знали толк в еде, пан директор, а ваш папаша даже шампиньоны для себя выращивал.
Да, так об этой собаке. Я за ней много лет наблюдал — интересная, скажу вам, псина. Лесничий Скршиванек продал ее пани Ледвиновой, и очень дёшево, но возьми она её хоть задаром, всё равно прибыли ей от этого было бы немного. Пани Ледвинова вышила ей подушку с вензелем, кормила паштетами с луком, а раз я сам видел, как она покупала ей кость от окорока. Я никому не завидую, а уж собакам тем более, но тут я себе сказал — хотел бы я быть пёсиком у этой старухи.
А Зизи?
Зизи сбежала от неё через неделю. Нет-нет, не подумайте, что с каким-нибудь там таксой или доберманом, куда там, этим она не занималась. Просто ей не нравилось ни гоняться за зайцами, ни храпеть на подушке с вензелем. У неё было своё представление о жизни, и очень твёрдое. Понимаете, пан директор, у этой сучки был такой характер, что многим людям стоило бы у неё поучиться.
Где она ночевала, никто не знал. Но по утрам она всегда приходила в «Золотой лев» позавтракать обрезками. Ее там называли «постоянным клиентом», и у неё было даже своё место — под угловым столиком, где обычно сиживал нотариус Здерадичек, тот, которого хватил удар в сочельник.
Обедала она в «Короне», а ужинала в «Вороном коне». Только по четвергам, когда в «Золотом льве» бывала горячая колбаса, она и ужинала тоже там. Ну и жизнь была у этой сучки! Все к ней подмазывались, каждый старался сунуть ей кусок. Да только она-то брала не у каждого. Она принюхивалась не к еде, а к человеку, и будь он хоть сам директор бойни, но если он ей не понравился, так она есть не будет. Тут уж как её ни называй — и Зизи, и Зизинька, и собачка, и пёсик, — куда там! Даже ухом не поведёт. Только посмотрит эдак ласково и участливо, — так и кажется, будто она твой самый лучший друг. То ли в насмешку, то ли ещё почему, кто её знает.
У меня она брала даже чёрствую корку, но на это были свои причины, я вам потом расскажу.
Очень меня удивляло, что ею не заинтересовался ни один директор цирка. Наверное, потому, что большие цирки к нам не ездят, а маленьким дай бог и своих-то зверей кое-как прокормить.
А уж каким комиком она была! Обхохочешься! Котелок бы ей да тросточку — ни дать ни взять Чарли Чаплин.
Многие хотели взять её к себе — все наши местные аристократы: из этого даже моду сделали, назло пани Ледвиновой. Договорились, что, если кто-нибудь заманит Зизи к себе, тому ставят три бутылки шампанского.
Но Зизи ходила своей дорожкой. Нрав у нее был совсем кошачий, только фальши в ней не было, ну, и изнеженности.
Сколько раз мы со старым Здерадичком о ней разговаривали!
Я ему говорю:
— Вот скажите мне, пан нотариус, почему эта собака не хочет, чтобы у неё был хозяин?
А он мне отвечает:
— А почему вы, Михейда, не хотите, чтобы у вас был хозяин?
А я ему:
— Простите, пан нотариус, но я-то ведь всё-таки не собака. У меня душа есть.
Но Здерадичек только качал головой, выпускал дым колечками и заказывал ещё рюмочку горькой. Заглянет под стол, тут ли собака, и бросит ей кусочек свинины попостнее. А после его хватил удар, в самый сочельник. Я его как живого вижу, нотариуса Здерадичка…
Году, наверное, в сороковом, — тут уже немцы были, — приехал в наш городок один профессор из Праги. Поселился-то он здесь, а преподавал в Кутной Горе — то ли в гимназии, то ли ещё где. Почему ему пришлось уехать из Праги, я не знаю, и почему он не мог жить в Кутной Горе, тоже не знаю. Правда, этот профессор, бывало, разговорится — не остановишь, но о себе он никогда не рассказывал.
