50320.fb2
Так весело было в саду! Цвела черемуха, высоко в воздухе вздымая пенистые гроздья цветов. Сережки на березах уже отцвели, но сквозным кружевным шатром зыбилась на ветру молодая, еще изумрудная листва. На старой лиственнице у пристани по всем липам свежо зеленели пучками мягкие иголочки, и между ними алые точки — цвет. На клумбе темными сморчками повылезли из теплой земли еще не развернувшиеся листья пионов. Воробьи стайками перелетали с клена на березу, с березы на крышу сарая: кричали, кувыркались, дрались, — просто так от избытка жизни, как дерутся школьники, разбегаясь по домам после уроков. Над скворечницей, как приклеенный, сидел на кленовой ветке скворец, смотрел на солнце, на веселую рябь речонки… В такой чудесный день никакие хозяйственные заботы в птичью голову не шли. А вдоль решетчатого забора, отделявшего сад от соседней усадьбы, бешено носились псы: по ту сторону, распластавшись почти до земли, шоколадно-черная такса, по эту — дворняжка Тузик, лохматая серая муфта с хвостом в виде вопросительного знака… Добегали до края ограды, поворачивались и стремительно мчались назад. До тех пор, пока, высунув языки, в изнеможении не падали наземь. Бока ходили ходуном, глаза весело перемигивались. Мчаться вперед… Большего собачьего удовольствия ведь и на свете нет!
Внизу, за еще сквозными кустами сирени, покачивалась на Крестовке пристань. Мало кто из петербуржцев знал, что в самой столице выбегает к Елагину мосту такая захолустная речонка, омывая северный край Крестовского острова. А речка была славная… Переливалась солнечной чешуей вода. Микроскопические рыбки оплывали хороводом пестрые сваи перед домами. Посредине во всю длину тянулась узкая, обсаженная черемухой, коса. Против середины косы вздымался большой сарай, и желтел покатый к воде спуск: английский гребной клуб. Из сарая шестеро тоненьких юношей в белых фуфайках и кепках вынесли длинную, длинную легкую гичку, будто пила-рыба на двенадцати ногах купаться пошла. Спустили лодку на воду, уселись и понеслись к Елагину острову, плавно, в такт гребли, откатываясь на подвижных сиденьях назад для нового взмаха… Сын прачки, помогавший матери на берегу укладывать белье в корзину, посмотрел вслед и сам себя от удовольствия ногой лягнул.
У пристани, внизу, отчаянно скрипела на цепочке и шлепалась о воду лодка. Да и как ей было не скрипеть и не шлепать, когда тройка озорных мальчишек перелезла по отмели через забор, забралась в лодку и изо всех сил стала ее раскачивать. Вправо — влево, вправо — влево… Вот-вот краем зачерпнет воды до самого борта!
Плывший на плоскодонном челне старичок в малиновом гарусном шарфе лениво шарил глазами по прибрежным кустам. То там, то сям покачивались прибитые к берегу поленья, чурбашки либо обломки досок… Старичок подтягивал багром добычу, укладывал поперек челна и медленно шлепал по воде дальше… Засмотрелся на далекие старые ветлы вдоль окраинной дороги Елагина острова, послушал, как на мостике справа гудят копыта, скрестил руки и весла и позабыл про свои дрова.
А в Крестовку с Невы вплыла новая компания; писаря с гармошками, девушки с цветными, похожими на детские воздушные шары, зонтиками… Легкая песенка под перебор веселых ладов прокатилась по речушке, легкие волны светлыми горбиками поплыли к берегам. Скворец в саду на кленовой ветке внимательно склонил голову: знакомая песня! В прошлом году он ее здесь слышал, — не та ли самая компания в лодках проплывает?..
Всем было весело в этот весенний день: воробьям на крыше сарая, таксе и дворняжке, отдыхавшим у ворот после гонки вдоль забора, неизвестным мальчишкам в привязанной лодке, молодым англичанам, выплывавшим на гичке к Стрелке, писарям и девушкам на Крестовке. Даже чья-то старая-старая бабушка, отдыхавшая по ту сторону сада в плетеном кресле на балконе, подставляла легкому ветру ладонь, шевелила пальцами и улыбалась: так мирно блестела сквозь зеленеющие вершины река, так плавно звучали по реке голоса, так бодро, отставив генеральский хвост по ветру, шагал по двору рыжий петух мимо самого носа распластавшейся на теплом бревне кошки…
В длинном, примыкающем к саду флигеле тоже было радостно и уютно. В кабинете на письменном столе сидел рыжий котенок и, удивленно прислушиваясь, потрагивал лапкой басовую струну мандолины. В шкафу кротко блестели золотыми буквами корешки книг. Они отдыхали… А на стене, над старым, похожим на мягкую гитару, диваном висели портреты тех, кто книги эти когда-то написал; курчавый, благосклонный Пушкин, седые, бородатые Тургенев и Толстой, гусар Лермонтов с вздернутым носиком… В ясный цвет синекубовых обой были выкрашены и двери и рамы. Ветер сквозь форточку вздувал тюлевую занавеску, будто парус надувал. Ему ведь все равно, лишь бы забавляться. Чужеземный фикус подымал свежевымытые листья к окну, заглядывал в сад: «Какая у них тут в Петербурге весна?»
За отдернутой портьерой виднелась милой терракотовой окраски столовая. На карнизе кафельной печки сидела пучеглазая, румяная матрешка: одна нога босая, точно обсосанная, другая — в роскошной бархатной валенке. Сбоку дремал дубовый буфет с верхним этажом на львиных лапах. За гранеными стеклами блестел прабабушкин чайный сервиз, темно-голубой в золотых виноградинах. Вверху бились вдоль окна молодые весенние мухи, волновались, искали выхода в сад. На овальном столе лежала детская книга, раскрытая на картинке. Раскрашивали ее, должно быть, детские руки: кулаки у человеков были синие, лица — зеленые, а курточки и волосы телесного цвета, — иногда ведь так приятно раскрасить совсем не так, как в жизни полагается. С кухни доносился веселый, дробный стук сечки: кухарка рубила мясо для котлет и в такт стуку и тиканью стенных часов мурлыкала какую-то котлетную польку.
Перед закрытой стеклянной дверью, ведущей из столовой в сад, стояли, прижав к стеклу носы, две девочки, две сестры. Если бы кто из сада на них взглянул, сразу бы увидел, что только им во всем саду и доме в этот солнечный весенний день было грустно. У старшей Вали даже слезинка блестела на щеке, вот-вот капнет на передничек. А младшая, Катюша, надутая-пренадутая, сердито смотрела на скворца, сдвинув пухлые брови, — точно скворец ее куклу клюнул или через форточку пышку с маком унес.
Дело, конечно, не в пышке. Только что прочли они в первый раз в жизни страницу за страницей по очереди «Кавказского пленника» Толстого и разволновались ужасно. Раз написано, — значит, настоящая правда. Это ведь не детская сказка про Бабу Ягу, которую, может быть, взрослые нарочно выдумали, чтобы детей пугать…
Старших никого не было: мама уехала на крестовской конке на Петербургскую сторону за покупками, отец в банке — на службе. Кухарка про «Кавказского пленника», разумеется, не знает, няня в гости укатила, кума у нее именинница… Можно было бы няне все своими словами пересказать, у нее ведь сын фельдфебелем на Кавказе служит, письма ей пишет. Может быть, она от него узнает: правда ли? мучают ли так людей? Или когда-то мучили, а теперь запрещено?..
— Что ж, все-таки удрал он в конце концов благополучно, — сказала со вздохом Катюша.
Ей уже надоело кукситься, — день был такой светлый. И раз окончание хорошее, значит, не стоит особенно и горевать.
— Может быть, Жилин потом со своими солдатами устроил засаду и поймал в плен тех самых татар, которые его мучили… Правда?
— И больно-пребольно велел их высечь! — обрадовалась Валя. — Крапивой! Вот вам, вот вам! Чтоб не мучили, чтоб в яму не сажали, чтоб колодок не надевали… Не кричать! Не сметь кричать… А то еще получите.
Впрочем, Валя сейчас же и передумала:
— Нет, знаешь, сечь их не надо. Жилин бы только презрительно посмотрел на них и сказал: «Русские офицеры великодушны… Марш! На все четыре стороны. И зарубите себе на вашем кавказском носу… Если вы еще раз посмеете сажать русских в яму, я вас всех отсюда из пушки, как… капусту порублю! Слышите вы!.. Татарской же девочке Дине, которая меня лепешками кормила, передайте георгиевскую медаль и вот эту русскую азбуку, чтоб она русской грамоте научилась и сама могла бы „Кавказского пленника“ прочесть. А теперь вон с моих глаз!»
— Вон! — закричала Катюша и топнула каблучком в пол.
— Постой, не кричи, — сказала Валя. — И вот, когда она научилась читать по-русски, она тихонько удрала к Жилину… И потом крестилась… И потом вышла за него замуж…
Катюша даже взвизгнула от удовольствия, так ей понравился такой конец. Теперь, когда они расправились с татарами и так хорошо устроили судьбу Дины и Жилина, им стало немного легче… Они надели калошки, вязаные кофточки, еле-еле открыли вдвоем набухшую дверь и вышли на крыльцо.
Неизменный адъютант Тузик, виляя косматым хвостом, подбежал к девочкам. Сестры спрыгнули с крыльца и пошли по влажным дорожкам вокруг сада. Нечего, в самом деле, разбойникам потакать!
В углу сада, у старой заброшенной оранжереи, девочки остановились над ямой. На дне горбом лежали прошлогодние, слежавшиеся листья… Они переглянулись и поняли друг друга без слов.
— А где ж мы пленных возьмем? — спросила младшая, с наслаждением втискивая в глину каблуком пустой вазон.
— Мишку посадим…
— Ну, конечно! А кто будет Диной?
— Я.
— Нет, я!..
— Нет, я!..
Сестры подумали и решили, что спорить не стоит. Конечно, лучше быть Диной, чем свирепым татарином. Но сначала они обе будут татарами и поймают Мишку в плен. А потом Валя станет Диной, а Катюша ее подругой, и обе помогут пленникам бежать. Кто ж будет вторым пленником, Костылиным?
Тузик угодливо завертел у девочкиных ног хвостом. Чего же и искать больше?
— Ми-ша!
— Мишечка!..
— Мышонок!
— Чего надо? — звонко отозвался с улицы дворницкий мальчик Миша.
— Играть иди!
Через минуту Миша, дожевывая баранку, стоял перед сестрами. Он был совсем еще маленький, мальчик с пальчик, в надвинутом до самого носа картузе и привык во всем подчиняться девочкам из флигеля.
— Во что играть будем?
— В «Кавказского пленника», — объяснила Валя. — Да глотай ты скорей свою баранку! Ты будто Жилин, русский офицер. Ты будто из крепости к своей маме верхом едешь. Она тебе невесту приискала, хорошую и умницу, и имение у нее есть. А мы тебя в плен возьмем и в яму посадим. Понял!
— Сажайте, что ж.
— И Тузик с тобой. Вроде товарища. А лошадь под тобой мы застрелим.
— Стреляй, ладно.
Мишка сел верхом на прут и поскакал по дорожке, взбивая копытами грязь…
— Паф! Паф-паф! — закричали девочки с двух сторон. — Что ж ты не падаешь?! Вались с лошади, сию минуту вались…
— Не попали! — Мишка дерзко фыркнул, брыкнул ногой и помчался вдоль забора.
— Паф! Паф!
— Не попали…
Что с таким непонятливым мальчиком сделаешь? Сестры наперерез бросились к Мишке, стащили его с лошади и, подгоняя шлепками, потащили к яме. Еще упирается! Что это на него сегодня нашло…
— Постой, постой! — Валя полетела к флигелю и стрелой примчалась назад с постельным ковриком, чтоб Мишке мягче было на дне сидеть.
Мишка спрыгнул, уселся. Тузик за ним, — он сразу понял, в чем игра заключается.
— Чего теперь делать? — спросил Мишка из ямы, утирая ватным рукавом нос.
Катюша задумалась.
— Выкуп? Но Жилин бедный. И все равно обманет… Что с него взять? А Тузик? Ведь он — Костылин, он богатый…
Девочки уселись в оранжерее на щербатой ступеньке и на дощечке нацарапали огрызком карандаша за Тузика все, что следовало: «Я попался им в лапы. Пришлите пять тысяч монет. Любящий вас пленник». Дощечку мигом доставили дворнику Семену, который колол во дворе дрова, и, не ожидая ответа, побежали к яме.
Пленники вели себя очень странно. Хоть бы попытались удрать, что ли… Катались весело по коврику, задрав кверху ноги и лапы, и обдавали друг друга охапками ржавых листьев.
— Стоп! — закричала Валя. — Вот я вас сейчас рыжему татарину продам…
— Продавай, ладно, — равнодушно отозвался Мишка. — Как дальше играть-то?
— Ты куколок будто лепи и наверх нам бросай… Мы теперь татарские девочки… А мы тебе за это лепешки бросать будем.
— Из чего лепить-то?
В самом деле. Не из листьев же. Валя опять слетала домой и принесла в корзинке плюшевого слона, резинового верблюда, матрешку, безногого паяца и платяную щетку, — все, что на скорую руку в детской собрала. Да у кухарки выпросила три пирожка с капустой (еще вкуснее лепешек!).
Покидали Мишке игрушки, а он их вихрем все сразу назад выбросил.
— Не так скоро! Чучело какое…
— Ладно. Давай лепешки!
С «лепешками» тоже вышло не совсем хорошо. Первый пирожок поймал на лету Тузик и с быстротой фокусника его проглотил. Угрем из-под Мишкиной подмышки вырвался, — проглотил и второй… И только третий удалось передать на палочке кавказскому пленнику.
Потом девочки, пыхтя и толкая друг дружку, спустили в яму длинный шест, чтобы пленники, наконец, удрали.
Но ни Мишка, ни Тузик даже с места не тронулись. Разве плохо в теплой яме? Над головой облака сквозь березки продираются, в кармане у Мишки еще кусок булки нашелся. Тузик стал блох искать, а потом к мальчику примостился, — на коврике мягко, — и ежом свернулся. Куда там еще бежать?
Кричали девочки, сердились, приказывали. Кончилось тем, что сами в яму соскочили, уселись с пленниками рядом и тоже стали на облака смотреть. Ведь могло быть и четыре пленника. А бежать днем все равно не полагается. У Толстого так ведь и написано: «Звезды видны, а месяц еще не всходил»… Время еще есть. И колодки надо на всех набить, — в оранжерее целую охапку дощечек нашли.
Тузик в полусне покорно протянул девочкам лапу: «Набивайте хоть на все четыре… Все равно сами и снимете».
Часа через два вернулась с Петербургской стороны мама девочек. Обошла все комнаты, — нет дочек. Посмотрела в сад: нет! Кликнула было няню, да вспомнила, что няня сегодня к куме в Галерную Гавань отправилась. Кухарка ничего не знает. Дворник показал дощечку: «пять тысяч монет»… Что такое? Да и его Мишка Бог весть куда провалился.
Всполошилась она, вышла на крыльцо…
— Дети! Ау… Валя! Ка-тю-ша!
И вдруг с конца сада, точно из-под земли, детские голоса:
— Мы здесь!
— Где здесь?!
— В оранжерее…
Побежала мать на голоса. И что же! Сидят, прижавшись плечо к плечу, в яме на коврике все четверо: Мишка, Тузик и девочки, и у всех глаза от удовольствия блестят.
— Что вы здесь делаете?
— Мы кавказские пленники.
— Какие там пленники! Ведь сыро же здесь… Сейчас же марш домой!..
Вскарабкались девочки по шесту, Мишка за ними, а Тузик и без шеста обошелся.
Идут домой, к матери с двух сторон, как котята, жмутся. Даже непонятно им самим, как это утром их «Кавказский пленник» так расстроил? Ведь превеселая же, право, штука.
<1929>
Знаете ли вы, что такое «приготовишка»? Когда-то до войны так называли в России мальчуганов, обучавшихся в гимназиях в приготовительном классе.
Мужчина этак лет восьми, румяный, с веселыми торчащими ушами. В гимназию шагал он не прямо по тротуару, как все люди, а как-то зигзагами, словно норвежский конькобежец. За спиной висел чудовищный ранец из волосатой и пегой коровьей шкуры. В ранце тарахтели пенал, горсть грецких орехов, литой черный мяч, арифметика и Закон Божий. В руке — надкусанное яблоко. Полы светло-мышиной шинели, подбитые стеганой ватой, отворачивались на ходу, как свиные уши. Шапка темно-синяя, с белыми кантами, заломлена по бокам пирожком, а герб в подражание второклассникам согнут в трубочку: не как-нибудь! На ногах — броненосцы: огромные резиновые ботики, на которые лаяли все встречные собаки.
