50409.fb2
Уолтер ДЕЛАМАР
СПЯЩИЕ ТРУБОЧИСТИКИ
Walter De La Mare
THE THREE SLEEPING BOYS OF WARWICKSHIRE
Эта таинственная и поучительная история случилась во времена шекспировской Англии с ненасытным скрягой
и его учениками–трубочистиками.
Сочинил ее один из лучших английских детских
поэтов и сказочников 20 века.
В длинной низкой белёной комнате на верхнем этаже краснокирпичного дома, что на Плезант–стрит в Черитоне, разместилась в стеклянных шкафах поразительная коллекция простых и витых раковин, морских водорослей и цветов, кораллов, окаменелых останков, пучеглазых рыбин, птичьих чучел и «русалок». Ещё были здесь ящики и якоря, пушки и куски янтаря, кварца и разных руд, заморские редкости и диковины, и всякий хлам.
И долгие, долгие годы — озаряемые светом, лившимся сквозь узкие окна с резными каменными плодами и соцветиями, со старинными свинцовыми желобами — долгие, долгие годы лежали здесь в непробудном сне в просторном стеклянном ящике Три Спящих Мальчика из Уорикшира. История эта ведется издавна, но ведь какую историю ни возьми, хоть грустную, хоть весёлую, уведёт она нас далеко–далеко назад. Году примерно в 1600, когда Королеве Елизавете исполнилось шестьдесят семь лет, а Уильям Шекспир написал «Юлия Цезаря», в двадцати четырёх милях от Стратфорда–на–Эвоне умер богатый мельник по имени Джон Джеймс Нолликинс. Мельница у него была отменная — самая лучшая во всём Уорикшире, но никто из соседей, во всяком случае из тех, кто победнее, видеть его не мог. Это был угрюмый жестокосердый старик с жадно сжатыми кулаками. Он обманывал крестьян и никогда не имел жалости к тем, кто попадал в его клещи.
Старея, он становился ещё злей и скаредней, так что под конец стал морить голодом даже своих лошадей. Умер он богачом, но мало кто из соседей скорбел о его кончине. Со смертью же стали таять и его денежки. Три сына мигом заграбастали всё наследство и, как шакалы, стали раздирать на куски то, что осталось от трапезы льва. Богатства уплывали из их рук, как песок утекает сквозь сито. Они бражничали, играли в кости и карты, ставя на кон, сколько на ум взбредёт, веселились, кутили и пировали, но не могли бы отличить отрубей от доброго зерна.
Скоро они проиграли не только дело отца, но и все его сбережения. Крестьяне говорили, что в муке' теперь попадались пыль и даже камни, а иногда и плевелы, и шёл от неё затхлый мышиный запах. Но сынам‑то что за дело? Они устраивали крысиную охоту с терьерами, но не чтоб крыс прогнать и муку спасти, а забавы ради. Всё на мельнице ветшало, обращалось в прах и руины. Крылья были в заплатах и стучали на ветру, крыша прохудилась, а где раньше была лишь кристальная вода, ручей и запруда обросли водорослями. Если же кто‑то из бедных крестьян пытался пожаловаться, в ответ они слышали лишь пьяную ругань и насмешки.
Так, года через три–четыре, когда околела с голоду последняя кобыла мельника, его сыновья разорились вконец, и было это неизбежно, даже если бы в одну промозглую ветреную ночь, когда они бражничали и горланили на мельнице, младший не опрокинул бы чадящую лампу на стол и не спалил бы всё до основания. Старший, похватав что можно, подался в море, в иноземные края, где помер от жёлтой лихорадки в Тобаго. Второго сына взял к себе дядюшка, златокузнец из Лондона, только оказался этот сын таким ленивым и непонятливым, что больше ломал, чем чинил. Наконец, когда он проглотил китайскую персиковую косточку с затейливой резьбой, которую привёз в Италию сам Марко Поло, хозяин так разгневался, что тут же прогнал его раз и навсегда. Он поехал на Восток и стал рыбным торговцем на Ратклифской дороге, где была у него лавка вроде сарая, а перед ней — длинная скамья. Но и тут он оказался нерадивым, а вскоре стал делать, что ни попросят (да так, чтоб вовсе не просили) в саутуоркском театре «Глобус», где видел своими глазами Шекспира, одетого привидением в «Гамлете», и где в сцене из «Гамлета» его чуть не убили.