Как сейчас помню, какой ужасный конфуз получился, когда наши аристократы устраивали в «Золотом льве» вечер в его честь. Были у нас аптекарь, асессор, два адъюнкта и старый Здерадичек, но вот профессора в нашем городишке ещё не случалось. А этот был к тому же дважды доктором, философии и ещё каких-то наук. И глаза у него были синие и красивые, и вообще, если хорошенько приглядеться, приятный был человек.
Решили, значит, устроить в его честь вечер, и готовились целый месяц. В маленьких городишках, пан директор, всегда так: все хотят, чтобы что-нибудь случилось, и в то же время все боятся, как бы чего не случилось.
Вот почему мы любим всякие там скрипичные концерты, обеды по случаю забитой свиньи — пока не объедимся, конечно, — маскарады в физкультурном зале нашего училища и вечера в чью-нибудь честь. Так вся наша жизнь и идёт: неделю разговариваем о том, что в субботу будет бал, а потом ещё неделю рассказываем друг другу, что произошло на этом балу. А дальше? Что потом будем делать? Ах да, господи, ведь на следующей неделе будет вечер в честь такого-то.
Я был на этом вечере. Не то чтобы из любопытства — мне это вовсе и не любопытно, — а чтобы отведать горячей колбасы, потому что дело было в четверг. И Зизи, дрянь мохнатая, конечно, тоже была. По четвергам мы с Зизи всегда там встречались. Календарь она знала назубок.
В «Золотом льве» все уже восседали за столом, дамы в лучших своих нарядах, мужчины в крахмальных воротничках. Столы составили буквой «П». Все, значит, сидели, разговаривали, смеялись и пили понемножку. У кого были карманные часы, тот вынимал их из кармана, а дамы, у которых были наручные, заводили их, чтобы они не останавливались. А этот самый учитель всё не шёл и не шёл.
Наконец он явился, но надо было вам его видеть: рубашка мятая, словно по ней дорожный каток ездил, а на воротничке хоть петрушку сажай. И конечно, не побрился, а щетина у него была сивая с рыжиной. Складки на брюках у него никогда не бывало, и обувь он не чистил, это было против его принципов.
И он даже не сказал: «Добрый вечер!», только посмотрел на всех от двери каким-то рассеянным и вроде бы смущённым взглядом. И чуть-чуть насмешливо. Я даже спросил себя: «Где это я видел такой взгляд?»
И тут меня осенило — Зизи!
Ну, точь-в-точь Зизи, когда к ней приставали: собачечка, на тебе, золотко, косточку, покушай мясца или там гуляшу. Вот так же смотрел и этот человек. Ласково и даже сочувственно, и в то же время будто посмеиваясь — над всеми сразу, а больше всего над самим собой.
Ну, тут все прямо остолбенели и ни гугу. Словно актер вышел на сцену и вдруг позабыл, что он должен говорить. И никто не знает, смеяться или жалеть его. Только одна пожилая девица хихикнула — та самая, на которой этого доктора будто бы хотели женить. Может, затем и вечер-то затеяли.
Потом этот доктор разговаривал с нотариусом Здерадичком о греческих софистах, а после он всё убеждал ту самую пожилую девицу, что лучший спорт для женщин — классическая борьба.
— Ну что вы, пан доктор! — твердила девица, совсем уж отчаявшись. — А сами вы изволите быть спортсменом?
— Только теоретически, — отвечал он. — Дело в том, что меня часто мучают газы.
Тут эта пожилая девица покраснела, и после этого он с ней говорил только о Млечном Пути и вообще о галактиках.
— Боже мой, — всё время повторяла девица, — неужели же это возможно? Неужели звезд действительно так много?
Но когда увидела, что это всё равно ни к чему не ведёт, то первой ушла с вечера и на другой день всем говорила, как, мол, странно, что у доктора с двумя дипломами такие низменные интересы и такие грязные воротнички.