Вот, собственно говоря, что такое «приготовишка».
Учености его я касаться не буду, потому что сам затруднился бы вам теперь ответить, «что делает предмет», какая разница между множимым и множителем и как назывались несимпатичные братья Иосифа, продавшие его в Египет.
В Москве на Сивцевом Вражке жил у пухленькой баловницы-тетки один такой приготовишка, Васенька Горбачев. И была у него мечта. Не какая-нибудь вычитанная из «Тысячи и одной ночи» мечта, а самая простая и доступная. Васенька видал как-то в цирке у Дурова дрессированного зайца, который зубами, по желанию публики, вытаскивал карту любой части света, катался на маленьком заячьем велосипеде и, скосив глаза вбок, отдавал честь старой лягавой собаке.
Штуки не Бог весть какие… Мальчик решил скопить денег, купить простого деревенского зайца и обучить его тайком в ванной комнате совсем другой вещи: четырем арифметическим действиям и таблице умножения.
Счет, раз заяц говорить не умеет, можно ведь отбивать лапкой…
Вот будет сюрприз! Во всех газетах появится Васин портрет с зайцем, директор гимназии объявит ему перед всем классом благодарность и напишет тете письмо, что племянник ее, Василий Горбачев, затмит когда-нибудь самого Ломоносова.
От каждого завтрака, — а давала ему тетка каждое утро гривенник, — экономил он по три копейки и, когда накопил рубль медью, обменял его в мелочной лавочке на серебряный. Зажал рубль в ладонь и в первый же свободный день пошел в ботиках, весело насвистывая, на Трубную площадь, где продавали в клетках и прямо с рук всякое зверье и птицу.
Чудесно было на Трубной площади! Небо синенькое, весеннее, под галошами вкусно чмокала, налитая водой, слякоть, у обочины тротуара искрился и лопотал ручей, словно он не по людной Москве бежал, а по деревенской околице. На окне в портерной — бутылки играли на солнце ярче аптечных шаров. А народу на площади — муравейник. И все можно достать, чего пожелаешь: конопляное семя, кормушки для птиц, муравьиные яйца в пакетиках — фунтиками.
В ивовых клетках копошилась живая тварь; дымчато-голубые горлинки, выпятив грудку, ворковали под столами и нежно друг дружку подталкивали клювами, надувались толстые черные куры-испанки в лохматых штатниках, нарядный карликовый петушок со своей белой курочкой, словно игрушечные, смотрели на толпу стеклянными глазками. Иволги, сойки, чижи… Белка свернулась в рыжий пушок и спит, — надоело ей вдоль клетки прыгать… Мопсы, маленькие, совсем еще дети, высовывали розовые носы из-за пазухи оборванца… Но зайца — не было. Нигде не было!
Три раза обошел Васенька площадь, во все лари заглядывал, под все столы: нет зайца.
— Чего покупаете, купец? — хрипло спросил вдруг у приготовишки опухший босяк и зорко посмотрел на серебряный рубль, торчавший из Ваниного кулака.
— Зайца…
— Шкурку, что ли?
— Какую шкурку! — мальчик обиделся. — Живого зайца, как вы не понимаете. Да вот нету. Продали, что ли, всех…
Босяк задумался.
— Много ли дашь? Я достану.
— А что он стоит? — Васенька и сам не знал, как живых зайцев расценивают: на вес, что ли, или в длину по вершкам.
— Рупь. — Босяк снова покосился на Васин рубль, перевел глаза на пивную лавку и сплюнул.
— Девяносто пять копеек? — робко спросил Васенька.
Он знал, что надо торговаться. Да на пятак внизу у них в мелочной сразу можно бы зайцу свежей капусты купить.
— Рупь, — хрипло повторил опухший субъект. — Через полчаса приходи сюда, видишь, вон где сбитенщик стоит. Будет тебе заяц.
— Живой?!
— Дохлыми не торгуем.
Васенька радостно щелкнул языком и побежал, чтоб убить время, к знакомой табачной лавке через улицу. Там в окне давно уже он заприметил серию марок мыса Доброй Надежды. Надо спросить о цене и выменять на двойники.
Целых полчаса! И куда это босяк за зайцем отправился? Нырнул в подворотню, фить — и исчез.
Не прошло и получаса, — Васенька уже давно на Трубной площади топтался около указанного места. От нетерпения даже минутную стрелку на своих черных часиках на пять минут вперед перевел.
Наконец, видит, идет босяк, а под мышкой у него какое-то серое чудовище лапами дергает.
Заяц!..
Босяк нос об зайца вытер, дух перевел и заторопил:
— На! Давай рубль! Еле раздобыл… Тащи, тащи живей, чего глаза расстегнул? Под зад поддерживай, башку под локоть зажми, а то даст стрекача, — пропал твой рупь ни за копейку…
Сказал, заржал на ходу, картуз козырьком назад передвинул и скрылся, — только дверь в пивной хлопнула.
Понес мальчик своего драгоценного зайца домой, хоть и не легко нести, сам так весь улыбкой и расцвел. На трамвай денег нет, да и не пустят с зайцем.
— Сиди смирно! Ишь тяжелый какой, словно утюгов наелся.
А заяц не унимается, лапами, как пожарный насос работает, так и рвется прочь из под мышки, точно его казанским мылом намылили.
И вдруг…………………………………………………………………………….
Тетя Варя в ужас пришла. Приплелся ее любимый Васенька домой, плачет — рыдает захлебывается, по всей мордашке слезы рукавом размазаны, а в руках дрянная заячья шкурка.
— Что с тобой, Василек?! Кто тебя обидел?! Что за шкурка такая?..
— Мо-шен-ник меня обмо-шен-ни-чал! Я у него на Трубной зай-ца купил… Ду-мал тебе сюрприз устроить, обучить зайца таб-ли-це умножения. А босяк, тетечка, взял рубль…
— Ну?!
— Сунул мне зайца… Я несу, а он барахтается. И вдруг… он шкурку свою рас-по-рол… и из шкурки живая кошка вылезла… и убежала!
— Как кошка?!
— Ну, как ты не понимаешь! Босяк кошку во дворе сцапал, наскоро в заячью шкурку зашил… и мне продал… Народ кругом хохочет! Я сначала испугался, потом растерялся, а потом плакать стал… Досадно ведь, тетечка! Что я теперь делать буду?!
— Не плачь, Василек…
Тетка племянника по стриженой головке гладит, а самой и жалко его и смешно.
— Не плачь! Я с тобой сама пойду, настоящего живого зайца купим. Обучим его хоть геометрии, ты у меня мальчик ученый, авось выучишь. А плакать не надо. Что это в самом деле? Мужчина — и плачет.
— Купишь, тетя?! В самом деле?.. Побожись, что купишь!
— Божиться грешно… Тетке и так верить надо. А вот ты поди умойся, ишь целое озеро по лицу размазал. Да приходи чай пить с малиновым вареньем. Хорошо?
Побежал Васенька по коридору, ногами взбрыкивает, куда и горе девалось.
А тетка за спицы свои взялась: Васеньке чулки надвязывать. Вяжет и ворчит:
— Вот, прости Господи, какие мошенники окаянные по Москве пошли… Кошку в заячий мех среди бела дня зашивают, дитя обманывают. Тьфу!
<1925>
Петя и Вовка никак не могут опомниться. Младшая сестренка заболела скарлатиной, и мальчиков, сонных, отправили вечером к дяде в подгородное именьице. Как ни таращили они в бричке глаза, ничего не было толком видно: то ли кусты по бокам дороги торчат, то ли медведи на дыбки подымаются, маленькими мальчиками хотят поужинать. Старший Вовка на всякий случай в кармане перочинный ножик раскрыл, а другой рукой брата обнял. «Закрой глаза!.. Медведи первые на человеков никогда не нападают». А дядя потаенный детский шепот расслышал и рассмеялся.
— Правильно, Вовка! Пусть-ка нападут. Сейчас мы их всех свяжем и в московский зоологический сад малой скоростью отправим…
Приехали поздно. Лохматые чудовища (псы, а может быть, и домашние медведи?) терлись о подножку брички, лизали детские ноги. В столовой горела невиданная в городе керосиновая лампа на цепях с чугунным ядром. Попискивал засыпающий самовар. На буфетной доске горкой лежали румяные яблоки. Бледная и худая тетя Глаша раскутала мальчиков, погладила по голове: теперь она долго-долго будет для них вроде мамы. Попугай в углу на жердочке проснулся, вскинул зеленый хохол и ляпнул:
— Арестанты приехали!
Мальчики удивленно переглянулись, но дядя им объяснил, что обижаться не следует, — арестантами попугай называет всех гостей, пусть хоть сам персидский шах приедет. А кто попугая этому слову обучил, никто не знает.
Через силу выпили по чашке чая с молоком, поковыряли изюм в ватрушке и пошли на антресоли спать. На широкой крытой ковром тахте можно было поперек восемь таких мальчиков уложить. Холодила бока хрустящая тугая простыня, на столике в граненом стаканчике ровно горел над поплавком огненный язычок, — чтобы не было страшно. Петя, засыпая, все потягивал носом, как гончая собака, и, прижимаясь щекой к брату, сонно спросил:
— Ананасы?
— Какие тебе в России ананасы? Яблоки пахнут.
— Много?
Вовка подумал и прикинул в уме:
— Сорок пять тысяч…
Петя успокоился и закрыл глаза. А Вовка прислушался… В саду кто-то заливисто свистал. На черном стекле колыхалось далекое тусклое зарево. Псы рыскали, с коротким брехом проносились среди стволов и глухо рычали на окраине сада. Далеко-далеко забубнила колотушка… И вдруг язычок в стаканчике раздвоился, сонно метнулся до потолка, лизнул Вовку в нос и исчез.
Тетя Глаша бесшумно, как стрекоза на замшевых лапках, вошла в комнату. Постояла около тахты, положила ладонь на Вовкину голову, потом на Петину: чуть-чуть теплые, как яблоки на солнце. Если добрая и понимающая тетя, — никакого ей градусника не надо, — ладонь все покажет.
Потом удивленно нагнулась, улыбнулась и вынула из свесившейся Вовкиной руки раскрытый перочинный ножик. Вот комик — мальчик… И бесшумно (как стрекоза на замшевых лапках!) скрылась за портьерой.
Утром дети распахнули окно, высунули головы в сад: рай! Во все стороны темно-зелеными рядами тянулись яблони — яблони — яблони, среди густой листвы краснели, желтели, розовели веселыми фонариками круглые плоды. Гирляндами свергались вниз. Узловатые рогатины подпирали, как костыли, тяжелые, клонившиеся к земле яблоневые плечи… И пахло так, будто бы тебе ящик из-под самых душистых яблок на голову надели.
Вовка засвистал… Это он вчера вечером по запаху решил — «сорок пять тысяч». Пробежал глазами, проверил, — по меньшей мере тысяч семьдесят шесть с половиной. Петя не считал, не до того было. Он только широко раскрыл глаза, раздул ноздри, смотрел, нюхал и думал: если бы сюда собрать всех знакомых мальчиков и все бы расстегнули кушаки и воротники и ели сколько влезет и еще полстолько и еще четвертьстолько, — в саду бы яблок даже и не убавилось. Все равно как стадо коров из озера напьется, а озеро и не замечает…
Побежали вниз. Наскоро умылись, наскоро чмокнули дядю и тетю, наскоро высосали по чашке чая с молоком (придумают же для детей такое наказание!) — и вылетели за дверь.
Во дворе каждый занят был своим делом. Толстый котенок играл под кухонным окном яблочной кожурой, наступал на конец лапкой, тянул ее зубами, — только отпустит, а кожура опять штопором завьется; прачка стирала у колодца в колоде, — изо рта у нее торчала половина румяного яблока, и ей было очень трудно: надо было и стирать, и локтем отмахивать нависавшие на глаза волосы, и подталкивать плечом яблоко во рту, чтобы не упало в белье; ленивая хрюшка тоже возилась с яблоком, перекатывала его с места на место, будто в крокет сама с собой играла… А кухаркин племянник Колобок (прозвали его так потому, что толстый был и непоседа) складывал у сарая под вязом корявые, сморщенные яблочки в кучу и потом стал строгать ивовый прутик. Заострил конец, зубами сдернул кору.
Приезжие мальчики заинтересовались и подошли поближе.
— Ты зачем такие худые выбрал? — спросил Вовка. — Есть хорошие надо.
— Я не для еды. Я пулять буду.
— Как пулять?
— А вот смотри… Отойди-ка маленечко.
Колобок насадил тугое яблочко на острый прутик, взмахнул рукой, и яблочко с легким свистом улетело под облака.
— У меня и балаболки есть. Тоже пулять можно…
Он раскрыл висевшую у него через плечо холщовую сумочку и с гордостью показал им горсть светло-зеленых, точно лакированных, шариков.
— На картохах растут. Балаболки называются… Только яблоки выше летят.
Ведь вот в городе до такой чудесной пальбы и не додумались. Вовка вздохнул, выбрал яблочко потуже и потянулся к палочке.
— Можно?
Насадил, вынес ногу вперед, замахнулся… но яблоко, будто домовой под руку толкнул, совсем не в ту сторону понеслось, — прямо в кухонную раму — бум! Хорошо, что не в стекло… Поросенок шарахнулся под крыльцо, индюк, совершавший вдоль забора моцион, негодующе выругался, сердитая кухарка с поварешкой в руке до половины высунулась из окна. Но браниться громко не могла, потому что у нее изо рта тоже торчало недоеденное яблоко.
— Упирай! — шепнул из-за вяза Колобок. — Она, ух какая… — и бросился сквозь высокий бурьян в сад. За ним, закрыв лицо от хлещущих шершавых стеблей, городские мальчики. Значит, не так это просто «пулять» научиться. Можно и стекло высадить и, не дай Бог, дяде в пенсне попасть, — вот он у крыльца в бричку садится, в город едет.
Колобок в саду каждую яблоню знал, точно сам их насадил когда-то. И когда Петя или Вовка поднимал с земли и надкусывал первое попавшееся яблоко, Колобок пренебрежительно махал рукой:
— Нашел чего кусать. Вона там у пруда, видишь дерево толстенное… Ты попробуй, скус-то какой…
«Скус» действительно был необыкновенный. Сладкий сок хлюпал во рту, восковая мякоть хрустела и пахла медом, ладаном и самым-самым отборным ландринским леденцом. А надкусанное простое яблочко летело в траву на поживу муравьям и земляным пчелам, и через несколько минут укус покрывался ржавой каемкой.
У пруда, заросшего конским щавелем, придумали забаву. На корму опрокинутой плоскодонной лодки поставили старую, отливающую радужными красками, бутылку и стали в нее с трех сторон стрелять яблоками. Взволнованные утки, будоража зелененькую ряску, с криком поплыли прочь, оставляя за собой светлый, колыхающийся след. Яблоки летели градом, но бутылка, словно подсмеиваясь, стояла как ни в чем не бывало. Тогда Вовка рассердился и ухнул в нее валяющимся под ногами яблоневым сучком. Горлышко звякнуло, и бутылка заколыхалась на воде.
— Не по правилу стреляешь, — обиделся Колобок.
— Ты не понимаешь… Это я из тяжелого орудия.
Что на это скажешь? Колобок и Петя в азарте стали добивать плавающую бутылку комьями поросшей травой глины, обломками кирпича, пока ее, бедную, не доконали.
А Вовка решил показать Колобку-деревенщине городскую затею, — это тебе не балаболки. Выкатил из сарайчика два старых колеса и бочонок, приставил по бокам к бочонку колеса и под открытый край бочки подложил кирпичи, чтоб в небо смотрела.
— Это что ж будет?
— Царь-пушка. По слонам стрелять… — важно отрезал Вовка. — Давай-ка по бокам ядра складывать.
Из самых крупных ядреных яблок сложили по бокам две пирамидки. Полюбовались, разбросали ногами пушку и ядра и побежали на глухой лай к солнечной полянке.
— Кусаются? — спросил по дороге Петя, замедляя на всякий случай шаг.
Колобок только хлопнул по траве кнутом.