А младший сын, которого тоже звали Джереми, женился на богатой вдове седельника. У неё был островерхий дом на Хай–стрит в цветущем городе Черитоне в восьми милях от Бишоп Хитчингсуорта. Вернувшись домой после медового месяца, он первым делом пририсовал к портрету седельника большой красный нос. Вторым делом, он утопил в дождевой кадке хозяйскую кошку за то, что оголодавшая бедняжка своровала сыр. Третьим делом, он сжёг нарядный воскресный чепчик своей супруги вместе с её париком. И как только она с ним уживалась, остаётся для нас тайной, но уживалась как‑то.
Было у этого Джереми три сына: Джоб, Джон и ещё один Джереми. Нельзя сказать, что семейство это процветало, а можно сказать, что спускалось оно по лестнице ступенька за ступенькой до самого низу. Но потом вдруг опять стало подниматься. У детей Джереми дела пошли лучше. Его младшая дочка вышла за состоятельного скупщика, и уже их единственный сын (а его снова назвали Джереми), хоть и убегал из дому от ненавистной водянистой кашки с почечным жиром, стал помощником главного трубочиста Черитона и, в конце концов, благодаря мастерству и сноровке, усердию и умению, унаследовал дело хозяина, выкупил островерхий дом своего деда и стал самым главным трубочистом трёх соседних графств. Сам он никогда не женился.
Несмотря на трудное детство, несмотря на доброту хозяина и успех у владельцев трёх графств, был он скрягой и жмотом. Дверь его украшала громадная щётка и искусно выполненная колотушка. Друзей, как можно понять из сказанного, у него почти не было, но слыл он лучшим и самым богатым трубочистом в этих краях. Впрочем, большей частью своих доходов, а позднее и большей частью своей славы он был обязан трём сироткам–ученикам: Тому, Дику и Гарри.
В те дни камины строили размером с небольшую комнату, и уж во всяком случае, не меньше просторного шкафа. Возле них были тёплые уютные уголки, а сами камины уходили колодцами до крыши, иногда сужаясь или расширяясь кверху. Чистили их вручную: ученики Джереми перебирались со щетками вверх с одного закопченного кирпича на другой и выгребали сажу, пока сами не становились изнутри и снаружи чернее угольного арапа. Всюду на них была сажа, сажа и сажа: в глазах и во рту, в ушах и в носу! Иногда кирпичи оказывались раскалёнными, и на руках у них вздувались волдыри. Иногда в узких местах мальчишки чуть не задыхались, а, случалось, что и застревали, и могли иссохнуть, как мумии во тьме. Бывало, что в душной тесноте соскальзывала нога, и они летели вниз, как яблоки с ветки или градины из апрельской тучи.
А Джереми Нолликинс, рассовав все принесённые ему деньги по пузатым мешочкам из холста и кожи, потчевал ребят водянистой кашкой на ужин и водянистой кашкой на завтрак. На обед по вторникам и четвергам получали они по ломтю пудинга на почечном жире, в котором подобно янтарным бусинкам виднелись кусочки того же самого жира; по понедельникам, средам и пятницам кормил он их тем, что назвал супом; а по воскресеньям отведывали они немного мяса (самого дешёвого мяса от двоюродного брата, которое добрые хозяева покупают для кошек, но ведь нельзя же лазить по дымоходам, совсем не пробуя мяса). Зато по субботам им подавали с пылу с жару наведаться люди от мэра.