В конце концов осталось нас в «Золотом льве» только трое — профессор, Зизи и я. Он попросил у трактирщика скрипку и сыграл нам какую-то грустную-грустную песенку, уже не знаю о чём, — то ли о листьях, то ли о могиле, то ли о кругах, которые расходятся по воде. Пива мы с ним выпили по десять кружек и кофе с ромом — по шесть чашек.
А Зизи лежала под столом и по-своему, по-собачьи радовалась.
— Чья это собака? — спросил профессор.
— Своя собственная, — ответил я ему. И всё рассказал — и о лесничем Скршиванеке, и о пани Ледвиновой, и о том, какой у этой собаки нрав.
Он слушал меня и только изредка улыбался, но всякий раз это было, словно зажигали люстру. В жизни я ни у кого не видел такой доброй улыбки — как будто для других он хотел всего самого лучшего, а для себя — ничего. Но люди видели в этой улыбке только ехидство, и все его немножко побаивались — ведь он, мол, столько знает, и неизвестно, что он о них думает.
Потом он заплатил за пиво и за кофе с ромом и пошёл к двери — совсем твёрдо и прямо.
А Зизи встала и пошла за ним.
Я её зову:
— Зизинька, не ходи, туман на дворе, подожди, куда ты?
Но она даже не оглянулась.
С тех пор у Зизи был хозяин.
Правда, слово «хозяин» к профессору очень не подходило; оно говорит о какой-то силе, а он весь был какой-то слабый и беспомощный.
Наверное, из-за этой своей слабости и беспомощности он всё старел и хирел: одним докторская степень прибавляет самоуверенности, а у других отнимает. Тот, кто очень гордится своими знаниями, тот ничего не знает, это уж будьте уверены. А кто действительно много знает, тот никогда не гордится, он только больше страдает.
Не могу вам сказать, что мучило этого дважды доктора; но ведь и то правда, жизнь никогда не была такой бессмысленной, пустой и мерзкой, как в те времена. Ну, ведь вы сами всё это испытали, пан директор.
Зизи-то, собственно, была большим щенком. И от этой своей любви она стала такой буйной и весёлой, что даже в те печальные дни можно было, глядя на неё, помереть со смеху. Может, она хотела его позабавить, а может, просто от счастья с ума сходила. Всякая любовь, пан директор, хотя бы вначале, выражается вот в таких штуках, — наверное, для смелости.
Ну и номера выделывала эта собака, пан директор, — умора! Прямо прирождённый комик! И походочка у неё была — чистый Чарли Чаплин, что спереди, что сзади. Плоскостопие у неё собачье было или ещё что — не знаю, но если впереди неё шёл кто-нибудь, особенно наш священник или зеленщица, она начинала вертеть задом точь-в-точь как они.
Очень она любила ездить на автомобиле и всегда садилась рядом с шофёром, — надеть бы ей, пан директор, шляпку с хризантемой, так никто бы даже и не догадался, что это не баронесса Флайшханцль, «Кожа, резиновые изделия, керамика».
А в остальном Зизи жила по-прежнему, ходила в «Золотой лев» и в «Корону», да ещё каждый день в четыре двенадцать — к автобусу из Кутной Горы, встречать своего профессора.
Где бы она ни была, но как только часы на церкви Святого Иакова пробьют четыре, она сейчас же встаёт и бежит на остановку, быстро и с такой радостью, что я порой ей даже завидовал.
Несколько раз я видел, как они встречались. Это всегда было одинаково. Глянут они друг на друга, вроде бы кивнут и потом идут вместе домой.
Про них ещё можно было бы много чего порассказать, пан директор, но я же понимаю, у таких больших людей, как вы, свои заботы; я только посмотрю, как там щенята в корзине. Но что меня в этой собачонке удивляет, так это — что она теперь взяла да и согрешила.