— Куси-ка своих, я им лапы пооттяпаю.
Действительно, не укусили. Днем совсем было ясно, что это не домашние медведи, а псы. Свирепые сторожа, лохматые помощники караульщика деда Архипа, они знали, кого кусать, кому ноги лизать. Сразу узнали маленьких вчерашних гостей и так и завились вокруг них кудлатыми клубами…
Перед тростниковым шалашом курился голубенькой лентой дымок дотлевающего костра. Вот, стало быть, от него вечером зарево на стекле и играло. Дед Архип был очень похож по картинке на старика из «Золотой рыбки». Только старухи не было и вместо разбитого корыта лежал перед ним чугунок с одним ухом.
— Племяннички пришли? Садись, садись, гостем будешь. — Дед притянул к себе Петю, будто давно его знал, широко погладил по спине, усадил на пень. А Вовке бросил на охапку сена свой армяк.
— Чего стоишь? Воробей и тот в полдень садится. Грушек печеных не хотите ли?
Вынул из пепла три темно-коричневых груши, дунул на них, смахнул рукавом золу и дал мальчикам.
Да! Это тебе не чай с молоком… Обжигались, чуть не плакали, но ждать, пока остынут, нельзя было, очень уж было вкусно.
Дети притихли. И собаки угомонились, легли у ног и только, вывалив языки, следили, как толстые шмели вокруг дедовой головы гудят. Дед тоже молчал, вырезывал из липовой чурбашки себе табакерочку да ласково поглядывал на мальчишек.
Земляная пчела приподняла мшинку у Вовиной ноги, вылетела наружу и низко над землей потянула к сверкающему вдали пруду. Пить, должно быть. Солнечные пятна пробились сквозь ветви и тихо колыхались на примятой траве. Тепло. И дух такой густой, сладкий, будто перед жаровней сидишь, на которой яблочное желе уваривается.
— Это вы, дедушка, вчера в саду свистали? — спросил Вовка, вытягивая из пепла грушу покрупнее.
— Кому ж больше… Стревожил тебя, что ли?
— Нет. Я думал, что это медведя из сада гнали.
— Какой тут медведь! Люди озорничают пуще всякого зверя. Не уследи, полсада переломают… Вот и свистишь да псов гоняешь… Надолго ли приехали?
— Не знаю. У нас теперь скарлатинный карантин, — важно объяснил Вовка.
— Скажи ты! — Дед задумчиво покачал головой. Пожалуй, и не понял, что за штука такая. — Ну что ж, погостите, у нас яблочек на всех хватит…
Петя все посматривал на нового дедушку и, наконец, решился:
— А это правда…
— Что, милый?
— Что такие моложавые яблоки бывают? «Какой бы ни был стар человек, а съест яблочко — вмиг помолодеет…»
— Кто тебе рассказал-то?
— Няня сказку рассказывала. Про ведьму и солнцеву сестру.
— Не слыхивал, свет мой. Кабы знал, сам бы такое моложавое достал. А то и укусить нечем. Все вот яблочки едят, а я только посматриваю. Ты б у няни своей спросил, где они растут-то… Что?
И вдруг сорвался с места и побежал, словно и молодой, в глубину сада.
— А ну ж вы! Я вас… Аря! Забирай, Колобок, вправо, вправо тебе говорю!..
Псы, тоненько взвизгивая, скрылись за стволами. Вдали, трусливо похрюкивая, с треском мчались к калитке две толстые чушки.
— Медведь? — на бегу спросил у Колобка Петя, подбирая с земли ржавую железку.
— Свиньи… Они завсегда в эту пору яблоки лопают.
Дед, тяжело дыша, возвращался.
— Ишь, подлюги!.. Повадились. Опять калитку не зачинил кто-то. Руки дырявые, прости, Господи…
Вовка заинтересовался:
— Разве, дедушка, свиньи тоже яблоки любят?
— Ого! Она тебе не то что ест, она такая животная, что зловредней ее и нету. Ешь, я ж не препятствую. И сорока яблоко ест, и иволга, и оса, и человек. А свинья к самолучшим сортам подбирается… Да мало ей, что на земле валяется, норовит еще, ежели дерево молодое, о ствол потереться, чтоб яблоки на нее дождем сыпались… Вишь ты.
— Она хитрая, дедушка?
— Хитреющая, милый. Фу, совсем дух зашелся… Эва! Обедать вас кличут. Бегите скорей, а то тетенька гневаться будет…
Побежали. Делать нечего. В самый интересный момент всегда так, — то уроки, то обед. И ничего ты с этим не поделаешь.
За обедом мальчики ели вяло. Суп с лапшой, телятина… Как их есть, когда в голове гудят шмели, весь насквозь яблоками пахнешь, — даже волоса, а на языке терпкая оскомина…
Тетя Глаша только посмотрела, все поняла.
— Яблоки? Вы смотрите не объешьтесь.
— Мы, тетя, ничего. Я съел семь, а Петя… Петя пять съел.
— Только?
— И еще по три груши печеных. Можно, тетя, телятину на после оставить?
— Можно.
Вовка облегченно вздохнул. Помял в кармане четвертую запасную печеную грушу и раздумчиво поднял на ламповое ядро глаза.
— Скажите, тетя Глаша… Вот говорят, что какой-нибудь господин ничего не понимает, «как свинья в апельсинах». А может быть, свинья и понимает? Ведь вот дед-караульщик говорит, что свиньи чудесно-пречудесно разбираются в яблоках, какой сорт слаще, какой вкуснее…
— Ну так что ж?
— Так если бы у вас был апельсинный или мандариновый сад, свиньи, может, тоже бы разбирались в сортах. Как вы, тетя, думаете?
— Право, Вовик, не могу тебе сказать. Свинья же апельсины чистить не умеет. А с кожей съешь, любой сорт плохим покажется.
Вовка поджал губы. В самом деле. Ему это и в голову не пришло.
Встал из-за стола, шаркнул ножкой и пошел с Петей на веранду в кегли играть: кегли — пустые бутылки, а вместо шаров яблоки, — тетя позволила с буфета взять.
Проходили один за другим первые румяные сентябрьские дни. Яблоки заполонили всю усадьбу. Сузили их на подводу, отправляли в город на базар, — и чуть подвода тронется, непременно из-под тугой рогожи один-другой беспокойный плод наземь соскочит. Гусь побежит, вытянет шею, клюнет и недовольно пойдет прочь: яблоко, эка невидаль!
За столом на третье блюдо неизменно подавали то воздушный яблочный пирог, то печеные яблоки с вареньем, то шарлотку, — уж как там ни называй, — опять все те же яблоки с булкой. Ни за что кухарка не хотела ничего другого придумать. Куда же яблоки девать?
На веранде, на солнечной стороне, вперемежку с пучками тмина висели на штопальных нитках ряды яблочных ломтиков. Сушили на зиму. Пахло от них чуть-чуть горьким миндалем и жасмином, и осы целый день танцевали над ними воздушные вальсы. Когда же ломтики сморщивались и темнели, казалось, что это человеческие уши на сквозняке проветриваются. И перед кухней дед Архип ошпаривал крутым кипятком бочку под яблочный квас. А внучка его, желтоволосая, шустрая Анюта, отбирала в свое лукошко (тетя Глаша позволила) ежедневную порцию «цыганок», смугло-малиновых сладких яблочек.
Петя придумал себе дело. Открыл перед верандой на скамейке фабрику «яблочного одеколона». Запихивал в бутылочку ржавые кусочки яблок, ягодки барбариса, стебельки укропа и кусочки коры и заливал все это дождевой водой из кадки. Потом расставлял на солнце и целыми часами встряхивал, нюхал, закупоривал и откупоривал с таким серьезным видом, что сразу видно было: быть ему в будущем химиком по парфюмерной части. Запах его одеколона, впрочем, не всем нравился. Когда Петя вздумал было надушить тетину кошку, та после первой же пробы стремглав удрала в кусты и целый день не показывалась. А Вовка сунул нос в бутылочку и сказал:
— Если из твоего одеколона сделать ванну, потом целый месяц в дом пускать не будут.
У Вовки тоже было свое дело. Сегодня с утра тетя Глаша уехала в город. На Вовке — весь дом. Тетя так и сказала: «Ты умница, присматривай за всем». Вот он и присматривает. Прогнал из тетиной спальни дворовую Арапку, непременно ей надо на тетином коврике своих блох разводить, — под лестницей места мало… Отнес деду Архипу шесть кусков сахара, свою собственную экономию. Остриг Пете ногти: очень красиво вышло, вроде щучьих зубов. Выгнал из дядиной гитары большую зеленую муху, — забралась внутрь и гудит. Музыкантша какая… Выглянул в окно и зверским голосом закричал на курицу, которая в лиловых касатиках рылась: «С ума ты сошла?! Пошла во двор, кыш, кому говорят!» Потом пошел на веранду сторожить «кальвиль».
Сад был вроде райского, это мальчики в первое же утро решили. И как в раю, здесь тоже была запретная яблоня, с которой тетя не позволяла ни одного яблока трогать. Молодое деревце росло перед самой верандой, яблок на нем было ровным счетом девять, и сидели они крепко, как пришитые. Они еще не совсем поспели и должны были быть готовы только через две недели, к дядину рождению. Тогда их на блюде на почетном месте и положат.
Вовка сидел на ступеньках и зорко посматривал. Кошка стала было о ствол когти точить. Прогнал. Для этого есть старый жернов за сараем… Осу камышинкой согнал. Мало ли в саду яблонь, нечего на кальвиль лезть. В воробья горошиной из рогатки стрельнул. Ишь ты, еще дразнится, — перелетел на другую ветку и задом к Вовке сел. «Кыш! Петя, брызни-ка на него одеколоном…»
И вот тут-то и началась история. Увидал Вовка, что тетина коза Тамара, которая тетю лечебным молоком питала, галопом скачет по саду, как оголтелая. Веревка за ней следом мотается, псы сзади, обрадовались забаве, так и наседают. «Ведь эдак у нее все молоко в масло собьется, — что тогда тетя станет пить, когда вечером вернется?» Ведь он, Вовка, за старшего в доме остался… Кликнул он Петю и Колобка, который за забором змея в небеса пускал, и помчались наперерез козе. Коза вправо, коза влево, собаки почти на хвосте висят… Наступил Колобок на веревку, наземь пал, коза его волочит, а Петя и Вовка тормозами сзади вцепились, — остановили!
Дух перевели и потащили глупую плясунью к веранде. Колобок опять к своему змею убежал, невтерпеж было, Петя за свои бутылочки принялся, а Вовка прикрутил козу накрепко к стволу кальвиля, чтоб она у него на глазах была и вела себя прилично.
Засмотрелся мальчик на дальнюю лесную опушку, на аиста, косо пролетавшего над садом к пруду, на сизый цвет цикория, который яркими пучками весь скат за садом усеял. Засмотрелся и вдруг видит, что коза веревку натянула и к бутерброду Вовкиному, который лежал рядом на ступеньке, тянется. Вовка бутерброд отодвинул, — не для козы хлеб медом мазан…
Коза на задние ножки встала, передними в воздухе грациозно поиграла и как вскинется к бутерброду… Дрогнуло деревце, — два яблока оземь! Бросились Вовка и Петя к яблокам… не приклеишь теперь. А коза опять изо всей силы, как медведь с цепи, к бутерброду: три яблока наземь!
Чуть не заплакал Вовка. Оттягивает козу за задние ноги к дереву, чтоб веревку отвязать… Пусть хоть к волкам в лес скачет, Бог с ней, с козой! А она еще пуще рвется, во все стороны на дыбах кидается, — вот-вот веревка лопнет. Что с ней, сумасшедшим чудовищем, два маленьких мальчика сделают? Все до одного драгоценные продолговатые яблоки обтрясла, и только тогда бедный мальчуган Вовка вспомнил, что у него перочинный ножик в кармане. Чиркнул по веревке, — коза балериной в жимолость нырнула…
Собрал Вовка девять яблок в подол, губы кусает: вот и остался за старшего. Дядин сюрприз, любимый кальвиль своими же руками загубил… С досады прошел мимо бутерброда, даже не посмотрел, пусть воробьи клюют. Забрался на антресоли. Чуб на глаза спустился, — не стоит и смахивать, — все прахом пошло. Арапка опять в тетину спальню забралась, за стеной на коврике блох скребет. Пусть! Кальвиль погиб, какие уж тут блохи.
Так и разыскала тетя Глаша к вечеру Вовку на антресолях. Сидит у окна на полу, глаз не подымает. Вокруг него кольцом — кальвиль.
— Что с тобой, Вовка? Кто яблоки оборвал?
Объяснил Вовка все. Часто останавливался, слюну глотал.
А как дошел до того, как яблоки «одно за другим по-па-да-ли», хотел было заплакать, но из-за двери вышел дядя, сел рядом на пол, Вовку тормошить стал и рассмеялся.
— Чудак-мальчик! Ты что ж думаешь, что мы с тетей людоеды, маленького племянника за невинную вину изжарим и с луком съедим? Подумаешь, кальвиль! Есть о чем горевать. Ни ты не виноват, ни коза, ни прохожая бабка. Айда вниз чай пить: я из города трубочки с кремом привез. Лучше всякого кальвиля, братец мой…
Пили чай. Вовка все больше в чашку смотрел, хотя тетя Глаша его ласково под столом за курточку теребила.
Однако после третьей трубочки с кремом повеселел, поднял глаза и сказал:
— У меня, тетечка, какой для вас сюрприз есть! За сарайчиком на старой яблоне веточка расцвела. Вы понимаете, в сентябре. Я вам завтра утром покажу…
Петя облизал с пальца кусочек крема и деловито заметил:
— Неправильно расцвела. Теперь теплые дни… Яблоне, должно быть, показалось, что это весна — она и ошиблась.
Дядя усмехнулся в усы.
— Верно, Петушок! Надо будет в саду календарь повесить. А то все яблони ошибаться начнут, что ж это будет?..
<1929>
В лесной чаще дымился снежок. Сверху падала мелкая крупа, снизу над сугробами курилась снежная муть, ветер все перемешал, смесил — весь лес затянул мглистою белою пылью.
На голой верхушке дуба шуршали ржавые листья. Тростник у замерзшего ручья качался, скрипел, переливался снежным бисером — инеем. Засинели ранние сумерки.
Под широкой, с лапами до земли, елкой сидел старый леший, сосал ледяную сосульку, посматривал сквозь мохнатый снежный шатер ветвей и зевал.
Заяц, проваливаясь по уши в сугробы, тяжело проскакал, взбрасывая куцый хвостик, к больничной ограде, — туда стряпуха вместе с золой капустные кочерыжки выбрасывала. Лисица, раскинув пышную рыжую метелку, шаг за шагом, отряхая мягкие лапки (холодно!), осторожно прокралась к опушке, авось глупая галка на дороге зазевается. Белка шишку в лапках повертела с одного конца, потом с другого и уронила, лешего по колену щелкнула. Ишь, черт вертлявый! Ворона над головой закопошилась, снег крылом задела, полетела вниз холодная вата, прямо лешему на нос.
Нигде покоя не найдешь. Бросил леший огрызком сосульки в ворону, спиной о шершавый ствол потерся… Блохи одолели. В шубу набились, жгут мелким огнем, ничем их не выкуришь.
Потянулся старый, в локтях кости хрустнули. Вылез на проселочную дорогу и застыл.
Идти к леснику на полянку в стожок спать? Или рябины пожевать? Вон за елью алые кисточки висят, морозом хватило, — чудесная закуска!
Приложил мохнатую руку к косматым бровям, посмотрел вдаль и свистнул.
Что за штука? Почему у школы суета такая? Праздник ведь, занятий нету. С утра еще поволокли туда елку, школьники сегодня весь день в лесу мелькали, кто пеший, кто в дровнях с отцом… Чего они там галдят, как галки на колокольне? Вокруг школы расселись, смеются…
Зоркий глаз у лешего, чуткое ухо — и сквозь снежную мглу все увидит, услышит. Ветер притих. Снег улегся. Сквозь еловые метлы над головой звездными кусками засквозило темно-синее небо.
Ого-го! Ишь, как горланят… От ствола к стволу леший подкрался ближе: притаился.
С крыльца и с лужайки перед школой всех людей точно в воронку в школьную дверь гуськом втянуло. Скрипит блок, кирпич на веревке о дверь хлопает. Во всех четырех окнах забегали, замелькали огоньки и вспыхнуло, переливаясь светлым колоколом, знакомое лесное дерево. Елка! Писк-то какой… В чем дело? По какому случаю?