Вы не поверите, но несмотря на столь скудное питание, несмотря на ожоги и ушибы, и сажу, которая попадала им в глаза и лёгкие и приставала к льняным волосам на головках, Том, Дик и Гарри не унывали. А когда субботним вечером их отмывали струей из‑под насоса, на растертых щечках даже можно было разглядеть румянец. В общем, были они, как Том Дакер из страшилки–дразнилки. Помните:
Малютка Том Дакер ревел от того,
Что стриг парикмахер кудряшки его.
Он стриг–приговаривал: «Что за пропажа?
Зато их не вымажет чёрная сажа».
Той ночью привиделся Дакеру страх:
Как будто покоятся в чёрных гробах
Несчётно народу, и Дик там, и Нед,
И бледны их лица, и бледен рассвет.
Но ребята вежливо обращались ко всем пожилым дамам со словом «мэм», даже если какая‑нибудь злющая старуха обзывала их наглецами, сорванцами и хитрецами. Хозяйки, случалось, отрезали им по сытному куску пудинга, или угощали кружкой молока и печёной картошкой, а то и отсыпали полный карман конфет с ломтём белого хлеба в придачу (который, впрочем, недолго оставался у них белым). Что ж, и голодные воробушки порой находят то крошку пирога, то горстку семечек, а всю прелесть яств оценит, конечно, не тот, кто сыт.
Если же им удавалось улизнуть от работы, они бежали поплескаться на речку или искать птичьи гнезда в лесу, или забирались в каменоломню рядом с городом. Чу'дные лесные места здесь у древнего Черитона!
Только отлынивали они или нет, а Джереми Нолликинс Четвертый — Старый Нолл, как звали его соседи — потчевал их берёзовой кашей по утрам, по полдникам и по вечерам. Тут уж щедрей его не было: он не жалел розог ни для четвероногих, ни для двуногих. Том, Дик и Гарри ненавидели Старого Нолла, и это, конечно, плохо. Но, с другой стороны, они были так веселы и счастливы, если их не побьют, и с таким аппетитом ели даже водянистую кашку, что и не задумывались, до чего ненавистен им Нолл, и, слава Богу, потому что от таких мыслей им стало бы ещё хуже.
А, в общем‑то, выглядели они счастливой троицей, и хотя руки их были покрыты волдырями, а рёбра — обтянуты кожей, глазки их сверкали, а зубки были белыми. Но только лишь зубки переставали стучать от холода, тело — ныть от угощений старого Нолла, а глаза не щипала сажа, они снова хохотали и болтали, свистели и свиристели, как кузнечики в июне или скворцы в сентябре. Иногда они ссорились и дрались, кусали и царапали друг друга, потому что никто ведь не учил их, как бороться по правилам — но всегда оставались добрыми друзьями. Бывало, забирались они в чужой сад отведать зелёных яблок или устраивали какую‑нибудь проказу зазевавшейся старушке — а чего ещё ждать от резвых трубочистиков?
Была в этих трёх оборвышах дикая сила необъезженных жеребят и легкая прыть ягнят, хотя выглядели они куда черней. И Старый Нолл, как ни старался, не смог их приручить. Не становились они ручными, и всё тут! Ночью спали они тихо и покойно, как младенцы в зыбках — все трое рядком на чердаке под крышей, лёжа на широченном соломенном матраце и соломенных подушках, прикрывшись обрывками одеял из старых мешков.
Старый Нолл был и по природе, и по привычке несносным и вредным скрягой, а поэтому просто терпеть не мог, когда кто‑то другой бывал весел, счастлив или просто толст. В иную минуту он готов был заживо содрать кожу со своих учеников. Но ведь ему надо было выжать из них всю работу, какую они могли сделать, а поэтому приходилось кормить мальчишек хоть какой‑то едой, чтобы душа у них оставалась в теле, а то люди Мэра стали бы выспрашивать, что да как стряслось. Весёлый нрав ребятишек просто выводил его из себя, но сколько бы он их ни лупил, трубочистики продолжали улыбаться. И ещё отвратительней мальчишки были ему оттого (а в глубине своего черного сердца он понимал это), что, как бы ни ненавидели они его, получив порцию соленых розог, дети ни разу не сделали ему ничего дурного.
