50421.fb2 Старая Крепость (Книга 1) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Старая Крепость (Книга 1) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

ВЛАДИМИР БЕЛЯЕВ

СТАРАЯ КРЕПОСТЬ

ТРИЛОГИЯ

Книга первая

УЧИТЕЛЬ ИСТОРИИ.

Гимназистами мы стали совсем недавно. Раньше все наши хлопцы учились в городском высшеначальном училище. Желтые его стены и зеленый забор хорошо видны с Заречья. Если на училищном дворе звонили, мы слышали звонок у себя, на Заречье. Схватишь книжки, пенал с карандашами - и айда бежать, чтобы вовремя поспеть на уроки И поспевали. Мчишься по Крутому переулку, пролетаешь деревянный мост, потом вверх по скалистой тропинке - на Старый бульвар, и вот уже перед тобой училищные ворота. Только-только успеешь вбежать в класс и сесть за парту - входит учитель с журналом. Класс у нас был небольшой, но очень светлый, проходы между партами узкие, а потолки невысокие. Три окна в нашем классе выходили к Старой крепости и два - на Заречье. Надоест слушать учителя - можно в окна глядеть. Взглянул направо - возвышается над скалами Старая крепость со всеми ее девятью башнями. А налево посмотришь - там наше родное Заречье. Из окон. училища можно разглядеть каждую его улочку, каждый дом. Вот в Старой усадьбе мать Петьки вышла белье вешать: видно, как ветер пузырями надувает большие рубахи Петькиного отца - сапожника Маремухи. А вот из Крутого переулка выехал ловить собак отец моего приятеля Юзика кривоногий Стародомский Видно, как подпрыгивает на камнях его черный продолговатый фургон - собачья тюрьма. Стародомский поворачивает свою тощую клячу вправо и едет мимо моего дома Из нашей кухонной трубы вьется синий дымок. Это значит - тетка Марья Афанасьевна уже растопила плиту. Интересно, что сегодня будет на обед? Молодая картошка с кислым молоком, мамалыга с узваром или сваренная в початках кукуруза? "Вот если бы жареные вареники!" - мечтаю я. Жареные вареники с потрохами я люблю больше всего Да разве можно сравнить с ними молодую картошку или гречневую кашу с молоком? Никогда! Замечтался я как-то на уроке, глядя в окна на Заречье, и вдруг над самым ухом голос учителя: - А ну, Манджура! Поди к доске - помоги Бобырю... Медленно выхожу из-за парты, посматриваю на ребят, а что помогать - хоть убей, не знаю. Конопатый Сашка Бобырь, переминаясь с ноги на ногу, ждет меня у доски Он даже нос выпачкал мелом. Я подхожу к нему, беру мел и так, чтобы не заметил учитель, моргаю своему приятелю Юзику Стародомскому, по прозвищу Куница. Куница, следя за учителем, складывает рука лодочкой и шепчет: - Биссектриса! Биссектриса! А что это за птица такая, биссектриса? Тоже, называется, подсказал! Математик ровными, спокойными шагами уже подошел к доске. - Ну что, юноша, задумался? Но вдруг в эту самую минуту во дворе раздается звонок. - Биссектриса, Аркадий Леонидович, это...- бойко начинаю я, но учитель уже не слушает меня и идет к двери "Ловко вывернулся, думаю, а то влепил бы единицу..." Больше всех учителей в высшеначальном мы любили историка Валериана Дмитриевича Лазарева. Был он невысокого роста, беловолосый, всегда ходил в зеленой толстовке с заплатанными на локтях рукавами, - нам он показался с первого взгляда самым обычным учителем, так себе - ни рыба ни мясо. Когда Лазарев впервые пришел в класс, он, прежде чем заговорить с нами, долго кашлял, рылся в классном журнале и протирал свое пенсне. - Ну, принес леший еще одного четырехглазого...