Все в школе. Мохнатые лошаденки, привязанные у ракит к низкому плетню, жуют сено, головами встряхивают. В дровнях солома и серое тряпье-дерюга торчком…
Кто скрипит-переваливается? Не медведь ли? Ух, косматый какой, ростом с верстовой столб… Затопотали лошаденки на месте, зады поджимают, глазами косятся. Брякнули колокольчики.
Леший испугался:
— Тише вы, тпру! Лешего не признали, лесного хозяина? Но-но! Не трону. Елку мне посмотреть интересно. Как бы на бубенцы ваши мужики не выбежали… Тпру! Кому говорю?
Притихли лошадки. Фыркают, ушами прядут, друг дружку мордами подталкивают. Хрустит сено. Месяц голубые хвосты вдоль улицы стелет. Тишина.
Леший припал к стеклу. Ничего, если кто на крыльцо и выбежит воздуха морозного глотнуть, никто его, лешего, не распознает, — старый дед в овчине, может, мельник, а может, и лесник, — пусть смотрит…
А в школе чудеса в решете. Елка выше печки, золотые нитки светлой паутиной висят, золоченые орехи и зайчики ярче осенних листьев, разноцветные свечки, словно светляки мигают-переливаются. И на самом верху елки, — как это они ее с неба достали? — сияет золотая звезда с серебряными лучами. А под елкой, под елкой что делается! Школьники за пазухи пряники прячут, в зеленые лапы ныряют — друг дружку ловят, дудят в пестрые дудки, — пастух на заре, конечно, складнее играет, да ничего — было бы весело… В дверях и вдоль стен мужики жмутся, ухмыляются в льняные бороды. Кое-кто тоже пряничком улыбку закусывает, — от сына перепало.
Подал учитель знак, в ладоши захлопал. Взялись школьники за руки, и мальчишки и девчонки, закружились вокруг елки хороводом и запели все враз весело и звонко:
Учитель тоже, даром что длинный да острый, — как складная лестница, — в хоровод вклеился, как теленочек подтягивает, коленками перебирает. Ай да Созонт Тимофеевич!
Потом — пляс. Скрипочку учитель вынес, пыль клетчатым носовым платочком обмахнул, к плечу приложил и пошел… Соловей не соловей, козел не козел, а ничего веселее леший в жизни не слыхивал.
Васенька, школьного сторожа сын, да Таня, псаломщика дочка, в круг вышли (мальчишки их выпихнули), друг на друга соколами взглянули, топнули и давай откалывать. У Тани над головой рука с платочком, головенка набок, словно и смотреть ей на Васеньку не хочется, летает вдоль круга, стрекозой носится, а мальчишка за ней. Ух ты! Корова его забодай… Такой клоп, от пола не видать, а смотри что разделывает… Мужички у дверей смотрят, любуются, валенками, как косолапые медведи, перебирают.
И у лешего коленки сами собой зашевелились. Да стыдно стало. Знакомый лесниковый пес Мухомор рядом с ним, на задние лапы встав, тоже в окошко заглядывал. Неловко при нем степенному лешему приплясывать.
А звезда на елке, больше всего она лешему понравилась, дрожит — пол-то ведь трясется, — дрожит-искрится… Глаз с нее леший не сводит.
Сидит леший на голой раките в школьном саду, ждет-прислушивается. Гудит крыльцо, на морозе детские голоса и мужицкое кряканье далеко разносятся. Потянулись мимо плетня в обратный путь дровни, пузатые лошадки застоялись — бегут, и кнута не надо. Колокольчик один за другим в лесную чащу нырнул и сгинул. Разошлись и пешие из ближних деревень, да кто был здешний. Слез осторожно леший. Никто его не приметил, — разберешь разве в морозной мгле, шалаш ли в саду стоит, либо леший на раките сидит…
Слез и прокрался от бани к колодцу, от колодца к школе. Темно в окнах. Лунный свет на полу оконный переплет отпечатал.
Сторож Михей спать ушел, ослабел. Мужички ему в сенях поднесли, а какой же сторож от винца отказывается? И учитель, поскрипывая калошами, прошел к себе наискось через белый выгон. Вон за больницей, в угловой избе керосиновый язычок вспыхнул…
Потянул леший носом: человечьим теплом пахнет… Посмотрел вверх, — форточка в окне настежь распахнута, забыл сторож прикрыть. Маленькие зеленые глазки под косматыми бровями загорелись, как зрачки у кошки, когда она с порога увидит, что дверь в чулан забыли прикрыть.
Щелкнул леший языком, горсть снега для освежения в пасть забил и начал вытягиваться… На то он и леший: мог в вышину расти хоть до сосновой верхушки, мог и до лопуха снизиться. Вытянулся леший, тонкий-тонкий стал, как камышинка. Закачался, склонился и сквозь форточку пролез, словно цепкий хмель вдоль шеста.
В комнате опять сократился до своей обычной лесной порции. Глаза зорки, лунный свет по полу и по стенам играет, — осмотрелся леший. Тесно ему, — никогда в комнате не бывал. На стене карта: «Россия». Посмотрел, понюхал, не понял. Он и не знал, — где ж ему знать? — что он сам в России живет, в самом сердце ее — в Орловской губернии, в Волховском уезде. А рядом с картой знакомое: таблица грибов. Ловко! Вон грузди, а вон сыроежки с оборочкой, а над ними тугой рыжик… Корявым пальцем потрогал. Что за штука! Все плоские… Как это так устроено? За таблицу посмотрел — ничего нет, гладкая стена. Крякнул и отошел. В школьный шкаф сквозь стекло заглянул: на полках чучела синички, иволги, лазоревой сойки… Все знакомые! Пощелкал им леший пальцами, — не отзываются. Спят, что ли? Но почему же глаза открыты?
Подошел к елке, покосился на зеленую верхушку и ахнул: звезду забыли снять!
Ужели пропустить такой случай?.. Вот как только ее голой рукой взять? Помнит леший, как из забытого костра в лесу алый уголек вытащил — поиграть, — волдырь (во какой!) на ладони, вскочил.
Ничего, сорвет, на пол бросит, а потом в тряпицу — вон в углу валяется — завернет.
Вытянулся, вырос до потолка, протянул лапу… отдернул… опять протянул и хвать за звезду.
Не жжется! Совсем, совсем холодная, словно лист кувшинки. Не стал дальше ничего и рассматривать, зажал звезду в лапу, в другую горсть огарков с елки обобрал и сквозь форточку, в складную сажень вытянувшись, скорей на волю. У плетня коврижку-пряник на снегу поднял, видно, школьник обронил, — пригодится, — и бегом, на ходу приплясывая и весело подхрюкивая, побежал, старый дуралей, к лесу.
Пес Мухомор отошел от лесной сторожки. Что такое? Почему огонек в лесу под старой елью засветился? И второй. И третий.
Надо проверить: лесник-хозяин на елку в школу ушел, не вернулся, — у кума-кузнеца до утра застрял, — пес за него хозяином в лесу остался.
Подкрался Мухомор к елке, за снежным бугром притаился… Высунул морду, глазам не верит…
Сидит леший под пушистой елью, свечки вдоль нижней ветки рядком золотыми глазами мигают, в одной руке у лешего звезда с елки, в другой пряник… Задрал лохматую голову и тоненьким голоском (все слова перепутал) напевает:
А потом пряник на снег положил, звезду над головой поднял и давай приплясывать вокруг елки, все ухватки девочки Тани перенял…
Подполз пес на брюхе поближе (леший его и не заметил, очень уж расплясался), обнюхал пряник и съел до крошки. Повернул назад к своей избушке, губы облизывает, вкусно! — и думает, — задал ему леший загадку:
«Как он свечки зажег без спичек-то? Откуда у него спички? И свечи откуда добыл и звезду… и пряник?»
Спички лешему ни к чему: у него и кремень и кусок железной подковы и трут — все в лесу под камнем хранилось, — давно он у человека научился костры в лесу разводить. А откуда свечки, звезда и пряник — кто сказку эту прочел, сам знает.
<1926>
Париж
Люся легла в кроватку. На ночном столике аккуратно разложила свои любимые вещи: камушек с океана, безносую китайскую собачку и басни Крылова и, как всегда перед сном, стала думать о разных разностях… Днем ведь думать трудно: то школа, то уроки, то всякие домашние разговоры о дяде Вани, от которого ни шерсти, ни молока…
Какого им молока от дяди Вани нужно?.. Странная публика!
В тишине и темноте совсем-совсем другие мысли в голову приходят… Как приходят, — никто не знает. Думает, например, Люся о мышах. На каком языке разговаривают мыши? Есть ли у них под полом мышиное училище? И вдруг — чик! — мышь перепрыгнула на Северный полюс… А что, если бы на Северном полюсе поставить центральное отопление? Лед бы весь растаял, на теплой земле вырос бы Булонский лес, и можно было бы туда летать на аэроплане к эскимосам на дачу… Для белых медведей Люся решила оставить небольшой холодный уголок: они ведь тепла не любят… Ходила бы к ним в гости и кормила их с ложечки мороженым.
Потом стала думать о баснях. Как будто стихи и как будто не стихи. И всё разговоры, а в конце «мораль». Мораль — это, должно быть, выговор за плохое поведенье… «А я бы повару иному велел на стенке зарубить…» И почему-то одни строчки в сантиметр, а другие длинные-длинные, как дождевой червяк… Вот только «Стрекоза и Муравей» вся ровненькая…
По улице прокатил одинокий автомобиль, рявкнул басом: «Охрип! Охрип! Охрип!» — и умчался. Люся вздохнула, подложила под голову, чтоб мягче было спать, кулачок и уснула.
Кто это у кроватки раскашлялся? Люся открыла глаза да заодно и рот — удивительно! В комнате голубой молочный свет. Под табуреткой, в ногах постели колышется облако. На табуретке сидит добродушный грузный старик и ухмыляется… О! Да это же он… Конечно! Она ведь отлично помнит по картинке: вот так, совсем так сидит он на своем памятнике: в Летнем саду…
Девочка прислонилась к подушке, посмотрела на облако — расплылось! — и робко спросила:
— Скажите, вы… дедушка Крылов?
Старик кивнул головой.
— Это вы мне снитесь, да?
— А, может быть, и не снюсь. Ты почем знаешь?
— Нет, снитесь… Во-первых, сквозь вашу жилетку обои видно. А во-вторых, кто ж наяву на облаке в комнату приплывает? Да еще ночью… Консьержка бы вас с облаком ни за что не впустила. Она сырости очень не любит.
— Ишь ты какая умная, Люся!
— Откуда вы знаете, как меня зовут?
— Догадался. Очень твое имя к тебе подходит: маленькая, беленькая, светлый чубик, на щеках ямочки. Люся, да и только.
Девочка рассмеялась.
— А вас зовут Василий Андреевич! Я тоже знаю. Только уж вы позвольте, я вас буду дедушкой звать. К вам «Василий Андреевич» совсем не подходит. Вы не обидитесь?
— Нет. У меня вас, внучат, — миллион и один. Стало быть — дедушкой и зови.
— Спасибо, дедушка. Очень, я рада, что вы пришли. Очень! Только сядьте в креслице. Табуретка твердая, и я боюсь, чтобы вы не растаяли, как ваше облачко…
Дедушка Крылов осторожно ткнул себя пальцем под ребра и улыбнулся.
— Ничего. С полчаса продержусь. А в креслице твое куда же мне, большому, влезть? Все равно что слона в твои башмачки обувать…
— Ну, сидите на табуретке. Шоколадку хотите? У меня под вашими баснями всегда плиточка. Проснусь, пожую и опять усну. Мягкая, вы не бойтесь… Не хотите? Слушайте, дедушка, у меня много-премного вопросов. Взрослых я уже и не спрашиваю, они меня всегда на смех подымают, а сами ничего не понимают, вроде вашей мартышки, которая пенсне на хвост нанизывала. Очень мне ваши басни нравятся! Больше китайской собачки. Но вот только… Можно спросить?
— Спрашивай.
— Например, «Ворона и Лисица». Я была в парижском зоологическом саду, нарочно проверяла. Принесла с собой тартинку с сыром, сунула лисице в клетку, — а она не ест! Ни за что не хотела есть… Как же так? Чего же она к вороне лезла со своими комплиментами? «Ах, шейка!», «Ах, глазки!» Скажите, пожалуйста!..
Крылов огорченно крякнул и только руками развел.
— Не ест, говоришь, сыру… Ишь ты? Я и не подумал. И у Лафонтена, который басни по-французски писал, тоже — сыр. Что же делать, Люся?
— Очень просто, дедушка. Надо так: «Вороне где-то Бог послал кусочек мяса…» Поняли? Потом «Лисица и виноград»… Я и винограду с собой кисточку принесла в зоологический сад.
— Не ест? — спросил с досадой дедушка.
— В рот не берет! Как же у нее «глаза и зубы разгорелись?»
— Что же делать-то, по-твоему?
— Пусть, дедушка, цыплята сидят на высокой ветке. Лисица внизу прыгает и злится, а они ей нос показывают.
— Ладно! Вот ведь какая шустрая девочка. Еще что? Спрашивай.
— «Лебедь, щука и рак». Вы, как думаете, дедушка, если бы они все вместе в одну сторону потянули, телега бы покатилась?
— Гм… Как тебе сказать…
— Ни за что бы не покатилась! Мы летом жили на даче у океана. И на дворе стояла телега мясника. Боря храбрый: привязал к телеге собаку, гуся и котенка… Стали мы их погонять, они все в одну сторону потянули, а телега ни с места. Вот вам и «мораль».
Дедушка обиделся.
— Я, думал, Люся, что ты умная, а ты совсем еще козявка. Слона, что ли, мне запрягать…
— Совсем я не козявка. Слона не надо. Можно иначе:
— Ах ты, пуговка! — рассмеялся дедушка. — Еще что?
— Что такое, дедушка, «воструха»?
— А это такая непоседа, как ты.
— Ах, Боже мой… Мишенька такой прекрасный и так подружился с пустынником. И вдруг воструха эта садится пустыннику на лоб, глупый Мишка сгреб в лапочки булыжник… Трах! И «череп врозь раздался»… дедушка, вы такой добрый! Нельзя ли так кончить, чтобы медведь промахнулся, а пустынник проснулся и читает ему мораль: «Ты, Мишка, с ума сошел! Кто ж муху со лба булыжником сгоняет? Возьми веточку и смахни…» А Мишка чтобы сконфузился и лизнул пустынника в нос.
— Ну, что ж, пусть. Да ты бы, Люся, лучше сама басни и сочиняла. А то мне из-за тебя все басни перешивать придется.
— Что вы, что вы! Какая же я после вас баснописица?.. Потом… про стрекозу и муравья. Муравей, по-моему, безжалостный грубиян. Что же такое, что стрекоза «лето целое пропела»? И соловьи поют, — не поступать же им в шоферы в самом деле… Почему он стрекозу прогнал и еще танцевать ее заставляет? Я тоже танцую, дедушка… и когда вырасту, буду такая же знаменитая, как Анна Павлова! Что ж тут плохого? Ненавижу вашего муравья!..
— И танцуй, дружок, на здоровье. Я тоже муравья не совсем одобряю. И даже думаю, что когда он стрекозу прогнал — ему стало стыдно… Побежал он за ней, вернул, накормил и приютил у себя до весны…
— В самом деле? — обрадовалась Люся. — Значит, и мораль тогда другая будет: «Бывают иногда муравьи, у которых доброе сердце». Вот хорошо!.. Осла, дедушка, тоже не надо уж так обижать. Почему он всегда в баснях круглый дурак? У нас на пляже ослик был такой умный, что хоть в капитаны его назначай… Детей катал осторожно-осторожно. Другой малыш с седла сползает, на боку повиснет, ослик сейчас же остановится и к вожаку голову обернет, — чего, мол, он зевает? Собака какая-нибудь глупая перед его мордой начнет плясать и лаять, ослик — нуль внимания, идет да идет…
Китайская собачка на столике вдруг подняла фарфоровую лапку и тонко-претонко залаяла:
— Тяв-тяв! Странная девочка! Я из Китая. По-русски понимать только у тебя и научилась, когда ты мне басни Крылова вслух читала. Мне четыреста тридцать восемь лет, а тебе только семь… Тяв! Поэтому ты еще ничего не понимаешь. Лисица, говоришь, сыра и винограда не ест? А кукла твоя суп ест? Однако ты ее каждый день супом кормишь. В пушку ты божью коровку летом запрягала? Когда ты на Борины глупости вчера рассердилась, как ты его назвала? Еще тебе досталось за это… «Ослом» назвала. Ага!