Каждый день он смотрел на них с тем злорадным вожделением, с каким отчаявшийся Великан смотрел когда‑то на Христиан и Верных, брошенных им в темницу. Порою по ночам он подкрадывался к их убогому чердаку, где изо всех щелей дул сквозняк, и смотрел при свете звёзд и луны, как крепко спали они на соломенном матраце, откинув мешочное одеяло, а на их лицах лежала чуть заметная дальняя улыбка, будто сны их были покойны, как лебеди с Блаженных Островов.
Это тоже приводило Старого Нолла в ярость. Что смеют видеть во снах эти сорванцы? Чему улыбаются в них эти уродливые арапчата? Можно отлупцевать проснувшегося мальчишку, но нельзя ведь отлупцевать сон, в котором он витает. Здесь Старому Ноллу уж ничто не могло помочь, и оставалось ему только скрежетать зубами. О бедный Старый Нолл…
И какой скрежет зубовный издал он, когда в первый раз услышал ночную музыку. Он никогда и не услышал бы ничего, если б совсем не потерял сон от глодавшей его злобы. Даже зимой удавалось ему забыться беспокойным сном лишь на несколько часов, и если бы Том, Дик или Гарри вдруг решили за ним подсматривать, когда он лежал в своей кровати с четырьмя стойками, то не увидели бы и проблеска улыбки на старом опавшем лице с длинным носом, острым подбородком и взъерошенными волосами, но лишь печать пугающей тьмы. И, может быть, даже пожалели бы за ночные томления и кошмары, корчившие угловатое тело старика, за то, как непрестанно вздрагивали и сжимались его костлявые пальцы.
Так вот, Старый Нолл не мог спать по ночам, и поэтому выходил иногда из своего безмолвного дома побродить по улицам, а, бродя, смотрел на тёмный блеск стёкол в домах соседей и проклинал их за доставшееся им, а не ему, блаженство. Кости его, казалось, были заполнены не мозгом, а злобой, которую ничто не могло умилостивить. Однажды Старый Нолл вовсе не сомкнул глаз за целую ночь — впервые в жизни, не считая, конечно, того случая в молодости, когда он сломал ногу. Ночь была тиха, нежна и безветренна, а с запада лился мягкий лунный свет, и ярко сияли звёзды. В Черитоне воздух, льющийся с окрестных полей, так ароматен и свеж, и так тих был этот час, что из дальней дали доносился шорох речных струй в ивах.
И вот, когда сидел он одинокой тенью на первом от города верстовом камне, даже не раскурив от скаредности своей трубки, вдруг по улицам пронеслось легчайшее дуновение, а с ним долетела тишайшая музыка, сперва даже совсем не похожая на музыку. Но она всё повторялась и звучала, под конец так сотрясая воздух, что даже Старый Нолликинс, который был довольно тугоух, уловил её мелодию. Музыка гремела всё ближе, пела, трубила и звенела всё веселей и веселей в быстром беге мягкого воздуха той октябрьской ночи:
А ну, ребята, гулять пойдём!
Луна сияет — светло, как днём;
Прочь одеяло, прощай кровать -
Мы будем бегать, скакать, орать!
«А ну, ребята, гулять пойдём!», — снова, снова и снова звала музыка то тихо, то пронзительно, то обрушиваясь внезапным раскатом, как гром с неба. И не так уж ярко сияла в ту ночь луна в первой четверти, казавшаяся изогнутой и натёртой до блеска медяшкой, или подвешенным медным тазом со светящимся краем. Да хоть бы и вовсе не было луны — детвора слышала этот клич и, повинуясь ему, летела, неслась, бежала, кувыркалась и плясала. Изо всех улочек и закоулков, со всех дворов и крылечек по всему Черитону сбегались дети, как сбегают весенние ручьи. Они неслись, кружились, прыгали и скакали в такт музыке.