- зашептал мне Юзик Мы уж и прозвище Лазареву собирались выдумать, но когда поближе с ним познакомились, сразу признали его и полюбили крепко, по-настоящему, как не любили до сих пор ни одного из учителей. Где было видано раньше, чтобы учитель запросто гулял вместе с учениками по городу? А Валериан Дмитриевич гулял. Часто после уроков истории он собирал нас и, хитро щурясь, предлагал. - Я сегодня в крепость после уроков иду. Кто хочет со мной? Охотников находилось много. Кто откажется с Лазаревым туда пойти? Валериан Дмитриевич знал в Старой крепости каждый камешек. Однажды целое воскресенье, до самого вечера, провели мы с Валерианом Дмитриевичем в крепости. Много интересного порассказал он нам в этот день. От него мы тогда узнали, что самая маленькая башня называется Ружанка, а та, полуразрушенная, что стоит возле крепостных ворот, прозвана странным именем - Донна. А возле Донны над крепостью возвышается самая высокая из всех - Папская башня. Она стоит на широком четырехугольном фундаменте, в середине восьмигранная, а вверху, под крышей, круглая. Восемь темных бойниц глядят за город, на Заречье, и в глубь крепостного двора. - Уже в далекой древности, - рассказывал нам Лазарев, - наш край славился своим богатством Земля здесь очень хорошо родила, в степях росла такая высокая трава, что рога самого большого вола были незаметны издали. Часто забытая на поле соха в три-четыре дня закрывалась поростом густой, сочной травы Пчел было столько, что все они не могли разместиться в дуплах деревьев и потому роились прямо в земле. Случалось, что из-под ног прохожего брызгали струи отличного меда. По всему побережью Днестра безо всякого присмотра рос вкусный дикий виноград, созревали самородные абрикосы, персики. Особенно сладким казался наш край турецким султанам и соседним польским помещикам. Они рвались сюда изо всех сил, заводили тут свои угодья, хотели огнем и мечом покорить украинский народ. Лазарев рассказал, что всего каких-нибудь сто лет назад в нашей Старой крепости была пересыльная тюрьма. В стенах разрушенного белого здания на крепостном дворе еще сохранились решетки За ними сидели арестанты, которых по приказу царя отправляли в Сибирь на каторгу. В Папской башне при царе Николае Первом томился известный украинский повстанец Устин Кармелюк. Со своими побратимами он ловил проезжавших через Калиновский лес панов, исправников, ксендзов, архиереев, отбирал у них деньги, лошадей и все отобранное раздавал бедным крестьянам. Крестьяне прятали Кармелюка в погребах, в копнах на поле, и никто из царских сыщиков долгое время не мог словить храброго повстанца. Он трижды убегал с далекой каторги. Его били, да как били! Спина Кармелюка выдержала больше четырех тысяч ударов шпицрутенами и батогами. Голодный, израненный, он каждый раз вырывался из тюрем и по морозной глухой тайге, неделями не видя куска черствого хлеба, пробирался к себе на родину - на Подолию. - По одним только дорогам в Сибирь и обратно,- рассказывал нам Валериан Дмитриевич,- Кармелюк прошел около двадцати тысяч верст пешком Недаром крестьяне верили, что Кармелюк свободно переплывет любое море, что он может разорвать любые кандалы, что нет на свете тюрьмы, из которой он не смог бы уйти. Его посадил в Старую крепость здешний магнат, помещик Янчевский. Кармелюк бежал из этой мрачной каменной крепости среди бела дня. Он хотел поднять восстание против подольских магнатов, но в темную октябрьскую ночь 1835 года был убит одним из них - паном Рутковским Этот помещик Рутковский побоялся даже при последней встрече с Кармелюком посмотреть ему в глаза. Он стрелял из-за угла в спину Кармелюку. - Когда отважный Кармелюк сидел в Папской башне,- рассказывал Валериан Дмитриевич, - он сочинил песню, За Сибирью солнце всходит.. Хлопцы, не зевайте Кармелюк панов не любит В лес за мной ступайте!. Асессоры, исправники В погоне за мною. Что грехи мои в сравненье С ихнею виною! Зовут меня разбойником, Ведь я убиваю Я ж богатых убиваю, Бедных награждаю. Отнимаю у богатых Бедных наделяю, А как деньги разделю я И греха не знаю Круглая камера, в которой сидел когда-то Кармелюк, была засыпана мусором. Одно ее окно выходило во двор крепости, а другое, наполовину закрытое изогнутой решеткой, - на улицу. Осмотрев оба этажа Папской