50409.fb2
На следующее утро все три ученика, Том, Дик и Гарри, вскочили, как всегда бодрые, за целый час до рассвета. По их сияющим глазкам и яблочным щечкам можно было подумать, будто они только вернулись после долгих каникул на благословенных райских островах. И поскакали они, весёлые, как лягушки, на работу со щётками и мешками, дожёвывая на ходу скрипевшие на зубах лепёшки: три четверти отрубей на четверть муки.
Очень внимательно смотрел на них Старый Нолл во время завтрака из угла у камина, и прислушивался к каждому шёпоту так внимательно, что даже забыл всыпать им палкой обычную утреннюю порцию. Но они не сказали ни слова ни о музыке, ни о танцах, ни о гулянье на заливном лугу. Просто болтали бессвязную чепуху, замолкая лишь, когда замечали, что старикан следит за ними, и он быстро уверился, что какие бы сны ни являлись им ночью, с пробуждением от них не осталось и следа.
Отзвук той музыки и видения томили его много ночей, а тело до того иссохло от возраста и от жадности, что казалось мешком живых костей. Он ничего не высмотрел, но так извёлся и жаждал сна, что когда над крышами Черитона взошла полная и яркая луна — настоящий подарок для нашего охотника — он задремал в своем кресле. Через несколько часов он проснулся от слабого сияния в комнате, которое, конечно, не было светом луны, потому что исходило из чёрной и грязной лестничной клетки. Тут он совсем проснулся, но было поздно: когда он прильнул глазом к дверной щели, мимо него промчались три ученика, а, может быть, их духи или призраки, или видения из их снов — и, счастливые, понеслись прочь. Не успел он и рта раскрыть, как легче ветра пролетели они сквозь иву и скрылись из виду.
На следующее утро после этого, когда Том, Дик и Гарри проснулись на своем матраце, в воздухе стоял изумительный и редкий аромат. Они с жадностью вдыхали его, глядя друг на друга в первом свете дня. Как только надели они рваные пиджачки и спустились к завтраку, старуха, приходившая с утра на пару часов убрать в доме Нолликинса, поставила им на стол сковородку с ломтиками ветчины, шипевшими в собственном жиру.
— Ну, ребятки, — потирая руки, сказал Старый Нолл с ехидной ухмылочкой, — вот вам немного ветчинки и жирку, чтобы вы не простыли, пробегав долгую ночь при лунном свете.
И он скосил на них глаза, приложив палец к носу; но все трое, усевшись на табуретки по другую сторону стола, лишь на мгновенье прекратили вытирать досуха тарелки ломтиками хлеба и подняли на него глаза с таким невинным удивлением, что ему осталось лишь убедиться в том, что они совершенно не понимают, о чём речь.
— А, ребятки, — продолжал он, — разве вы никогда не видите снов, когда спите в своей уютной постельке под крышей? Никогда не слышите музыку? Никогда не появляется в ваших снах то, что называют кошмарами? Ой, Боже мой, когда я был мальчиком, мне каждую ночь что‑нибудь снилось!
— Что нам снилось? — воскликнули они, глянув друг на друга с открытыми от удивления ртами.
— Мне, хозяин, снилось, — сказал Том, — что была яркая луна и что я сидел за ужином со знатными господами.
— А мне, — сказал Дик, — снилось, что я танцевал под деревьями и кустами, которые были все в цветах. И я слышал, как играли там на арфах и свирелях.
— А мне, — сказал Гарри, — снилось будто я у реки, а к ней по зелёному лугу спустилась леди и взяла меня за руку. Наверно, хозяин, это была моя мамочка, хотя я её никогда в жизни не видел.
При этих словах ехидная ухмылка прилипла к лицу Старого Нолликинса, как жир к тарелке, потому что в нём уже вскипал гнев. Он подскочил со своего места у громадного камина, в котором еле теплился огонёк головешки.
— Ах, знатные господа! Арфы! Мамочка! — закричал он. — Вы наглые неблагодарные жадные дьяволята! Убирайтесь отсюда, или я сейчас так отделаю вас палкой, что вы навсегда уснёте!
Едва схватив мешки и мётлы, они стрелой вылетели из дому и стали на дорожке сада, прижимаясь к стене, как мокрые вороны, и ожидая, когда злой старик выйдет и пошлёт их по делам.