Профессора немцы забрали после убийства Гейдриха, и он так больше и не вернулся.[14] Через два дня его фамилию назвали по радио, и на этом красном плакате, списке расстрелянных, он так и значился как дважды доктор. Что он, собственно, сделал, этого никто долго не знал, и все только головами качали — вот, дескать, опять гестапо сцапало не того. Он ведь и мухи не обидел бы. А старый Здерадичек вспоминал, как принёс однажды доктору листовку, которую нашёл, когда ходил по грибы, и как доктор посоветовал сдать её в полицию, потому что немцы тоже хорошие грибники и могли эти листовки разбросать сами.
А после войны оказалось, что ему пришлось скрываться у нас потому, что он руководил в Праге большой боевой организацией и спас от Печкарни[15] и концлагерей больше тридцати людей. Хороший он был человек и интеллигентный, вот только об одежде не думал и денег не берёг.
Так вот, представьте себе, пан директор, что эта собака двенадцать лет каждый день, и зимой и летом, ходила к автобусу в четыре двенадцать. И каждый раз бежала во всю прыть, со всем собачьим усердием — только лапы мелькали.
И возвращалась по тем же улицам, повесив голову, горюя, что опять её профессор не приехал и надо ждать до завтра, когда пробьёт четыре часа.
Я часто за ней наблюдал. И автобус-то уже три раза сменился, у него теперь автоматические двери и отопление, кондуктор теперь женщина, и из тех, кто ездил в Кутную Гору перед войной, мало кто остался.
Посмотрели бы вы, пан директор, на глаза этой собаки, когда она глядит на дверь автобуса. Я видывал, как умирают собаки, и скажу вам, эта сучка умирала каждый день!
Я уж её и так и эдак уламывал, говорю: — Зизи, что же ты своих штук не выкидываешь, дурочка ты мохнатая? И на мотороллере не прокатишься. Ну что, скажи на милость, тебе в этом автобусе так нравится?
Эта собака мне доверяет и даже часто у меня ночует. Из моих рук она возьмёт и чёрствую корку. Но хозяином она меня все-таки не признаёт, и я на неё за это не сержусь. Я её понимаю.
Когда человек теряет возлюбленную, он часто привязывается к тем, кто знал их обоих. Такой человек говорит себе: «В тот день, когда на ней был красный свитер, мы встретили Гонзу». И бежит за Гонзой посмотреть, не пристала ли к его пиджаку красная ниточка. Ну, вы меня понимаете, пан директор, я ведь ещё хорошо помню, как вы расстались с Боженой — или это была Лидочка?..
Но разрешите, я вам расскажу конец истории. С этой собакой случилось то, что ей, наверное, было меньше всего нужно, ведь животные этого ценить не умеют: она прославилась. Сначала о ней написали в «Народном глашатае», у нас тут один актёр статейками подрабатывал. Вот посмотрите, пан директор, вы сами можете прочесть. Или лучше давайте я вам прочту, а то уж очень она истерлась. Слушайте.
«Верность за верность. От нашего корреспондента. Исключительный случай собачьей верности был отмечен в Верхних Коноедах…»
Ну, я вам всего читать не буду, но очень красиво написано, я бы в жизни так не сумел. А потом приехали из кинохроники и пять часов ждали около этой остановки с киноаппаратом и прожектором — народу там собралось видимо-невидимо. А когда пробило четыре и Зизи пришла, легла и стала ждать, так дети чуть животы не надорвали. Этот оператор снимал ее и так, и эдак, и на корточки садился, прицеливался справа и слева, спереди и сверху, а потом снял дверь автобуса, как она понемногу рывками открывается.
Но потом сказали, что материал никуда не годится, и пленку даже не проявляли. А мне в ту ночь приснилось, что я сижу в кино и смотрю на наш автобус и вдруг вижу, вылезает из него профессор, в той же самой грязной рубашке, в которой он был на вечере.
Я ему говорю:
— Вот хорошо, что вы приехали, пан профессор, а то собачка совсем извелась.