башни, мы направились к широкой Черной башне. Когда мы вошли в нее, наш учитель велел нам лечь ничком на заплесневелые балки, а сам осторожно перебрался по перекладине в дальний темный угол. - Считайте, - сказал он и поднял над вырубленным между балками отверстием голыш Не успел этот беленький круглый камешек промелькнуть перед нами и скрыться под деревянным настилом, как все шепотом забормотали: - Один, два, три, четыре... Было лишь слышно, как далеко внизу, под заплесневелыми балками, журчит ручей. - Двенадцать! - едва успел прошептать я, как из глубины темного колодца донесся всплеск воды. Эхо от него пролетело мимо нас вверх, под каменный свод башни - Так и есть, тридцать шесть аршин, - сказал Лазарев, осторожно пробираясь к нам по гнилой перекладине. Когда мы вышли из затхлого полумрака на крепостной двор, Лазарев объяснил, откуда взялся в Черной башне этот глубокий колодец. Его выкопали осажденные запорожцами турки. В это же воскресенье возле самой Донны Куница под кустом шиповника нашел ржавый турецкий ятаган. Он и по сей день лежит в городском музее с выцветшей надписью: "Дар ученика высшеначального училища Иосифа Стародомского". В одну из наших прогулок по крепости мы помогли Валериану Дмитриевичу выковырять из стены Папской башни круглое чугунное ядро. Оно гулко упало на землю и разломило пополам валявшуюся сосновую щепку. На брезентовой курточке Сашки Бобыря мы донесли это чугунное ядро до самого дома Лазарева. Вот тогда-то мы и узнали, что Валериан Дмитриевич живет по соседству с доктором Григоренко, в проулочке напротив докторской усадьбы. В глубине небольшого дворика примостился его обмазанный глиной домик с деревянным крылечком. На крылечке, словно часовые, стояли, прислонившись к перилам, две безносые каменные бабы. Валериан Дмитриевич выкопал их за городом, на кургане около Нагорян. По всему двору были разбросаны покрытые мхом могильные плиты, надтреснутые глиняные кувшины, бронзовые кресты и осколки камней с отпечатками листьев. С проулочка дворик Лазарева, похожий на старинное маленькое кладбище, был огорожен невысоким глиняным забором. Мы бросили чугунное ядро наземь у самого крыльца, и когда стали прощаться с нашим учителем, он пообещал сводить нас в подземный ход, который начинается около крепости. Мы условились пойти в подземный ход в следующее воскресенье. Куница взялся отыскать фонари, а Сашка Бобырь пообещал принести целую катушку телефонного провода, которую он стащил со склада воинского присутствия. Очень заманчива была для нас эта прогулка! Об этом подземном ходе я впервые услышал от Куницы Куница уверял, что подземный ход соединяет нашу крепость со старинным замком польского князя Сангушко, который раньше владел этим краем. Тридцать верст тянется подземный ход в скалах, проходит под двумя быстрыми речками и кончается в не известной никому, потайной комнате княжеского замка. А этот княжеский замок стоит в густом сосновом лесу, скрытый от людских глаз, на берегу широкого озера, в котором водятся жирные зеркальные карпы и золотые рыбки. Я верил Кунице и представлял себе княжеский замок мрачным, загадочным, с тяжелыми решетками на окнах. "Должно быть,- думал я,- в ясные, светлые ночи его зубчатые башни отражаются в голубом от лунного света озере, и, наверное, очень страшно, да и, пожалуй, невозможно купаться в этом озере по ночам". Я с нетерпением ждал воскресенья. Но пойти в подземный ход вместе с Лазаревым нам не удалось

НОЧНОЙ ГОСТЬ