Впрочем, сковородка ветчины Старого Нолликинса оказалась потраченной не совсем напрасно: теперь он точно знал, что сорванцы предавались ночным играм лишь во сне, сами не подозревая, что как тени унеслись ночью к месту сбора всех детей Черитона, чтобы плясать, пировать и радоваться. Всё же он продолжал следить и подсматривать за ними, надеясь поймать их в тот самый момент, когда они устремятся прочь. И хотя временами их лица озарялись той же нежной и безмятежной улыбкой, несмотря на белые борозды от слёз на замурзанных щеках, несколько недель подряд он не мог расслышать ни ритмов странной музыки, ни тишайшего шороха, с каким видения из снов сбегали по деревянной лестнице.
Чем больше предавался он размышлениям об увиденном, тем больше ненавидел трех сорванцов и тем более несносной становилась ему их весёлость. Не мог он только решить, что же делать, если случится ему застигнуть их за ночными проделками: сразу пройтись палкой по спящим телам или подождать, пока призраки из их снов улетят подальше и уже не позволить им вернуться. Вот тогда‑то мальчишки целиком окажутся в его власти.
Жила в то время в Черитоне сморщенная старуха, слывшая колдуньей. Ютилась она в каменной хибаре на дальнем конце дороги, проходившей как раз под стенами островерхого дома Старого Нолликинса. И Старый Нолликинс, от которого уже оставалась почти что тень, однажды постучался к ней тёмным вечером. Видом своим она годилась старику в бабушки. Сидела старуха на корточках в углу у большого чугунного котла, где на медленном огне клокотало какое‑то варево. Старик пробормотал свою историю о «трёх воришках и бесстыжих негодниках», а потом стал препираться о цене за совет. И здесь он хотел что‑то выгадать… Наконец, он положил крону в высохшую лапу колдуньи.
— Если разбудить спящего, — сказала она ему, — до того, как порожденное сном видение вернётся в свою смертную оболочку, тогда наверняка случится его внезапная смерть. Не буди спящего, но не позволяй вернуться бродячей тени, тогда он навеки останется твоим рабом, и никогда не станет старше. А чтоб не подпустить тени, порождённой сном человека или зверя — всё равно — нужно иметь или бант любви из железа, завязанный наизнанку, или подвесить ржавую подкову вверх тормашками, или прибить гвоздём над замочной скважиной венок из веток бузины и ясеня, а все окна должны быть закрыты. Ни кирпичные стены, ни каменные, ни деревянные для таких теней не преграда, но они терпеть не могут железа.
И все её слова были частью правдой, а частью — ложью, потому что глупый старик отказался уплатить карге полную цену за совет. Он знал, и колдунья тоже знала, что на двери его был только деревянный засов, потому что он пожадничал заплатить за новые железные запоры. Воров он не боялся, так припрятав денежки, что ни один злодей на свете не отыскал бы их, хоть целую неделю рылся бы в доме. Он переспросил старуху, чтобы удостовериться, как долго обычный человек может жить и работать, если порождённая его сном тень не вернётся назад.
— Ну, это, — прокудахтала колдунья, — зависит от того, сколько ему лет, какая у него кровь и какое сердце. Бери их в первом цвету, тогда и сохранятся дольше.
Она уже давно догадалась, чего хочет старикан, и нравился он ей ничуть не больше, чем три его непоседливых трубочистика. Очень неохотно он бросил ещё монетку в костлявую ладонь ведьмы и направился обратно к дому, не зная, что старуха, чтобы проучить его за жадность, рассказала лишь часть правды.
В тот вечер ученикам выпала редкая радость поиграть в прятки в пустом доме, где было множество комнат и закоулков, но едва услышав шаркающие шаги хозяина на крыльце, они бросились на постель и притворились глубоко спящими.
Старый Нолликинс вернулся с пучком веток бузины и ясеня, гвоздём за десять пенсов, железным ключом, который он купил у старьевщика и который был когда‑то ключом от мельницы богатого Джереми Первого в Стратфорде–на–Эвоне. Полночи размышлял он над словами колдуньи. «Конечно, — убеждал он сам себя, — кровь у них молодая, и моя палка не даёт им разбаловаться, а что может быть лучше для юного тела, чем долгий труд днём, скудная пища и свежий воздух на чердаке ночью?» Старый хитрец и впрямь думал, что если удастся ему не допустить порожденные сном тени обратно в тела, то три ученика никогда уже не станут ни старше, ни слабей, а будут оставаться такими же проворными и крепкими ещё сто лет. Тогда он сможет пользоваться их трудом сколько захочет, а перед смертью — продать. Уж он‑то отучит их шляться по ночам, когда добрые люди спят в своих постелях! И впервые за много лет скудный ужин из корочки хлеба, ветчинной косточки и кружки воды показался ему манной небесной.