И тут вдруг в этом кино стало светло, и все, кто там был, бледные как мел, бросились из зала, — мол, пожар. И все кричат: «Боже мой, это не та программа, мы же пришли на комедию!»
Проснулся я весь в поту, зажёг свет, чтобы посмотреть на будильник, и вижу, что у постели лежит Зизи. Когда она пришла, я не знаю, она приходила и уходила, когда ей вздумается.
— Зизи, — говорю, — вот тебе кусок колбасы, ведь сегодня четверг, а ты не была в «Золотом льве».
Так ведь не взяла, сучка; и, наверное, в ту самую ночь после киносъёмки она и спуталась с каким-нибудь кобелём. Видно, пришел её час, впервые после стольких лет. Никто не хотел этому верить, но щенята-то — вот они.
Ну, я уж пойду, пан директор, я же вижу, что у вас глаза слипаются. У вас есть о чём подумать о своём, а я вам тут собачью жизнь рассказываю.
Темно уже. Пойду брошу их всех в речку, прямо с корзинкой, а в корзинку положу камень. Никому они не нужны, что же с ними, с беднягами, делать! Ну, пойдёмте, крошки вы, малышки мои, ползунки слепенькие, зизенята маленькие.
А может, возьмёте одного, пан директор, а?
Профессора немцы забрали после убийства Гейдриха, и он так больше и не вернулся.Оккупировав Чехию, германские власти учредили должность рейхспротектора и назначили на неё Константина фон Нейрата, бывшего ранее министром иностранных дел Третьего рейха. Протекторат должен был стать немецкой «кузницей» и «оружейной мастерской» (Германия, опасаясь английских бомбардировок, стремилась отодвинуть стратегически важные промышленные объекты подальше от Атлантики). Чехам отводилась роль мобилизованной рабочей силы. Всякое невоенное производство сворачивалось, были введены продовольственные карточки.Осенью 1939 года в стране начались волнения, студенческие демонстрации. Вскоре они были жестоко подавлены (см. примечание на с. 124), однако Гитлер всё равно был недоволен фон Нейратом и назначил ему в заместители начальника Главного управления имперской безопасности Рейнхарда Гейдриха, одного из ключевых функционеров своего режима. Тот был не только начальником (по сути — создателем) СД (Sicherheitsdienst Reichsführer (SD) — служба безопасности рейхсфюрера) и гестапо; ему принадлежала решающая роль в разработке и реализации плана уничтожения евреев и цыган. Именно Гейдриху в масштабах рейха подчинялись т. н. айнзатцгруппы, совершавшие массовые казни «расово неполноценных» (а заодно — коммунистов и партизан); по его приказу создавались система еврейских гетто и строились концентрационные лагеря.В Чехии Гейдрих в полной мере проявил свои незаурядные административные способности. Введя в стране военное положение и за несколько недель ликвидировав чешское сопротивление, он объявил об окончании политических репрессий и о введение мер, улучшающих жизнь «простых чехов»: повысил зарплату и продуктовую норму 2 миллионам рабочих, выделил 200 тысяч пар обуви для людей, занятых в военной промышленности, увеличил рацион сигарет, организовал в реквизированных гостиницах и пансионатах дома отдыха для трудящихся, ликвидировал чёрный рынок. В результате население практически примирилось с немецкой оккупацией.Видя это, чешское правительство в изгнании (действовавшее в 1938–1945 годах в Лондоне) решает ликвидировать Гейдриха. Расчёт был также на то, что неминуемые после его убийства репрессии оттолкнут чехов от оккупационного режима. В Прагу были заброшены подготовленные англичанами агенты, и 27 мая 1942 года ехавший в открытом автомобиле и без сопровождения (таково было его обыкновение) Гейдрих был смертельно ранен. Комментарий взят из главы «...и комментарии»
Печкарня — дворец Печека, — здание, где размещалось пражское гестапо.