По городу прошел слух, что красные отступают и Петлюра с пилсудчиками подходит уже к Збручу. А потом на заборах забелели приказы, в которых говорилось, что Красная Армия временно оставляет город, перебрасывая свои части на деникинский фронт. Накануне отступления, поздно вечером, к моему отцу при шел наш сосед Омелюстый. С ним был еще один человек, которого я не знал. Я уже лежал в постели, закутанный до подбородка в байковое отцовское одеяло. Отец сидел за столом и хорошо наточенным ножом резал "самкроше" из пачки прессованного желтого табака На плечах у Омелюстого болтался рваный казацкий башлык, на лобастой голове чернела круглая барашковая кубанка, а карманы его зеленого френча были туго набиты бумагами Спутник его, невысокий человек в пушистом заячьем треухе, шел сзади, медленно переставляя ноги, словно боялся оступиться. Был он очень бледен, небрит, и на остром его подбородке и впалых щеках пробивались черные жесткие волосы. Перешагнув вслед за Омелюстым порог нашей спальни, незнакомец снял свою меховую шапку, тихо, чуть слышно поздоровался, сел на стул и расстегнул ватную солдатскую телогрейку. - Поганое дело, Манджура, выручай, - сказал Омелюстый, снимая башлык и здороваясь с отцом. - Наши ночью отступают, а вот товарищ расхворался не вовремя. Нельзя ему ехать... Где б его тут пристроить в городе? Только так, чтобы никто не потревожил. А, Мирон?.. - Ладно, потолкуем, - ответил отец. - Разденься сперва, чаю выпей. Омелюстый вытащил из френча револьвер, переложил его в карман брюк, а френч вместе с кубанкой и башлыком бросил на корзинку у окна. Потом, присев к столу, он облокотился на него и, сжав виски длинными тонкими пальцами, медленно сказал: - Ты думаешь, наши надолго уходят? Пустяки, скоро вернутся. Вот прогонят Деникина из Донбасса, а тогда и Подолию освободят. Пока Омелюстый беседовал с отцом, Марья Афанасьевна приготовила больному гостю постель на широком кованом сундуке, а когда он улегся, покрыла его зимним ватным одеялом и другими теплыми вещами, какие только были в нашем доме. Она напоила больного чаем с сушеной малиной. Он лежал на спине под высокой грудой пропахшей нафталином одежды, прислушиваясь к разговору. Свет от лампы падал гостю в глаза, и он все время жмурился. Вдруг он повернулся на бок, подмигнул мне и кивнул на стену. Я посмотрел на стену - ничего там не было. Тогда больной высунул из-под одеяла худую длинную руку и начал шевелить вытянутыми пальцами. По стене запрыгали тени. Из этих смутных, расплывчатых теней стали возникать отчетливые фигуры. Сперва я различил голову лебедя с выгнутой шеей. Потом на белой стене, двигая ушами, запрыгал очень потешный заяц. А когда заяц исчез, большой рак, подползая к окну, зашевелил цепкой клешней. Не успел я наглядеться на рака, как в другом месте, около этажерки, появилась морда лающей собаки, очень похожей на пса наших соседей Гржибовских - Куцего. Вот собака высунула язык и стала тяжело дышать, точь-в-точь как дышат собаки в сильную жару. Все фигурки появлялись и пропадали так быстро, что я не успевал даже заметить, как делает их этот чудной человек, укутанный теплой одеждой до самых ушей. Показав последнюю фигурку, он опять хитро подмигнул мне, высунул язык, а потом снова лег на спину и закрыл глаза. Я сразу решил, что он, должно быть, очень веселый и хороший человек, и мне захотелось, чтобы отец позволил ему остаться у нас, пока не возвратятся красные. Ни отец, ни сосед не заметили тех штук, которые показал мне больной. Они все пили чай и разговаривали. Под их тихий разговор я заснул. Проснулся я поздно и первым делом поглядел на сундук, где лежал вчера ночной гость. Сундук по-прежнему стоял у стены, покрытый разноцвет ной дорожкой. Но постели и больного на нем не было. На чистую, блестящую клеенку обеденного стола падали солнечные лучи. Вдруг где-то за Калиновским лесом грохнул выстрел. Натягивая на ходу рубашку, я вбежал в кухню. Там тоже никого не было. Только на огороде, около забора, я нашел тетку Марью Афанасьевну. Она стояла на скамеечке и смотрела поверх забора на крепостной мост. - Петлюровцы, - сказала, вздохнув, тетка и сошла на землю. Я вскочил на скамейку, оттуда вскарабкался на забор и увидел скачущих от крепости в город всадников. Они мчались