Следующий день был днём Святого Николаса, и было то время старых добрых английских зим. Землю уже слегка присыпало снежной крупкой, как зёрнышками саго, а речки и пруды застыли, как звонкое железо. Луна вышла в ту ночь чуть не в полном своём блеске, и лужи на главной улице Черитона сияли между домами в ее косых лучах, подобно китайскому хрусталю.
Поужинав в семь, Старый Нолликинс стал выжидать во тьме, не позволяя себе заснуть пять долгих часов. И тогда, перед самой полуночью, удостоверившись, что ученики крепко спят на чердаке, он на ощупь спустился по лестнице, осторожно приподнял запор и выглянул наружу. Никогда прежде открывшаяся ему картина не сверкала так ярко. Снег на коньках и скатах крыш, на резном камне домов светился белизной и был гладким, как тончайшая мука. Во всю длину улицы без фонарей не видать было ни человека, ни даже кошки, а звёзды сияли в серо–синем небе, как капли росы на колючках. И, конечно, как только часы на башне Святого Эндрю пробили двенадцать, чуть слышно полилась из дальней дали та же пронзительная и всепроникающая мелодия. Клянусь Богом, что если бы в жилах Старого Нолликинса оставалась хоть капля детской крови, то и его дряхлые кости не устояли бы и пустились в пляс по ледяной улице под эти звуки:
А ну, ребята, гулять пойдём!
Луна сияет, светло, как днём.
Прочь одеяло, прощай кровать -
Мы будем бегать, скакать, орать!
Есть настроенье — гони вперёд,
А если нету — потом придёт!
Хватайте обруч и барабан,
Трещотку в руку, свисток в карман!
А ну, пошарим на чердаке -
Там дядька прячет муку в мешке.
Тащите сахар, изюм, творог -
И выйдет знатный у нас пирог!
Только куда уж Старому Нолликинсу! Он проскользнул, как крыса, обратно в дом, втиснулся в чуланчик под лестницей, оставив дверь широко открытой, и стал ждать.
Но что это? На улице показались слабые мерцающие огоньки, донеслись крики голосков, совсем не похожих на человеческие, и через минуту–другую музыка загремела так, что стеклянный ящик на столе с моделью брига, оставшейся от недоброй памяти дедушки Старого Нолликинса, который сгинул в Тобаго, зазвенел в такт мелодии, и кувырком со своих кроватей в рваных штанишках и рубашках, босые, пронеслись, как ветер, со ступеньки на ступеньку, прикрываясь мешками, привидения его трёх учеников. Старый Нолликинс едва успел разглядеть блаженную улыбку на лицах, уловить блеск зубов в полуоткрытых ртах, как их и след простыл. Весь дрожа, словно в лихорадке, старец бросился вверх по лестнице, и через минуту по всему дому эхом разнеслись удары молотка, которым он вгонял десятипенсовый гвоздь над замочной скважиной двери чердака. Он подвесил ключ и подкову на веревочках, опустил молоток и прислушался. Ни шепотка, ни вздоха, ни вскрика не донеслось изнутри, но он не осмеливался открыть дверь в ужасе перед тем, что должно было предстать его взору.
Любопытство, однако, победило. Натянув плащ на костлявые плечи, он поспешил на улицу. Ну, конечно, там и сям повсюду на инее и снегу виднелись следы ног — во всяком случае, так показалось его завистливым глазам — потому что эти следы были не глубже касания крыла голодной птицы. В простоте своей он тешил себя мыслью, как ловко удалось ему провести своих учеников, и что теперь их пустые детские тела навсегда останутся у него в плену, готовые явиться по первому мановению и зову. Он решил последовать на заливные луга за тенями, которые уже скрылись из виду.
Долго он шёл и шёл, едва переводя свистящее дыхание и переступая ногами, и, наконец, подошёл к тому месту, где стояли кружком подстриженные ивы, а вода в излучине реки сверкала под луной, как стекло. Здесь среди пышных, одетых морозом трав, собралось удивительное общество, а неземная музыка, казалось, исходила из нутра расположенного рядом холмика, который называли Лагерем Цезаря. Изнутри доносились голоса и пение. А везде по лугу блуждали радостные тени из детских снов со всего Черитона, из окрестных сёл и цыганских таборов на многие мили вокруг. Овцы здесь были тоже, и, когда старик проходил мимо, их жёлтые глаза поблескивали при луне. Никто не обращал внимания на детей и на «странников», созвавших их из снов.