— Цыц! — строго сказал Крылов. — Ты чего к девочке пристала? Вот суну тебя в чайник с кипятком, будешь знать… Прощай, Люся, мне пора. В воскресенье опять приду, поболтаем. Может быть, к воскресенью у тебя опять сто вопросов будет…
— Нет, дедушка, — ни одного вопроса! — жалобно крикнула Люся. — Не уходите, пожалуйста. Я же вам самого главного не сказала, как я ужасно-ужасно-ужасно вас люблю.
Дедушка Крылов встал, положил на голову Люси добрую мягкую ладонь — точно лебяжьим пушком погладил… Под ногами у него опять заклубилось облако… Голубой молочный свет погас.
Вздохнула Люся и раскрыла глаза. Вверху над железными ставнями солнечная полоска. Под окном на дудке заливается пастух: гонит стадо коз по парижской улице и зовет жильцов… Кому сладкого козьего молока в кружечку надоить?.. Собачка на столике лежит на боку и молчит.
Досадно Люсе ужасно, щеки маком горят. Как она могла, пусть даже во сне, так с Крыловым разговаривать? Конечно, китайская собачка умнее ее, и, конечно, она еще козявка… Только бы дедушка пришел, только бы пришел в воскресенье. Непременно она извинится и прочтет ему все любимые басни в лицах, как она еще никогда не читала. Сыр! Подумаешь… Да ведь она лисице совала в клетку простой французский сыр, а та, быть может, только швейцарский любит?
Раскрыла Люся басни и посмотрела на памятник. Нет, совсем он, дедушка Крылов, не сердитый. За что ж сердиться? Она только хотела узнать, да и то обо всем спросить не успела.
В воскресенье вечером Люся долго ворочалась в постели и не могла заснуть: увидит или не увидит она опять во сне дедушку Крылова? Ведь он обещал прийти в воскресенье снова. Неужели забудет? Положим, русских девочек и мальчиков немало. И таких, которые не станут к нему с расспросами приставать и басни критиковать. Вот он их во сне и будет навещать… по очереди. Ах, досада какая!
Но Люся ошиблась. Заснула — и вдруг кто-то ей в лицо дунул. Открыла глаза и расплылась: дедушка! Сидит на постели в персидском халате, на голове татарская шапочка колпачком, левым глазом ей подмигивает.
— Здравствуй, девочка. Что смотришь! Не узнала?
— Узнала! Какой у вас костюм интересный… Можно погладить?
— Погладь.
— Очень к вам идет. Точно вы большое кресло с персидскими узорчиками… А шапочку я такую непременно своему Мишке сделаю. Повернитесь, пожалуйста, в профиль! Хороша, теперь я запомнила… Дедушка, а я перед вами очень, очень виновата.
— Это еще что за новости?
— Во-первых, я в прошлый раз во сне ошиблась… Назвала вас Василием Андреевичем, а ведь вы… Иван Андреевич. Правда?
— Ну, беда не велика. Давай-ка подумаем, почему ты ошиблась. Ты что днем читала, когда меня первый раз во сне видела?
— «Ундину», дедушка. Третий раз читаю и начитаться не могу.
— Так. А кто «Ундину» написал, знаешь?
— Жуковский. Поэт. Гладкое такое личико, как яйцо, и добрые глаза.
— Знаю, знаю, как же. А как Жуковского звали?
— Василий Андреевич!
— Вот и ясно! Со мной говорила, а о нем думала. Огорчаться не стоит. Когда я в Петербурге жил… давно это было… тогда, когда еще ни твоего папы, ни мамы на свете не было, — изучал я древнегреческий язык. Однажды, после обеда, прилег я на диван. Голуби ко мне в форточку прилетали, пшеницу я для них на подносе всегда держал… Ходят голуби по ногам, воркуют тихонько, стонут. Я под их музыку и заснул. И увидел во сне старшего греческого бога Зевса. Будто он сидит на кафедре в белом купальном халате, строгий такой, и оранжевую молнию в руке держит. А я перед ним на скамеечке, оробел совсем, притих. Зевс меня и начал экзаменовать:
— Как по-гречески «самовар»?
Молчу.
— Гм. А «клюква» как?
Молчу.
— Гм… Как «Демьянова уха»? Тоже не знаешь?
Молчу.
Насупил Зевс косматые брови, вынул из-за пазухи записную книжку и говорит:
— Кол. А кол, дружок, это самая последняя отметка, хуже и быть не может… Как, говорит, твоя фамилия?
А я весь затрясся, зубами стучу, еле выговорил:
— Иван Крылович Андреев.
Видишь, какие во сне промашки бывают… Рассердился старик, хлопнул своей молнией по кафедре. Дым, треск… и исчез. Просыпаюсь: голубь у меня на плече сидит и меня в пуговицу клювом долбит…
Люся всплеснула руками.
— Ай, как страшно!.. Дедушка, расскажите мне про Петербург что-нибудь? Что вам в Петербурге больше всего нравилось?
— Пожары. Что ж ты глаза вытаращила? Очень это красивая штука. Проскачет по Невскому ездовой-пожарный и в трубу трубит… Обоз за ним прогремит… Стекла так и звякнут. Я шляпу в руку и на улицу. Жил я в Публичной библиотеке вблизи Гостиного двора. Посмотрю на каланчу, сейчас же по сигнальным шарам соображу, в какой части горит. Сяду на дрожки и мчусь. Дом горит, народу на улице, как тараканов за печкой. Пожарные кони землю копытами роют, шеи — лебедями, трудно им на месте устоять. Лестницы, багры, дым из-под крыши в узлы свивается, каски блестят, брандмайор на всю площадь баском распоряжается. Очень интересно!
— Постойте, дедушка. Я не понимаю. Какие кони? Какая каланча? Почему шары?
— Как не понимаешь? Обоз кто привез? Кони. А на каланче (высокая башня такая над Думой) всегда дежурный пожарный ходит: чуть где пожар, сейчас же он тревогу подымет.
— Ну… У нас в Париже совсем не так. Пожарные всегда на автомобилях выезжают.
— На чем?
— На ав-то-мо-би-лях.
— Не понимаю.
— Ах, дедушка, какой вы странный. Это такие самокатные экипажи. Внутри бензин… Пыхтит и едет, запах только очень скверный. А пожарный резиновую грушу нажимает: тяф-тяф-тяф! И все дают дорогу. Очень просто.
— А лошади где?
— Лошадей никаких нет. И каланчи у нас нет. Где загорится, по телефону дадут знать…
— Что это ты какие слова выдумываешь…
— Совсем не выдумываю. Не знаете телефона?! С одной стороны ящичек, с другой стороны ящичек, посередине проволока. Дзинь-дзинь! Алло! Кто говорит? Люся! — Что вам угодно? — У нас пожар. — Очень приятно, сейчас приедем… Вот и все… Есть и без проволоки. Ей-богу, дедушка. Из Парижа спрашивают: «Как ваше здоровье?» А из Нью-Йорка отвечают: «Спасибо, у меня насморк, чего и вам желаю!»…
Дедушка недоверчиво покачал головой.
— Так вы, пожалуй, и про аэроплан не поверите?
— Кушанье, что ли, французское?
— Да нет же! Это такая машина с планочками, хвостом вертит, бензин чихает, — а она людей по воздуху перевозит. Через океан или через Монблан, — ей все равно…
— Скажешь! Этак, по-твоему, и медведи по воздуху летают! Выдумщица какая!
— И летают. Из Москвы недавно немец один в Берлин на аэроплане медвежонка привез… Вы, дедушка, и про кинематограф тоже ничего не знаете? Люди по полотну бегают и всякую чепуху представляют. То есть не люди, а фотографии такие… Быстро-быстро, как пауки по воде. Поезд подходит к мосту, жулик бросается в воду, за ним полицейский. Потом — фить! — гостиная, старичок фабрикант ломает руки: кто украл мою любимую картину? Фить! Жулик уже в Африке и подкрадывается к носорогу… Фить!.
Крылов огорченно вздохнул:
— Постой, Люся. Запутала ты меня совсем. Фить да фить. Страусы у вас по потолкам еще не бегают?
— Не бегают, дедушка.
— И то слава Богу! В голове от твоих сказок звенит… А что за труба на столбе?
— Это, дедушка, граммофон.
— Ишь, ты слово какое. Что за штука такая? Кофе мелют, что ли?
— Ах, какой вы смешной! Вот вы сейчас увидите, какой это… кофе…
Люся соскочила на пол, подбежала к граммофону, выбрала одну пластинку, пыхтя, завела с трудом пружину и лукаво посмотрела на дедушку.
И вдруг из трубы кто-то фыркнул, зашипел и простуженным голосом стал читать с чувством, с толком, с расстановкой:
«КВАРТЕТ»
Басня Крылова!
Подошел дедушка к говорящей трубе, шапочку свою от волнения на затылок передвинул, прослушал до конца и крякнул.
— История! А может быть, труба твоя и басни сама сочиняет?
— Нет, дедушка, этого она еще не может. Теперь небось мне верите? Про автомобиль, телефон и аэроплан сочинила я вам? Хотите, по телефону пожарную команду вызовем? Я вам сейчас номер разыщу, а телефон у нас в передней висит.
— Нет уж, спасибо. А китайского дракона ты тоже вызвать можешь?
— Прошу над нашим драконом не насмехаться! — хрипло затявкала фарфоровая китайская собачка на столике.
Люся топнула на нее ногой и… проснулась. Вот горе! Почему же она дедушке Крылову ни одной басни не продекламировала. Ротозейка несчастная!..
1926, март
Париж
Почему вы, мадемуазель, плачете? — спросил француз-городовой у маленькой девочки, стоявшей на перекрестке улиц под платаном в позе потерпевшей крушение мореплавательницы, выброшенной на необитаемый остров.
— Со мной случилось несчастье… — Заплаканные серые глазки робко осмотрели огромного полицейского, и слезы быстро-быстро мелкими капельками покатились по щекам.
— Несчастье, мадемуазель? А вот вы мне расскажите, в чем дело, и никакого несчастья не будет.
— Школьники проходили мимо нашего отеля с музыкой… Я побежала за угол… Они так красиво шли в ногу, бум-бум! И опять за угол… И еще за угол!.. Пока не заблудилась…
Городовой пожалел, что у него в кармане не было ни простыни, ни большой скатерти. Обыкновенным носовым платком таких слез не осушишь.
— Хорошо. Вы как раз натолкнулись на такого полицейского, который отводит по домам маленьких заблудившихся девочек. Но прежде всего давайте сядем, вон там скамья. Когда мы сядем, мы будем почти одного роста, и нам удобнее будет разговаривать. Как вас зовут?
— Нина.
— Очень красивое имя, мадемуазель. Сколько вам лет?
— Кажется, пять, — всхлипнула девочка.
— Превосходно. Самое главное мы знаем. Теперь перестаньте плакать и постарайтесь припомнить: на какой улице вы живете.
Полицейский достал из-под толстого плаща толстую книжечку, в которой были бисерным шрифтом пропечатаны все улицы, все переулки, все бульвары Парижа, и бережно положил книжечку на колено.
— О, господин полковник! Я уже старалась припомнить, но как же я припомню, когда я не знаю названия нашей улицы? На углу у нашего отеля была прибита синяя дощечка с названием улицы, но она так высоко прибита, что я не могла ничего разобрать… И потом, господин полковник, вы меня извините, я еще не умею читать по-французски…
— Вы очень любезны, мадемуазель Нина, но я еще не полковник. Как называется ваш отель?
— Не знаю.
— С какого угла прибежали вы к платану?
— Не помню…
— Не было ли возле вашего отеля какого-либо большого здания, церкви, памятника? Подумайте хорошенько.
— Был. Против отеля стоял большой желтый фургон для перевозки мебели, но я думаю… что он уже уехал…
Нина горько заплакала. Все дома в Париже одинаковые, последняя надежда на фургон и та лопнула.
Полицейский задумался.
— Как фамилия ваших родителей?
— Щербаченко.
— Как?
— Щер-ба-чен-ко.
— Какая первая буква?
— Ща.
— Гм… Такой буквы во французском алфавите нет. Какой же вы национальности, мадемуазель?
— Раньше была марсельской, а теперь мы переехали в Париж.
— Да нет же. Турчанка вы, испанка или гречанка?
Нина обиделась:
— Турчанка! А еще говорите, что вы полицейский, который отводит заблудившихся детей домой… Я русская! И мама моя русская, и бабушка… Щербаченко!
— Да, да. Извините, мадемуазель Нина. Только у русских бывают такие фамилии, которых по первой букве ни в одном алфавите не сыщешь. Надеюсь, что во время своей прогулки вы не перешли границы своего аррондисмана. Пойдемте со мной в наш комиссариат, как-нибудь справимся уж с вашей фамилией. Напротив русский лавочник торгует, он нам поможет. А по фамилии и адрес ваш разыщем. Хорошо?
В комиссариат? Ах, как испугалась маленькая русская девочка! Мама и бабушка ждут, тревожатся, ломают руки, выбегают на подъезд отеля и спрашивают всех прохожих: где Нина? не видели ли вы Нины, пятилетней Нины Щербаченко с синим бантом в волосах? А Нина сидит в комиссариате, как бродяжка какая-нибудь… Справа и слева огромные полицейские кричат на нее, чтоб она не смела плакать, и пристают: какая первая буква твоей фамилии? Нет такой буквы «ща»! Боже мой, зачем она побежала за школьниками? Разве бабушка и мама не запретили ей дальше угла никуда не бегать?..
— Не пойду! Не пойду! Не хочу в комиссариат… Отведите меня домой!
Полицейский вздохнул. Посмотрел на колотившие по скамейке маленькие ножки, на трясущийся на голове синий бант… Откуда у маленьких детей столько слез берется?.. Что же с ней делать?
А вокруг скамьи народ собрался: старушки с корзинками, любопытные школьники, собаки какие-то сочувственно обнюхивали Нинины коленки. И все сразу говорят, лают, дают советы. Кто-то сунул Нине в руку банан. До бананов ли ей, когда она потеряла место своего жительства?..
И вдруг на всю улицу грохот. Из-за угла выкатил огромный желтый фургон, серые кони, на козлах толстый француз в синем колпачке, какие школьники носят.
Нина всмотрелась и со всех ног бросилась к лошадям: едва полицейский успел ее за юбочку назад отдернуть.
— Фургон, фургон!.. Тот самый фургон, который утром против нашего отеля стоял!
Полицейский поднял руку. Сытые серые кони, похожие на слонов, попятились назад и остановились. Веселый кучер, конечно, все знал: и название Нининой улицы, и название отеля…
Французы, улыбаясь, оборачивались. В самом деле смешно: огромный широкоплечий полицейский еле поспевает за маленькой пятилетней девочкой, которая его за руку вперед тащит. Точно не он ее, а она его ведет.
— Вы зайдете к нам, господин полковник? Пожалуйста, зайдите, мама и бабушка напишут вам по-французски мою фамилию… И потом у нас есть вишневка… Вы не знаете, что такое вишневка? О, это очень-очень вкусно! Только, пожалуйста, не говорите, что я так громко плакала, и что вокруг собрался весь Париж, и что вы хотели отвести меня в комиссариат…
— Хорошо, мадемуазель Нина… Только прошу вас, не называйте меня полковником и не бегите так скоро, а то вы оторвете мне руку.
<1926>
Мама не совсем здорова, не выходит.
В субботу — базарный день. Миша, как всегда, собрался с раннего утра. Взял свою маленькую сетку для провизии, натянул до бровей синий колпачок и из передней крикнул отцу:
— Ты что же, папка, копаешься? Зонтика не бери, лягушка на балкончике.
У Миши был свой барометр с живой лягушкой на комоде в спальной. Если лягушка взбиралась в банке по лесенке на балкончик, значит, день будет ясный. А может быть, и наоборот… Кто их разберет, лягушек этих французских?..
Папка еще долго копался: искал ключ от дверей, спички, трубку. Вместо носового платка наволочку в карман запихал, пришлось менять. Мешок для провизии Миша под пишущей машинкой разыскал, шляпу из-за кресла выудил. Что бы папка без Миши делал, даже подумать страшно…
А потом, только за дверную ручку взялись, мама из кухни выскочила:
— Рыбу, пожалуйста, не забудьте… Ты уж, Миша, пожалуйста, проследи, чтобы свежая была. А то прошлый раз…
— Знаю, знаю, мамуся! Ясные глазки, красные жабры. Макро брать, или колэна, или что?