по мосту. Над решетчатыми перилами были видны вытянутые морды их гривастых коней. - А где больной? - спросил я Марью Афанасьевну, когда мы вернулись на кухню. - Больной? Какой больной? - удивилась она. - А я думала, ты спал. Больной, деточка, уехал с красными... Все уехали. Ты только помалкивай про больного. - Как все? И отец? - Нет, деточка, отец, здесь, он пошел в типографию. Тетка моя, Марья Афанасьевна, - женщина добрая и жалостливая. Сердится она редко и, когда я веду себя хорошо, называет меня "деточкой". А я не люблю этого слова. Какой я деточка, когда мне скоро уже двенадцать. Вот и сейчас я обозлился на тетку за эту самую "деточку" и не стал ее больше расспрашивать, а побежал в Старую усадьбу к Петьке Маремухе смотреть оттуда, со скалы, как в город вступают петлюровцы. А на следующий день, когда петлюровцы уже заняли город и вывесили на городской каланче свой желто-голубой флаг, мы с Юзиком Куницей увидели бегущего по Ларинке Ивана Омелюстого. Его зеленый френч, надетый прямо на голое тело, был расстегнут. Омелюстый мчался по тротуару, чуть не сбивая с ног случайных прохожих и гулко стуча по гладким плитам коваными сапогами. За ним гнались два петлюровца в широких синих шароварах. Не останавливаясь, на бегу, они стреляли в воздух из тяжелых маузеров. Омелюстый тоже не останавливался и тоже стрелял из нагана, через левое плечо, не целясь. У кафедрального собора к двум петлюровцам присоединились еще несколько черно-шлычников. Они гурьбой гнались за Омелюстым и палили без разбору - кто куда. По извилистым тропинкам над скалой Омелюстый промчался к Заречью. А петлюровцы, не зная дороги, поотстали. Спустившись вниз, Омелюстый перебежал по шатающейся кладочке на другой берег реки и оглянулся. Размахивая маузерами, петлюровцы уже подбегали к берегу. Тогда Иван вскочил в башню Конецпольского, которая стояла на краю Заречья, у самого берега. И не успели еще петлюровцы добежать до реки, как из круглой башни раздался первый выстрел Омелюстого. Второй пулей Омелюстый подстрелил прыгнувшего на дрожащую кладочку рослого петлюровца. Ноги петлюровца разъехались в стороны. Он покачнулся, неловко взмахнул руками и грузно упал в быструю речку. Мы с Куницей с гребня крутого Успенского спуска видели, как поплыла вниз по течению кудлатая белая папаха петлюровца. Петлюровцы залегли поодаль, в камнях под скалой. Пока двое из них вытаскивали из воды подстреленного, остальные успели снять со спин свои куцые австрийские карабины и стали палить через речку по башне, в которой спрятался Омелюстый. Никто из петлюровцев, видно, не решался перебежать речку по кладке. Глухое эхо раздавалось над рекой. Скоро на выстрелы стали сбегаться со всех сторон петлюровцы. В самый разгар перестрелки около нас неожиданно вырос петлюровский сотник в отороченной белым каракулем венгерке. - А ну, голопузые, марш отсюда! - строго прикрикнул на нас сотник и погрозил Кунице наганом. Мы кинулись наутек. Окольной дорогой, мимо Старого бульвара, мы вернулись к себе домой. Уже подбегая к Успенской церкви, мы услышали, как внизу, у реки, застрекотал пулемет. Видно, петлюровцы открыли пулеметный огонь по башне Конецпольского. У церкви мы разошлись. Я пошел домой, но у нас дома на кухонных дверях висел замок. Покрутился я несколько минут на огороде и, не вытерпев, побежал к Юзику: уж очень мне хотелось посмотреть, скольких петлюровцев перебил Омелюстый. Удалась ли ему выбраться из башни Конецпольсного? Как мы желали теперь Омелюстому удачи! Из простого, ничем особенно не примечательного соседа Омелюстый сразу вырос в наших глазах в грозного богатыря вроде повстанца Устина Кармелюка. Куница в это время ел мамалыгу. Я предложил ему сбегать на Старый бульвар и оттуда, сверху, посмотреть, что делается у башни Конецпольского. Куница отломил мне кусок горячей мамалыги, и мы помчались. Но когда мы