Старый Нолл таки охнул от удивления, увидев их. Ну кто поверит такому ужасу, когда все достойные граждане Черитона крепко спят в постелях! Можно ли представить, чтобы эти прожорливые грязнули на побегушках, подметальщики и подавальщики, могли вдруг стать такими чистенькими и хорошенькими, такими свободными и счастливыми. Его трясло — не столько от возраста и ночной прохлады, сколько от гнева. Ночные проказники казались совсем настоящими, но что‑то в них было странное, а точнее — целых три странных вещи.
Во–первых, совсем не было слышно, чтобы хоть где‑то отворилась и хлопнула дверь, или заскрипели железные засовы на окнах подвалов. Не слышно было даже лёгкого топота, хотя чуть ли не половина всех детей Черитона сейчас неслась по улицам, как гонимые осенним ветром листья, а их лица были обращены к востоку и заливным лугам. И, наконец, хотя Нолл мог при слабом мерцании звёзд и лунном свете различить их глаза, ни один из юных безумцев не оглянулся в его сторону и не подал малейшего знака, что заметил его: даже восковые фигуры на часах не смогли бы выказать ему большего безразличия.
Старый Нолл, который был сперва изумлен, ошарашен и даже чуть напуган, пришел в ярость. Его редкие зубы заскрипели друг о друга с усердием жерновов Джереми Первого, когда тот был ещё богат и крепок. Гнев Нолла, можно не сомневаться, отнюдь не угас, когда, повернув лицо к своему крыльцу со стоптанными ступеньками и желобчатым навесом над ними, он увидел, как заячьими прыжками поскакали вперёд его собственные заморенные ученики, Том, Дик и Гарри — и такими пригожими да гладкими вдруг стали эти девятилетние оборванцы, будто всю жизнь катались, как сыр в масле, ни разу не отведав берёзовой каши. Их рты открывались и закрывались, как если бы они перекликались друг с другом и товарищами на улице, хотя ни звука не было слышно. Голоногие мальчишки, прищелкивая пальцами в воздухе, с воплями неслись скачками по улице в такт музыке, как будто никогда не было у них ни ободранных локтей, ни обожжённых ног, и не носили они подбитых железом башмаков.
Но ни звука, ни шёпота, ни шага не слышал глухой старик — ничего, кроме сладкой, пронзительной, выводящей из себя музыки. Через несколько минут улицы опустели, тонкое кудрявое облачко затянуло луну, и только один карапуз — а был это внучонок самого Мэра — упорно перебирал ножками. Он оказался последним только потому, что был самым маленьким, и никто не взял его на руки.
Старый Нолл, проводив взглядом последнего ночного сорванца, проследив за ним мраморными глазами из‑под костлявых бровей, заковылял обратно по улице к собственному дому и, постояв малость у дверного косяка, пожевав бороду и подумав, что делать дальше, взобрался по дубовой лестнице к самой верхней площадке под крышей. Тут он с величайшей осторожностью приподнял запор и уставился на кровать, которую ожидал увидеть пустой.
Пустая? Как бы не так! В тусклом звёздном свете, который проникал через пыльное окошко, он увидел несомненно настоящие тела своих учеников, спавших таким тихим глубоким сном, что он даже решился принести сальную свечку на оловянном подсвечнике, чтобы получше рассмотреть их. В её дымных лучах он рассматривал три спящих личика. Старый скряга склонился над ними низко, как птицелов над своей сетью, но ни малейшим признаком не обнаружили они, что ощущают его присутствие. Даже веки у них были в пятнах сажи, а её тонкая пыль покрывала льняные кудряшки коротко подстриженных головок. Дети мягко улыбались чему‑то дальнему, будто сидели во сне в сказочном саду и ели клубнику со сливками; будто их души были несказанно счастливы, хотя тела погрузились в глубокий сон, как пчёлы зимой.