— Да уж не знаю, чижик. Вы с папой там сами присмотрите, что посвежее.
— Идешь, папка? Прямо терпение с ним лопается, с этим человеком.
Папка рассмеялся, с трудом натянул на правую руку левую перчатку и хлопнул дверью.
Базар длинной полотняной улицей тянулся шагах в двадцати от Сены. В самой гуще базара Миша ничего, кроме медленно плывших перед ним спин, не видел. Да чужие мешки со всех сторон задевали его то за волосы, то за нос. Но зато на перекрестке было просторнее. На панели, у самой мостовой, блестели на солнце солонки, жестяные крышки и соблазнительные копилки в виде румяных яблок и свиных голов. На раскидном столике грудой желтели солнечного цвета лимоны и бананы. Какая-то красная, похожая на тюфяк, баба сердито кричала, предлагая прохожим кудрявую овощь вроде мяты. Распластанные кролики с крохотными почками и печенками так беспомощно лежали на прилавках, раскинув ножки в меховых чулочках. Миша вздохнул…
Долго вздыхать было, однако, некогда. Ишь, отец, хитрый какой, засмотрелся на детские грабли и повозочки, а про рыбу и забыл.
Миша потянул его за рукав и потащил к рыбным столам. Выбирали недолго: с краю лежал симпатичный карп, как раз такой, как надо. Не большой и не маленький, ясные глазки, красные жабры, полненький и совсем не дорогой. Самый подходящий эмигрантский карп.
Уложили его в папкин мешок, прикрыли сельдереем и пошли домой. А в маленькой сетке Миша нес то, что полегче и поделикатнее: головку кудрявого салата, три яйца в бумажном мешочке, и сюрприз для мамы — пучок лиловых анемонов.
Вытащили толстяка-карпа на свет Божий из коленкорового мешка, положили на деревянную дощечку.
Миша тут же вертится, на апельсин самый большой нацелился; надо перед обедом выпросить, — сначала на коже китайскую рожу выкроить, а потом сок выжать, с малиновым сиропом взболтать и сладкую бурду через пульверизатор высосать. Любознательный был мальчик.
Покосился Миша на карпа, задумался. Хорошо все-таки быть человеком. В сеть тебя не словят, кожу скрести ножом не будут, на сковородку не положат… О! Что же это такое?!
— Ма-ма! Он зевает!..
— Кто зевает?
— Карп! Ура!.. Живой… Да иди же сюда, иди же! Хвост поднял!
Схватил Миша бесстрашно карпа поперек живота, бросил его в жестяную лохань, встал на табурет, отвернул кран. Хлынула вода, загремела о жесть, пена ключом, ничего не видно. А когда доверху дошла, в лохани прояснело. Смотрит Миша: медленно шевельнулась рыба, дышит, пасть открывает, хвостом туда и сюда. Словно после обморока сил набирает.
Папка, конечно, рядом стоит.
— Ах ты, Карп Иванович! Смотри, Миша, в круговую поплыл, носом тычет. Как же его теперь, чудака, жарить? Сами в чувство привели, сами же и потрошить будем? А? Нехорошо это как-то. Негостеприимно.
— Никто его потрошить и не будет. Мы же не вампиры какие-нибудь! Мамочка, я его у тебя откупаю.
— Как, дружок, откупаешь? Что за глупости?
— Совсем нет. Возьми у меня в копилке двенадцать франков, столько, сколько он стоит, и сделай нам какой-нибудь моментальный обед. Я, мамуся, на все согласен. Пусть хоть молочный суп. Папка тоже. Согласен? Еще бы! Какой тут разговор… А карп пока будет жить…
— Под твоей кроваткой? Отлично. А франков твоих мне не надо. Купи лучше на них своему карпу тюфячок.
— Ты, мамуля, не насмехайся. Позволь пока, ну позволь, миленькая, мармеладная, любимые глазки, ду-ду-душечка, пусть пока живет в ванне… А потом я для него постоянное местожительство придумаю. Честное слово. Поедим сардинок, что ли? Они без головы, их уже не жалко… Правда, правда? Ты же не вурдалак! Ты же золотая! Ты же не станешь из живой рыбы кишки выматывать…
— Не стану… Да замолчи ты, барабанщик. Тащи рыбу в ванну. Вдвоем берите… Господи, потоп какой! Марш из кухни! Как-нибудь уж вас накормлю, рыболовов… Только чур, не ворчать. Выметайтесь!
В коридоре перед ванной Миша поскользнулся и запищал на всю квартиру.
— Расшибся! Вдребезги расшибся! Что же ты на меня смотришь?
Мама всплеснула руками и выскочила из кухни.
— Ногу ушиб? Ручку?
— Странная какая. Какие же у карпа ноги и ручки? Он ушибся, а не я!.. У него теперь сотрясение мозга сделается… Почему же ты хохочешь? Безжалостная!
Но папка ловко подобрал трепыхавшуюся рыбу с пола и успокоил Мишу:
— Не пищи. Карп как мячик. Даже не треснул… Хоть на плиту его роняй! Открой в ванне кран… Стой, стой, не брыкайся! Пожалуйте, Карп Сидорович, будьте как дома… Температура самая для вас подходящая.
Карп третий день живет в ванне. Тесновато, но не так уже плохо. Воду меняют два раза в день. Да Миша, чуть улучит минутку, свежей воды подольет. Оплывает карп ванну, со всех сторон гладко и кругло, выхода не найдешь. Иногда вверху электрическое солнце вспыхивает, беспокойная это штука.
Миша все старался с карпом подружиться. Встанет на скамеечку, сунет руку в воду и все карпа погладить норовит. А тот глуп, детских нежностей не понимает и, как шальной, в сторону шарахается.
И самое главное — ничего не ест. Уж ему мальчик и хлебные крошки бросал, и салата кусочки, и бисквиты, и даже хвостик сардинки. Не ест. Скучает, должно быть? Авось в следующий базар другой живой карп попадется. Вдвоем веселей будет…
Миша все свои океанские ракушки на дно ванны побросал и целлулоидную рыбку подкинул и лебедя. Карп на них и внимания не обратил. Даже не понюхал.
Мама терпела день, терпела другой, на третий — ворчать стала. Что же это за порядки? Живорыбный садок у них или квартира? Вчера Миша со скамеечки в воду перевернулся, всю курточку вымочил, едва за хвост его поймали… Ванну брать нельзя. Такой визг мальчик подымает, хоть беги из дома и уступай квартиру карпу. Да и отец, даром что взрослый, стал все в ванную с Мишей наведываться. Станут рядом и любуются. Книжку, по которой Миша начинал учиться читать, и ту в ванную перенесли…
И решила мама затею эту прекратить. Ведь так, чего доброго, они в ванне креветок и морских ежей разводить станут…
Подумала она хорошенько, позвала Мишу и новый план перед ним раскрыла. Карп не ест, потому что ему без рыбьего общества скучно; в ванне он все равно захиреет, и придется его консьержкиной кошке на обед в помойное ведро выбросить. Стало быть, если Миша карпа любит и точно добра ему желает, надо в банку с водой посадить, отнести в Булонский лес и в озеро бросить.
Миша потупил глаза, вздохнул и мужественно согласился. В самом деле: третий день ничего не ест его рыбий приятель… Пусть уж не страдает, пусть возвращается в свое… общество.
Француженка-уборщица, мывшая на кухне посуду, покачала головой.
— Живой карп… Да ведь это превкусное блюдо! Зачем же его в озеро бросать? Ведь он денег стоит.
Миша потянул папку за рукав.
— Идем… Она все равно что мадам Баба Яга, и я ее даже слушать не хочу. Сними с банки крышку! Ему дурно… Видишь, как он рот раскрывает?
Мама тоже собралась с ними в лес проводить карпа на его новую квартиру.
Банку поставили в сетку. Знакомая лавочница внизу тоже ничего не поняла. Пощелкала в банку пальцем и фыркнула:
— В озеро? Зачем же его покупали?
Подошел почтальон, тоже ничего не понял. Только маленький консьержкин сынок догадался:
— Ваша рыба будет в озере жить? Будет плавать вперегонку с другими рыбами?.. Да?
Шли людными улицами. Миша обложил банку в сетке газетой, чтобы посторонние люди не смотрели и не оборачивались. Никому нет дела! А может быть, и отымут? Может быть, нельзя живую рыбу назад в озеро бросать?
Показался лес. Каштаны уже развесили зеленые тряпочки, — новые, еще сморщенные листочки. Вдали забелела семейка берез. Обогнули скачки и наискось через свежую-свежую полянку пошли к голубой, тихой воде. Миша отковырнул газету и заглянул в банку.
О чем думает теперь карп? Он и не знает, что сейчас отпустят его на свободу, как золотую рыбку в сказке… И потом Миша тоже как-нибудь придет на берег озера, вызовет карпа и попросит у него… не для глупой, привередливой бабы, а для себя, чтобы карп ему подарил аквариум с ракушками… И жемчужное колечко для мамы. Ведь это очень скромное желание…
Пришли. Папа оглянулся. У берега на дощечке было написано ясно, что ходить по траве воспрещается. Но как же иначе пробраться к воде?
Оглянулись еще раз — вокруг никого, — и вдоль кустов мирты быстро сбежали к берегу. Папа вытряхнул над водой банку… Вода вылилась, но карп… Несчастный растопырил плавники и хвостом вперед застрял в банке и ни с места.
Миша побледнел и сжал маму за руку. «Что же это, мамуся? Что же это, Боже мой, будет?!»
Но папа не растерялся. Подобрал с земли камень, кокнул по банке, стекло, звеня, распалось, и рыба, дрыгнувши в воздухе хвостом, шлепнулась в воду и исчезла…
Два любопытных лебедя, словно игрушечные парусные корабли, медленно подплывали. Что там такое? Не хлебом ли кормят?
Быстро вернулись на дорожку, точно и не ходили они по запрещенной лужайке. Мама с папой шли впереди. Миша за ними. Шел и представлял себе, как рыбы окружили карпа и расспрашивают его:
— Ты как сюда попал? Небывалый это случай, чтобы купленную рыбу обратно в воду бросали… У кого ты был?
— У Миши и его родителей. Русские они, эмигранты.
— Ну, благодари Бога. Счастливый ты, карп! А здесь живи, брат, спокойно. Из этого озера ловить рыбу строго воспрещается.
<1927>
Квартира возле Porta nomentana. Выше учительницы, выше штопальщика-портного, даже выше двух синьор, работниц с кустарной фабрики плетеной мебели. На что уж бедные синьоры, но Варвара Петровна умудрилась еще выше поселиться, рядом с голубями.
Из кухни окно в бездонную коробку двора, — смотреть жутко. Будто и не Рим, а какое-нибудь нью-йоркское захолустье. Изо всех щелей точно в трубу тянется кверху чад жареного луку, томатные ароматы, переливающийся из окна в окно гул перебранки и приветствий. Веревки — вдоль стен вниз и поперек из ниши в нишу. Одни для корзин, куда голосистый поставщик молока и овощей положит, что нужно — не подыматься же ему под небеса; на других, слабо надуваясь, сохнет разноцветное тряпье, — словно вымпелы на адмиральском судне в праздничный день. Зато окно из спаленки на вольный простор. Глубоко внизу под узеньким балконом кудрявые купы каменных дубов, эвкалипты и с ранней весны неустанно цветущие мимозы — канареечный, нежный дымок. Темный, вечно закрытый сад туго разросся между каменными стенами, — ноге никогда его не коснуться, но глазам отрада…
Варвара Петровна не первый год в Риме. Еще до войны попала с мужем-художником на Капри. С золотой медалью укатил он стипендиатом Петербургской Академии художеств в Италию, в апельсиновое царство, два года протосковал, щи варил и программное полотно с лодочниками в красных беретах писал… Простудился, слег, да там, на Капри, и глаза закрыл. А Варвара Петровна переехала в Рим с мальчиком, с крошечной дочкой, с грудой запыленных этюдов и горой неизбывных забот.
Потом началась война. Куда уедешь? Так и застряла Варвара Петровна с детьми в Италии и стала кое-как налаживать жизнь.
Этюды по багетным лавкам рассовала и принялась вплотную за работу, — надо же детей подымать.
Уж так повелось: куда судьба русскую женщину не забросит, всюду она извернется, силу в себе такую найдет, о которой она дома, пока скатерть-самобранка под рукой была, и не знала.
Трудно было вначале. Так трудно, что лучше и не вспоминать… Работала она сестрой в местном госпитале, к детям только в свободные часы прибегала. Но спасибо добрым соседям, — заботились они о ее детях, как о своих. А потом, после войны, страна ожила, жить стало всем легче.
Вспомнила Варвара Петровна свое старое рукоделье, завела через отельных портье знакомства и стала на продажу расшивать платки, платья и шарфы павлиньими русскими узорами…
Мальчик как-то незаметно от рук отбился. По-русски говорить не любил. Какой разговор и с кем? В школе, на базаре и в лавках только итальянские звонкие слова в ушах и звучат. Вечно в своей суете толокся: то старые марки перепродавал и обменивал, сбывал букинистам оставшиеся после отца книги, покупал в уличных ларях лотерейные билеты со счастливыми номерами… Домой прибегал на минутку, глотал макароны, уроки учил как-то по-птичьи, на ходу, и опять на улицу. Впрочем, учился неплохо и матери не был в тягость.
Только младшая дочка, шестилетний тихий гномик Нина и была утехой. Мать вышивает, а девочка пестрые лоскутки перебирает и поет на итальянский мотив русскую песенку, — слова от матери слышала:
— Мама, что такое куколь?
— Не знаю, котик.
— Ну, какая ты. Русская же песня, а ты не знаешь.
Потом раскроет свою старенькую русскую хрестоматию и начнет — в который уже раз! — перелистывать. Читать Нина еще не умеет. Буквы чужие, в итальянских газетах совсем другие, но картинки и без букв понятны. Вот зима, на еловых лапах густая вата: это снег. Никогда не видела, но, должно быть, очень интересно. А это березка. На Палатинском холме тоже есть березка, Нина видала. Белый-белый ствол, и весной желтые червячки-сережки дождем висят… А вот и любимая картинка: «Генерал Топтыгин». Это так медведя в России называют. Сидит в санях, — это такая «кароцца»[10] без колес, — развалился… Лошади испугались (еще бы!!) и мчатся, как сумасшедшие. Нина вздыхает. Светлые волосы, такого же цвета, как ее бледные восковые щечки, спустились на глаза…
— Мама, смотритель очень испугался? Что прикажете, генерал, ризотто с пармезаном или омаров? Или, может быть, самовар поставить? А медведь на него — р-р-р! Правда, мама?
Мать все вышивает, отвечает невпопад, а то нитку перекусит и в окно устало смотрит. С утра до вечера такие красивые штучки она вышивает, думает Нина, почему не для себя, почему не для Нины? Ни одного такого чудесного платья у них нет…
Девочка закрывает книжку, берет маленькую игрушечную метлу и старательно подметает пол: ишь сколько ниточек! Двадцать раз в день метешь, — не помогает.
Однажды утром Нина проснулась, взглянула на стул перед диваном: сюрприз… белое шелковое платьице, канареечная лента. О! Сегодня ведь праздник, русская Пасха, как же она забыла… Ведь вчера она сама яйца заворачивала в пестрые шелковые тряпочки, помогала красить. А мать сладкое тесто месила и снесла вниз булочнику, синьору Леонарди, чтобы запек.
Она быстро оделась и с лентой в руках побежала в столовую. Та-та-та! Как чисто! На столе мимоза и два розовых тюльпана. Кулич! Какое смешное и милое слово… И яйца, веселые и пестренькие, ну разве можно их есть? Жалко ведь…
Варвара Петровна поставила дочку на табуретку:
— Сама оделась? Вот умница… Христос Воскресе, Ниночка!
— А как надо отвечать? Я уже забыла…
— Воистину Воскресе…
— Во-ис-ти-ну!
И поцеловались они не три, а пять раз взасос. Так уж случилось.
Нина повертелась по комнате. Пол чистый, подметать не надо. И вспомнила:
— Ты ведь сегодня не вышиваешь?
— Кто же сегодня вышивает?..
— Вот и отлично. Значит, мы пойдем в Зоологический сад. Ты ведь обещала. Да?