И вправду странными были эти странники: небольшого роста, в одеждах, будто сотканных из паутины, с гладкими светлыми волосами, мягко ниспадавшими по обеим щекам их худых лиц, так что все они казались седобородыми. Они расхаживали по лугу, поворачивая головы к детям из стороны в сторону, а морозные травы лишь чуть сгибались под их легкой поступью. Печать неизменного добросердечия лежала на всём их облике, а в глазах светился тихий отблеск морской воды в грозовую ночь, когда рябь прилива накатывает на широкую полосу песка.
При виде всего этого Старого Нолликинса одолел смертный страх. Нигде не было видно ни Тома, ни Дика, ни Гарри: они, должно быть, спрятались в поющем холме и пировали там приснившимися яствами. От струнного звона и трубного гласа нескончаемой музыки голова его пошла кругом. Он стал искать, где бы спрятаться, и, наконец, пошёл к старым узловатым ивам у заледеневшего ручья. Здесь бы ему и простоять целым и невредимым до самого утра, если бы, когда он пролезал между нижними ветками дерева, иней не попал ему в нос и не заставил громко чихнуть. Впрочем, простоял бы он тут целым и невредимым, если бы только чихнул, потому что чих старикашки был очень похож на кашель простуженной овцы. Но он до того перетрусил, застав такое общество, что, чихнув, громко крикнул: «Будьте здоровы!», как его когда‑то учила мама.
Тут и наступил конец злому Старому Нолликинсу, потому что это был его первый шаг на долгом пути к раскаянию. Потому что открыв глаза через много часов, он увидел утренний полусвет и понял, что сидит на ветке голой ивы. Туман лежал полосами на низком лугу, а овцы медленно двигались по нему, пожёвывая траву и оставляя за собой в инее зелёные отметины. Тут такая острая боль пронзила кости Старого Нолликинса, какой он не знал с самого рождения, будто все ивы этого волшебного кружка на берегу Итчена всю ночь дубасили его толстыми ветками, выбивая самодурную волю. Куда только делись его самоуверенность и решительность! Покряхтывая и постанывая, спустился он на луг, подобрал какую‑то палку и побрёл с ней по городу, как с клюкой.
Было так рано, что ещё не вставали молочницы, и только петухи кричали на морозных насестах да зардел, предвещая восход солнца, небосклон на востоке. С трудом взошел он в свой дом и закрыл за собой дверь. Отдыхая чуть не на каждой ступеньке, он заставил себя подняться наверх, хотя при любом движении ему казалось, что он вот–вот рассыплется на куски.
Наконец, добрался он до двери чердака, прижался к ней длинным ухом и прислушался. Ни звука! Потом, осторожно–осторожно он чуть приоткрыл дверь и просунул в щель дрожащую голову. Багровый свет с восточного небосклона всё усиливался и даже проник в грязное слуховое окно, озарив спящих трубочистиков. Наступило воскресенье, а поэтому на их светлой коже и кудряшках не было и следа сажи. Но если прежде, когда Старый Нолликинс подсматривал за ними, их улыбающиеся личики казались ему восковыми, сейчас они были будто из алебастра.
Все трое — и Том, и Дик, и Гарри- лежали на спине, вытянув вдоль тел огрубевшие от сажи руки с оборванными и поломанными ногтями. И следа улыбки не было на них, но лишь строгое спокойствие ликов, погрузившихся в вечный сон. Так выглядели они, что даже Старый Нолликинс не посмел их будить, потому что знал в глубине души, что ни одна розга на свете не поднимет их из этого сна — во всяком случае, пока их души не возвратятся в свое жилище. И старая ведьма едва ли тут поможет. Ругая старуху, он всё же пошел ней и долго колотил в дверь её нелепой лачуги, но она и не подумала ему открыть. Наконец, когда колокола черитонской церкви стали созывать прихожан на утреннюю службу, ему ради спасения собственной головы оставалось лишь поплестись на двух палках в мэрию и рассказать, что его ученики умерли.
Но они не умерли. Помощник Мэра вызвал доктора, а тот, приложив короткую деревянную трубку к груди мальчиков, удостоверился, что под рёбрами у них слышно биение, что они впали в забытьё. Назвал он этот недуг греческим словом «каталепсия», и означало оно что‑то вроде приступа сна, который должен со временем пройти. Но хотя вызванная доктором старая повитуха грела соль для мешочков и час за часом прикладывала кирпичи прямо с жару к их окаменевшим ножкам, ни один ни трепетом век, ни легчайшим вздохом не обнаружил, что он жив и когда‑нибудь откликнется.
Так и остались они лежать на соломенном тюфяке, неподвижные, как мумии, тихие и безмятежные, и такие прелестные, какими любая мать хотела бы видеть своего ребёнка, строгие, с вымытыми к воскресенью щеками, носами, лбами и подбородками, и безучастные, как каменные ангелочки.