— Пойдем, Ниночка. Давай только я ленту завяжу, а то ты так в руке ее и понесешь.
Пили кофе с куличом. Нина молчала и о чем-то своем думала. Когда уж совсем собрались уходить, она подошла к матери и попросила:
— Мама, можно мне четыре яйца в сумочку? Я выберу с трещиной. И кулича кусочек. Только потолще, хорошо?
— Возьми, конечно.
Варвара Петровна удивилась: никогда девочка не просит… ест, как цыпленок, всегда упрашивать надо. И вдруг — четыре яйца и кулич… Фантазия!
Варвара Петровна быстро шла за дочкой по горбатой, золотистой от песка дорожке. Ишь как бежит! Куда это она?
Девочка, не останавливаясь, наскоро поздоровалась по-итальянски с верблюдом:
— Добрый день, синьор, как поживаете?
Со всеми зверями она разговаривала только по-итальянски, — по-русски ведь они не понимают.
За поворотом, на высокой желтой скале, окаймленной густой синькой римского неба, стоял тигр. Полосатый злодей, как и львы, жил не в клетке, а на свободном клочке земли. С дорожки рва не было видно, и люди, впервые попадавшие в сад, невольно вздрагивали и останавливались: тигр на свободе!
Нина и с тигром поздоровалась. Но наглый зверь даже и головы не повернул. Через ров не перелетишь, а то бы он… поздоровался!
И вот внизу, под пальмовым наметом, Нина остановилась у клетки, в которой томился бурый медведь. Остановилась и сказала по-русски, — медведь ведь русский был:
— Здравствуй, здравствуй… Скучаешь? А я тебе поесть принесла. Потерпи, потерпи… Вкусно! Вот увидишь, как вкусно…
Она аккуратно облупила одно за другим крашеные яйца. Зверь встал на задние лапы и приник носом к железным прутьям. Нина положила на деревянную лопатку яйцо. Медведь смахнул его лапой в пасть, съел и радостно заурчал.
— Еще?
Съел и второе, и третье, и четвертое. Куличом закусил и приложил лапу ко лбу, точно под козырек взял. Это он всегда делал, когда был чем-нибудь очень доволен.
Нина в ответ на доброе приветствие зверя показала ему пустую сумочку и ответила странным русским словом, которое ей мать сегодня утром подсказала:
«Воистину, воистину!..»
Должно быть, это то же самое, что «на здоровье!»…
Варвара Петровна опустилась на скамью и закрыла глаза. Ну, вот, только этого недоставало… Слезы… «Все съел, Ниночка? Вот и отлично!»
Девочка теребила ее за рукав и весело тараторила:
— Конечно, отлично. Я так и думала, что ты не будешь сердиться. Он же русский, понимаешь… Мне сторож давно уже рассказал, что его прислали с Урала еще до войны. Ему очень скучно, никто его не понимает. Тигра вон как хорошо устроили, а медведя в клетку. За что? И он чистый, правда, мама? Видишь, он аккуратно съел, ни одной крошки не рассорил. Не то что мартышка какая-нибудь… До свиданья, синьор Топтыгин. До свиданья!
Она взяла мать за руку и поскакала по дорожке мимо жирных, матово-сизых агав к пантерам; там маленькие детеныши так смешно в прятки играют, надо насмотреться, а то вырастут и будут, как маятники, из утла в угол шагать и через голый ствол прыгать.
1926, март
Париж
Над океаном — три домика. Вытянулись по краю обрыва в ряд — зеленый, красный и серенький. Домики маленькие, затейливой, словно детской постройки; вокруг каждого ограда из колючих тугих кустов кратегуса, в оградах игрушечные сарайчики и курятники. В зеленом домике живет старая француженка со своим любимым шпицем Принцем; в красном — русское семейство, маленькая худенькая мама с дочкой, Соней. Третий домик, серенький — каменный, наглухо закрыт, на окнах жалюзи, собачья будка затянута паутиной, дорожки заросли серой высокой травой, — домик пуст, не удалось его на лето никому сдать…
Внизу шипит, плещет старый океан. Рыбачьи лодки, накренив паруса, везут в залив за скалы богатую добычу: сардины, скумбрию, плоскую камбалу, уродливых крабов в деревянных клетушках. За крайней серой дачкой длинный, высокий береговой отрез далеко ушел в зеленую воду, размытый прибоем, отошел от материка и стал необитаемым островом. Тут же, за дачкой, покачивается над обрывом на шесте пустая сеть. По вечерам хозяин ресторанчика, что на перекрестке дорог, зовет слугу и из-под ноздреватых скал тянет с ним на блоке грузную сеть: авось среди водорослей и пестрого морского хлама краб попадется на счастье.
Жилица из красного домика, худенькая Сонина мама, пошла с корзиночкой по верхней дороге за скалы к устью реки. Надо было поспеть вовремя, чтобы с рыбачьих лодок всю рыбу не расхватали. А Соню, свою единственную дочку, тихую маленькую девочку, отвела к соседке, старой француженке.
— Будьте, мадам, добры, пусть моя Соня у вас в садике посидит…
— О, пожалуйста! Мой Принц очень любит с вашей дочкой играть.
Мама ушла, француженка ручки на животе сложила и в складном кресле уснула, Принц под крыльцо забрался позавчерашнюю кость отрывать. Скучно стало Соне… Океан шипит, француженка храпит, шпиц ворчит, ветерок посвистывает в темных кипарисовых метелках. Жарко и пустынно, зеленая вода с тускло-голубым небом на горизонте обнимаются, глаза слепят.
Девочка вышла за ограду. На три шага ведь отойти от дома можно… И на пять можно. И на пятнадцать — уж не такое преступление.
И представить себе трудно, как внизу хорошо! Серая тропинка сквозь бурьян сбегает зигзагами к океану. Отлив… Из воды вылезли далеко-далеко вперед морщинистые коричневые камни. Вокруг камней густыми макаронами лежат водоросли, там и сям сквозят лужицы голубоватой воды. На берегу, в узком скалистом ущелье, бродят дети и взрослые, роют лапами песок собаки, девочки моют в воде резинового негра… Камни блестят, песок блестит, водоросли блестят — Соня не выдержала, подошла к краю обрыва и, шаг за шагом, цепляясь за крепкий бурьян, стала по тропинке спускаться вниз — к детям, к голубым лужицам, к веселому, доброму океану.
В комнате, чтоб не скучно было, чтоб себя позабавить, нужны разные вещи: игрушки, книги, цветные карандаши. А у океана ни книг, ни игрушек не надо. Куда ни взглянешь, — все забава… К обнаженным камням какие-то рубчатые ракушки присосались, — хоть кряхти, хоть ногти себе обломай, ни за что не оторвешь. В лужицах у подножья скалы крошечные крабы в испуге в пестрые камушки зарываются: очень страшно, — стоит над ним розовая девочка, ногой по воде шлепает, а океан куда-то ушел, и спастись негде!
Соня осторожно переползла с камня на камень, очень боялась, чтобы из густых водорослей ее за ногу омар не ущипнул… Вернулась на берег, собрала драгоценную коллекцию камушков: обточенный волной кирпичный обломок, черный-пречерный глазок с белым зрачком, лиловую сосульку, розовую рогульку, — полный кармашек набрала.
Чужую собаку водой из консервной жестянки окатила, собака обрадовалась, встряхнулась, соленые брызги с носа слизнула.
Обернулась Соня — люди шумят, бродят, едят, друг с друга фотографии снимают. Девочка резинового негра на веревочке под камнем плавать учит. Какой-то толстый француз на одинокую скалу полез, до верхушки добрался и уселся, как помпон на колпаке… Насмотрелась Соня, перебралась вдоль берега через гряду валунов и попала в соседнее ущелье, выбитое в высоком берегу с незапамятных времен волнами. Здесь было тише, и почти никого не было. Только за скалой какой-то старичок наливал в бутылку соленую воду и выливал ее. Пять, шесть, восемь раз, — Соне и считать надоело.
«Старый, а как пятилетний мальчик…» — подумала Соня и под острым, наискось врезавшимся в берег огромным камнем пробралась в третье ущелье.
— Вот… Здесь и устроюсь.
Ни души. Вверху небо светлым треугольником над ущельем застыло. Океан шлепает за камнями, шлейф по водорослям волочит…
В глубине ущелья темная щель. Пещера! Соня осторожно подошла ближе и вошла. Крепкий слежавшийся песок от входа бугром подымался в глубь пещеры, по бокам вдоль скал темнели серые полосы… Ай! Что за гадость?! На песок со стен запрыгали отвратительные длинные мокрицы.
Соня стремглав вылетела из пещеры. Села под скалой в тени и засмотрелась вдаль: на коптивший небо медленный трехтрубный пароход, на вспухающие валы, косо бегущие к берегу. Сидела долго, убаюканная теплым ветром, ленивым солнцем и ворчаньем воды, сидела долго и неподвижно, словно бабочка на теплом вишневом стволе.
И вдруг всмотрелась. Где же дальние коричневые камни? Почему водоросли набухли и просочились водой? И жестянка, которая валялась перед ней на песке в десяти шагах, — плавает… Почему? О! Как сердито шлепнула волна об угол скалы… Пена до самых пяток докатилась.
Соня быстро вскочила. Прилив? Конечно, прилив! Ротозейка… И старичок, и все собаки, должно быть, давно ушли. Она побежала к наклонному камню, под которым был проход в соседнее ущелье. Прохода не было, и под камнем шипела и пенилась вода…
Побежала вперед к океану — пусть промочит платьице, не беда, — лишь бы во второе ущелье пробраться, а оттуда в первое к тропинке, что ведет наверх… Но новая волна хлопнула в камень прямо перед ней; едва успела Соня отскочить и отбежать в угол ущелья. Прилив!
Вы подумайте только: маленькая кроткая девочка и огромный, одуревший океан… Ни вправо, ни влево дороги нет, вода закрыла все проходы и лазейки, пена и раскатистая волна с каждым ударом все ближе подбираются к маленьким дрожащим ногам… А вверху, над головой, на высоте трехэтажного дома, проезжают вдоль края обрыва автомобили, проходят беспечные пешеходы, и никому и в голову не придет взглянуть вниз на прижавшуюся к мокрой скале девочку…
Влезть на отвесный берег? Но разве девочка мокрица, или обезьяна, или акробат? Бросилась Соня в один угол, в другой, словно мышь в мышеловке, заметалась во все стороны и, наконец, вспомнила о последнем средстве, оно всем детям знакомо, — стала кричать пронзительным голоском:
— Спасите! Спасите! Меня захватил прилив…
Но грубый океан басистым ревом покрыл Сонин голосок, ветер унес и разметал детские испуганные слова… И опять стала Соня кричать все громче, все отчаяннее. Волна, правда, ее пока что еще не трогала: подкатывалась к ногам и с шипящим вздохом, растекаясь журчащими ручейками и унося за собой пестрые камушки, возвращалась назад в родное темно-зеленое лоно.
Где остановится прилив? На какой линии, у какой черточки? Камыш в глубине ущелья был сух, значит, волна туда не докатывается? Или он высох в часы отлива на горячем солнце под теплым сквозным ветром? Ах, если бы мама, возвращаясь с рыбой домой, по дороге вдоль края обрыва, взглянула вниз на свою дочку!.. Бросила бы рыбу наземь, побежала в ресторанчик за веревкой и мигом бы спасла дочку.
— Мама! Я больше не буду одна спускаться к воде… Что же это за несчастье! Ма-ма!
Кричала, кричала, даже закашлялась… Хоть бы орел какой-нибудь пролетающий ее за фартушек подхватил, она б ему у верхней дороги тумака под самое крыло дала и благополучно бы прыгнула на землю…
И вот, представьте себе изумление Сони: орел не орел, а из-за угла скалы, прямо из лопочущей воды вышел на ее зов… Нептун, настоящий морской бог Нептун, как его во всех книжках рисуют. Седая, разметавшаяся борода, косматые брови, в руке трезубец, сам весь в водорослях, словно змеи по ногам его опутали, на плечах прозрачная мантия цвета рыбьего пузыря… Вышел Нептун из волны, приветливо улыбнулся оторопелой Соне, взял ее на руки, точно легкую камышинку, и опять пошел, взбивая мутную пену, в воду. Ахнула Соня, закатила глазки, головка набок свисла…
Очнулась девочка, ничего понять не может. Лежит она в чужой избе на высокой мягкой постели. Перед ней старушка вся в черном, вся в складочках, в бретонской наколке, сидит и изо рта водой на Соню брызжет. Словно прачка на белье перед тем, как гладить. У стены высокий буфет с волнистыми полочками, на полочках расписные тарелки, пестрые человечки и графинчики! А у окна, — девочка изумленно повернула голову, — Нептун! Сидит на скамье, трубку курит и круглую сетку на свет рассматривает.
— Очнулась?.. — ласково сказала старушка. — Вот и чудесно, дружок мой.
Нептун подошел, смотрит и улыбается.
Набралась Соня храбрости и спрашивает:
— Вы Нептун, правда? Почему же вы в избе живете?
А старик рассмеялся, трубку на стол положил и говорит:
— Ишь ты, что ей с испугу померещилось! Почему же я Нептун?.. Разве Нептун трубку курит?
— Да ведь вы же из океана ко мне вышли, с трезубцем, весь в водорослях и в океан меня унесли…
— Гм… А ты взгляни-ка в окно.
Смотрит Соня: стоит у крыльца рыжий, широкогрудый конь, ноги расставил, ветер гривой играет, а за конем в двуколке бугром водоросли навалены и в них трезубец — вилы торчат.
— Вот видишь? Я у берега водорослями нагрузил тележку, мы их для удобрения на огород вывозим. Еду по верхней дороге, слышу: внизу писк, не то мышь, не то девочка… Посмотрел вниз, вижу: ты на мокрые камни карабкаешься, прилива испугалась. Спустился я вниз, как был с вилами, по воде вдоль камней прошел, тебя подобрал и той же дорогой обратно вернулся… Вот я какой Нептун! А ты лучше скажи, ты где живешь-то?
— В красном домике, — тихо ответила Соня и покосилась на клеенчатый прозрачный балахон, что висел на гвозде. Вот она, Нептунова мантия…
Выворотил старик Нептун водоросли наземь, посадил Соню рядом с собой в двуколку и покатили: очень было весело ехать: океан, небо, ветер, лошадь фыркает, но в сердце то и дело булавочки покалывали… Придется ведь и маме, и соседке-француженке всю правду рассказать…
<1926>
Посреди Сены, от Pont de Grenelle до Pont de Passy, тянется узкая и высокая насыпь, затененная невысокими деревьями. Справа и слева бока крутыми мощеными откосами спускаются к воде. Внизу гудят, похожие на майских жуков, пароходы-буксиры, качаются причаленные к дамбе легкие яхты… Огромная плавучая купальня скрипит-покачивается, в жилых окнах над входом белеют занавески, цветет герань. А за купальней отдыхает на воде железная баржа с углем: по бокам рулевого колеса зеленеют ящики с маргаритками, собака на угольной куче, натянув цепь, изумленно смотрит на пробегающий над мостом поезд-метро, девочка развешивает вдоль кормы мокрое белье. Тихо на дамбе и уютно. Пролетает влажный летний ветерок, аллея зеленым лучом уходит вдаль — от моста к мосту… Рыболовы монотонно взмахивают удочками, забрасывают крючки далеко в воду и терпеливо ждут добычу.
А по вечерам — на дамбе никого. Желтой цепочкой горят пустынные фонари, гигантским циркулем уходит в небо освещенная Эйфелева башня, темные деревья шуршат темными ветвями…
К темной дамбе подкатило по мосту такси. Из такси вышли длинноногая девочка Лиза, которая затеяла эту прогулку, Лизина мама, дядя Вася и общий приятель, художник Левушка. Выволокли из такси еще одно существо, похожее на пьяного чертенка, которое ни за что не хотело спокойно сидеть на руках у дяди Васи, упорно лезло к нему на шляпу и звенело цепочкой. Это был молодой шимпанзе Фифа. Знакомый русский моряк привез его из Африки и подарил Лизе, не подумав толком, каково в Париже с таким подарком возиться.
Поселили Фифу на балконе, на пятом этаже, в ящике из-под чернослива. Прикрутили короткой цепочкой к перилам, жизнь не сладкая. В комнаты пускали редко, — только отвернись, Фифа все хозяйские вазочки по неопытности перебьет.
Лиза своего нового жильца пожалела и пристала к маме:
— Мамочка, так ведь нельзя… Смотри, у него на затылке лысина, цепочкой натер. У него же от тоски чахотка сделается, целый день в ящике на балконе сидит и на Эйфелеву башню смотрит… Посадить бы тебя так с дядей Васей! Знаешь что? Пусть вечером погуляет по аллее, знаешь, по той, что посередине Сены. Там по вечерам никого нет, пусть побегает на свободе, лапки свои разомнет… А то он у меня на балконе он меланхолии умрет, и я всю жизнь мучиться буду.
Мама согласилась, и вот всей компанией привезли угрюмого Фифу в такси через мост к дамбе, что посреди Сены, и высадились.
Дядя Вася свернул с моста в темную аллею. Фифа возбужденно приседал на его плече, вертел во все стороны головой, присматривался и пищал. Ах, сколько деревьев! Как просторно вокруг! Не в Африку ли его привезли, домой, в родные леса? Но почему по бокам узкой лесной дороги блестит вода? Почему в вышине сияет огнями огромная башня-гора? Почему через мост, гремя, пробегают освещенные домики, наполненные людьми? Нет, это не Африка… Но какие чудесные ветви над головами! Быть может, среди них притаились обезьяны, много-много обезьян, и ждут Фифу… Цвик!
Дядя Вася ахнул и схватился за лоб. Словно смазанная мылом, цепочка выскользнула из руки, толстое кольцо больно хлопнуло по лбу, и хитрая обезьяна перелетела с плеча на дерево, с дерева на другое — только темные ветви затрещали…
Заахали Лиза, мама, художник Левушка… Вдали вверху прогремела цепочка, сумасшедший Фифа прыгал не хуже кузнечика с вершины на вершину, сбегал по стволам вниз, взбегал вверх, свалился вдруг на голову художника, сбил с него шляпу, хватил цепочкой по ушам и опять исчез в темноте…
— Вот, — сказала растерянно Лизина мама, — послушалась тебя… Как мы его теперь поймаем? Что он тут натворит?.. Ай-яй! Вон он над головой, хочет на меня прыгнуть! Ай!
— Фифа, не смей на маму прыгать! — закричала Лиза. — Больше никогда тебя не буду брать гулять… Дядя Вася, вон он под деревом, наступи на цепочку ногой!..
Но Фифа приманил дядю Васю, перед самым носом перескочил через скамейку и по мокрой лестнице галопом побежал к воде…
— Ах, он утонет! Фифочка!..
Но Фифа не собирался тонуть. Он взобрался на цепь, соединяющую баржу с дамбой, и стал на ней покачиваться, словно на качелях.
Вверху из-под моста бесшумно выехали два полицейских на велосипедах и соскочили наземь.
— Что такое?.. Что тут случилось?
Лиза показала рукой на цепь:
— Он утонет!
— Кто?
— Фифа!..
Полицейские посмотрели вниз:
— Мальчик?
— Обезьяна…
Лиза объяснила им, что Фифе нужен был свежий воздух, его взяли погулять, а он такую штуку — удрал.
Полицейские подумали и посоветовали всем тихо сесть на скамейку, Фифе надоест на цепи качаться, и он к ним сам вернется.
И в самом деле: уселись, замолчали, а художник Левушка стал в темноте орехи щелкать… Не прошло и минуты, как мохнатая лапа осторожно полезла к художнику в карман, за орехами. Фифу поймали, объяснили ему, что порядочные обезьяны так себя не ведут, и понесли к мосту. Он хотел было прыгнуть на велосипед городовому, но Лиза его пристыдила, и Фифа успокоился.
Зато на мосту Фифа снова заупрямился и пожелал непременно идти по перилам. Что было делать? Дядя Вася осторожно подхватил конец цепочки, и шимпанзе, гордо задрав голову и выворачивая лапы, побежал по круглым чугунным перилам с такою уверенностью, точно он всю жизнь такими делами занимался.
У Лизы от страха ноги подгибались, а Фифа еще вокруг себя на перилах делал туры, словно вальсировал сам с собою на высоте над черной Сеною…
— Браво! — кричали на мосту встречные мальчики. — А ну-ка еще раз, пожалуйста!..
Щелкали пальцами и обращались к Лизе:
— А вы, мадемуазель, тоже так умеете по перилам ходить?
На углу в кафе у въезда на мост решили отдохнуть, — и люди устали, и обезьяна устала.
Из предосторожности уселись за столик на улице. Улица была многолюдная, да и обезьяна на воздухе не так волновалась, как в ярко освещенном зале на глазах у незнакомых любопытных людей.
Дядя Вася заказал себе пиво, художник Левушка горячего красного вина. Фифе дали горсть орехов, сиди только спокойно.
Но Фифу не так-то легко было провести. Мужчины пьют, а он будет орехи грызть!.. Шимпанзе натянул цепочку и сунул нос в бокал дяди Васи: ух, как холодно и вкусно! Вот это так напиток…
Противная цепочка потянула Фифу назад, но он уперся и стал на своем обезьяньем языке пищать на всю улицу:
— Цвик! Хочу пить… Молоко? Не хочу молока! И дома оно у меня поперек горла стоит… Хочу желтого и холодного!
Нечего делать! Налили в блюдечко пива, Фифа выпил, потребовал еще и выдул еще полное блюдце. Потом через стол полез к художнику Левушке: надо же попробовать, что тот себе заказал.
Левушка налил Фифе в блюдце глинтвейна. О, какая вкусная штучка. Фифа запрокидывал в восторге голову, пил глоток за глотком, причмокивал языком и закатывал глаза…
— Слушайте, не давайте ему больше, он напьется, — сказала Лизина мама.
Но Фифа и не просил больше. Просто запищал злобно на художника, отнял у него бокал с теплым вином, половину расплескал, половину высосал… в голове зашумело, — и пошла потеха.
С соседних столиков подошли любопытные дети, прохожие останавливались.
А Фифа на мокром мраморном столике попробовал было стать на голову, задрал лапы кверху, — столик закачался, бокалы успели подхватить… Нет, не станешь, стол скользкий, цепочка мешает! Он прицелился и прыгнул к остановившемуся перед ним толстяку на жилет; едва дядя Вася успел расходившуюся обезьяну назад оттянуть.
Слугу, проходившего мимо с бокалами, Фифа хлопнул по спине, потом соскочил на соседний стул, вытянул заднюю лапку и выудил чужой зонтик. И когда отобрали зонтик, стал кричать и прыгать, как пьяный уличный буян.
Потом он вздумал было полезть на полотняный навес, но цепочка опять его одернула назад… Фифа рассвирепел, прыгнул наземь и потянул за собой на цепочке дядю Васю. У столиков на углу стояла тумба с афишами; Фифа, выгибая спину и скрежеща, потащил за собой кругом тумбы дядю Васю.
Дяде Васе было ужасно неудобно и стыдно, вся улица смеялась, но отпускать обезьяну было нельзя, — Бог знает, что она еще могла натворить… А пьяный шимпанзе посматривал уже на трамвайный столб. Беда! Влезет на столб, хватится за проволоку лапой — капут!..
Левушка догадался, побежал за автомобилем, Лиза схватила маму за руку и испуганно запищала:
— Скорей-скорей уведем его! Я же не знала, что он такой пьяница…
С трудом усадили в такси Фифу. По дороге он ущипнул за ногу подвернувшегося мальчишку, укусил за палец дядю Васю, дал затрещину шоферу, плюнул на Лизину шляпу и, только когда на него набросили непромокаемое пальто дяди Васи, успокоился и уснул, свесив из пальто обессилевшие лапы, словно дохлая кошка.
— Левушка, — шепнула Лиза, наклоняясь к художнику, — что же теперь будет? Он теперь каждый день будет напиваться и скандалить?
— Положим… — усмехнулся Левушка. — На балконе не очень-то напьешься.
— А он не умрет, Левушка?
— Ничего. Мы его сегодня в ванной комнате спать положим, валерьяновую пробочку понюхать дадим, все пройдет. А завтра ты его за дурное поведение носом в угол поставь.
— Это вас с дядей Васей в угол поставить надо, — вмешалась Лизина мама. — Зачем бедному зверю пить давали?
Левушка язык прикусил, да и дядя Вася в ответ только крякнул.
А Фифа из-под непромокаемого пальто тоненько застонал: «цви-и!» Очень уж у него, бедняги, голова кружилась.
<1926>
Миша принес газету, положил ее передо мной и молча ткнул пальцем в удивившую его заметку.
Я прочел: «Нью-Йорк (Нью-Джерсей). „Три слона и мышь“». «Три слона в городском цирке, смертельно испугавшись забравшейся в клетку мыши, выломали стальные прутья и в панике выбежали на улицу. Прохожие разбежались… Сбитая с ног неповоротливая старуха растоптана… В лавках с грохотом спускались железные шторы… Цирковые служители с криком и визгом бежали по следам взбесившихся гигантов… Полицейские с криком и визгом бежали по следам служителей…
Пойманные слоны были с трудом водворены на место и вечером в переполненном цирке давали обычное представление…»
— Билеты нарасхват? — спросил Мишка, задумчиво потершись кончиком носа о мой пиджак.
— Еще бы!
— А вы, дядя Саша, боитесь мышей?
— Я-то? Ого! Пусть-ка сунет нос в мою комнату…
Мой ответ не нравится Мише. Он рассеянно смотрит в окно и — я не Шерлок Холмс, — но, ей-богу, я знаю, что ему представляется. Будто вечер и тишина. Будто я и он сидим в кресле (кресло, сверху я и сверху Миша) и читаем. И будто мышь осторожно просовывает из-за портьеры рыльце… Смотрит на нас, подбегает ближе, нюхает валяющуюся посреди комнаты пробку и тихонько пищит. Я подымаю голову, замечаю мышь и начинаю дрожать… с головы до ног и с ног до головы… Так сильно дрожу, что и кресло дрожит, и письменный стол, а стакан с чаем на столе даже начинает приплясывать. Стучат часы, стучит мое сердце, стучат мои зубы… И вдруг я издаю пронзительный рев, Миша будто слетает с моих коленей и кричит: «Стыдно, стыдно! Такой большой… Ведь я же ни капельки не испугался!» Но я, как взбесившийся слон, теряю всякий стыд, бросаюсь в окно, пробиваю головой стекло и, высоко взбрасывая коленки, мчусь по мостовой навстречу трамваям, такси и грузовикам. За мной «с криком и визгом» мчится Миша и успокаивает меня на ходу: «Дядя Саша, миленький, у вас отлетел каблук! Да остановитесь же вы, черт побери, мышь сама испугалась и удрала из комнаты…» За Мишей по моим следам мчится, неистово тявкая гудком, пожарная команда шестнадцатого парижского аррондисмана… С грохотом опускаются железные шторы… Разбуженные консьержкины дети взволнованно кричат своим родителям: «Жилец из восьмого номера взбесился!» — и выбегают в одних рубашонках на улицу…
— И ты, поймав меня, наконец, за левую ногу, растягиваешься со мной на мостовой и крепко держишь меня, пока подъехавшие пожарные не прикручивают меня за локти к складной лестнице?
— Да… Почему вы догадались? — Миша очень удивлен и подозрительно на меня смотрит. Если я вообще умею отгадывать мысли, то, может, со мной и дружить опасно?..
Однако он скоро успокаивается, потому что голова его наполнена «тремя взбесившимися слонами и мышью».
— Почему же они все-таки испугались? Разве мыши питаются слонами? Разве мышь может прогрызть слоновую кожу? Разве слон не может ее втянуть в себя хоботом? Фук! И готово… Как одуванчик.
В дверь тихонько входит младшая Мишина сестренка Валя. Кукла ее уснула, плюшевая обезьяна запропастилась неизвестно куда. Картинки в «древней истории» все раскрашены. Поэтому ей скучно. Она садится у наших ног на пузатую скамеечку и прислушивается.
— Анна Ивановна тоже смертельно боится мышей, — продолжает Миша. — Но она нервная женщина… У слонов же разве тоже есть нервы?
— Какая Анна Ивановна? — спрашиваю я.
— Ах, Боже мой! Берлинская. Мы жили в комнате номер пять, а она в комнате номер восемь. Напротив. И когда внезапная мышь появилась на столе и вдруг понюхала ее очки, Анна Ивановна потеряла сознание, бросилась в коридор, с криком и визгом влетела к нам в комнату, посадила к себе на колени хозяйского кота и полчаса волновалась… Но слоны, дядя Саша? Почему они впадают в панику? В вашем энциклопедическом словаре ничего об этом не говорится?
— Ничего, дружок. У меня словарь сокращенный. Но давай подумаем… Допустим, что мы с тобой и Валей мирно сидим за столом и играем в подкидные дураки. Ты нагибаешься, чтобы поднять упавшую на пол карту… и из-под карты вдруг выскакивает…
— Мышь? Я б ее картой по усам!
— Погоди ты со своей мышью… Не мышь, а крохотный-прекрохотный человечек. Величиной с черного таракана. Воображаю, какой бы ты крик поднял! По ту сторону Сены было бы слышно.
— Ничуть, ничуть… Я бы ему сказал: «О! Значит, вы не только в сказках бываете, вы и на самом деле? Вы гном? Но у вас нет бороды. Значит, вы мальчик с пальчик? Очень приятно. Хотите с нами сыграть в подкидные дураки? Познакомьтесь: это дядя Саша, а это сестра моя Валя. Хотите капельку сгущенного молока?»
— Или кусочек засахаренной дыни? — вежливо предложила воображаемому человечку Валя.
— Постойте, дети… Вы вот какие храбрые, но поймите и меня. Я бы, например, до смерти перепугался. Почему? Очень просто: всю жизнь видел настоящих людей, рост и все подходящее, привычное, и вдруг этакая каплюшка, ростом с таракана, глазки как бисер, нос как спичечная головка… Ужасно страшно!.. А мышь ведь тоже на миниатюрного слона похожа, только без хобота. Быть может, взрослый слон, самое большое сухопутное млекопитающее, потому и приходит в истерику при виде самого маленького, похожего на него млекопитающего, что… не верит своим глазам, потому что…
Я запнулся и замолчал.
Дети переглянулись.
— Потому что… — ехидно повторил Миша.
— Оттого что… — повторила за ним Валя.
Я надулся. Слон я, что ли? Объяснил, как умел, а не нравится, — объясняйте сами.
Валя букву за буквой по складам разобрала отмеченную красным Мишиным карандашом газетную заметку о трех слонах и, лукаво поджав губки, толкнула меня под локоть.
— Дядя Саша? А дядя Саша?
— Что?
— Дело вот в чем. На чем стоят слоны за своей загородкой в слонюшне?
— В какой «слонюшне»?
— Конь — в конюшне, слон — в слонюшне… Какой ты странный! На чем стоят слоны, я тебя спрашиваю?
— На соломе.
— Вот. Солома густая, мохнатая, непрозрачная. Хорошо. А что делают цирковые служители перед представлением?
— Не знаю. Пол подметают. Разносят зверям корм… Мало ли у них дела.
— Вот. И я так думаю. Не то чтобы служитель стоял перед слоновой клеткой и пристально смотрел в бинокль слонам под ноги… А если б и смотрел, ничего бы он в непрозрачной мохнатой соломе не приметил.
— Да ты это что за кружево плетешь?
— Не кружево, а чистая правда. Слоны взбесились, сломали стальные прутья, помчались по городу… Но кто же, кто же, дяденька Сашенька, мог узнать, почему они взбесились?! Кто видел эту несчастную мышь? Или слоны, все три сразу, когда успокоились, взяли служителя хоботами за пуговицу и сами ему рассказали? А может быть, это и не мышь была, а совсем другое? Просто слонам страшный сон приснился: будто их привели в колбасное заведение и хотят у них хоботы отрезать на колбасы… Конечно, они возмутились и… взбесились. Представьте себе… Вдруг бы вы увидели во сне, будто у вас уши хотят отрезать и сварить их вместо вареников.
— Ага! — сердито сказал я. — Страшный сон! Откуда же тебе известно, что слоны во сне видят? Да еще все сразу — один сон видят. Ишь, царь Соломон какой! Мышь ей не нравится, придумала колбасу из хобота и довольна. Брысь! Не хочу больше про нервных слонов говорить.
— Потому что… — шепнул мне на ухо Миша.
— Оттого что… — шепнула с другой стороны Валя. — Оттого что… сам ничего не знает.
<1927>
Коляска (ит.).