добежали до бульвара, у башни Конецпольского было уже тихо. Только у речки ходил взад и вперед петлюровский патруль да два каких-то незнакомых хлопца подбирали на берегу стреляные гильзы. Мы прогнали, этих хлопцев и сами стали искать патроны в том месте, где только что была перестрелка. Кунице посчастливилось. Около забора он нашел боевой австрийский патрон с тупой пулькой. Должно быть, впопыхах его обронили петлюровцы. А мне не повезло. Долго я бродил под скалой, где лежал убитый петлюровец, но, кроме одной лопнувшей гильзы, из которой кисло пахло порохом, ничего не нашел. Проклятые хлопцы все подобрали. На небе уже показались звезды, когда я вернулся домой. Отец почему-то был веселый. Застелив газетой край стола, он разбирал наш никелированный будильник и посвистывал. - Тато, а его не могли в тюрьму бросить? - осторожно спросил я отца. - Кого в тюрьму? - откликнулся отец. - Ну, Омелюстого... Отец усмехнулся в густые усы и пробурчал: - Много ты знаешь... Видно, ему-то было известно многое, но он попросту не хотел откровенничать с таким, как я, пацаном. До прихода Петлюры мой отец работал наборщиком в уездной типографии. Когда петлюровцы заняли город, к отцу стали часто заходить знакомые типографские рабочие. Они говорили, что Петлюра привез с собой машины, чтобы на них печатать деньги. Машины эти установили в большом доме духовной семинарии на Семинарской улице. А под окнами семинарии взад и вперед зашагали чубатые солдаты в мохнатых шапках, с карабинами за спиной, и нагайками отгоняли зевак. Пятерых рабочих типографии взяли печатать петлюровские деньги. Один из них жаловался отцу, что во время работы за спиной у них стоят петлюровцы с ружьями, а после работы эти охранники обыскивают печатников, как воров. Как-то поздно вечером к нам в дом пришел рябой низенький наборщик. Он и до этого бывал у нас. Тетка Марья Афанасьевна уже спала, а отец только собирался ложиться. - Завтра нас с тобою. Мирон, заставят петлюровские деньги печатать. Я слышал, заведующий говорил в конторе,- угрюмо сказал моему отцу этот наборщик. Отец молча выслушал наборщика. Потом он сел за стол и долго смотрел на вздрагивающий огонек коптилки. Я следил за отцом и думал: "Ну, скажи хоть слово, ну, чего ты молчишь?" Наконец низенький наборщик отважился и, тронув отца за плечо, спросил: - Так что делать будем, а. Мирон?.. Отец вдруг сразу встал и громко, так что даже пламя коптилки заколыхалось, ответил: - Я им таких карбованцев напечатаю, что у самого Петлюры поперек горла станут! Я печатник, а не фальшивомонетчик! И, сказав это, отец погрозил кулаком. Утром отца в городе уже не было.

***

На следующий день за забором в усадьбе Гржибовских завизжала свинья. - Опять кабана режут! - сказала тетка. Наш сосед, Гржибовский.- колбасник. За белым его домом выстроено несколько свиных хлевов. В них откармливаются на убой породистые йоркширские свиньи. Гржибовский у себя в усадьбе круглый год ходит без фуражки. Его рыжие волосы всегда подстрижены ежиком. Гржибовский - рослый, подтянутый, бороду стрижет тоже коротко, лопаточкой, и каждое воскресенье ходит в церковь. На всех Гржибовский смотрит, как на своих приказчиков. Взгляд у него суровый, колючий. Когда он выходит на крыльцо своего белого дома и кричит хриплым басом: "Стаху, сюда!" - становится страшно и за себя и за Стаха. Однажды Гржибовский порол Стаха в садике широким лакированным ремнем с медной пряжкой. Сквозь щели забора мы видели плотную спину Гржибовского, его жирный зад, обтянутый синими штанами, и прочно вросшие в траву ноги в юфтевых сапогах. Между ног у Гржибовского была зажата голова Стаха. Глаза у Стаха вылезли на лоб, волосы были взъерошены, изо рта текла слюна, и он быстро, скороговоркой верещал: - Ой, тату, тату, не буду. ой, не буду, прости, таточку. ой, больно, ой, не буду, прости! А Гржибовский, словно не слыша криков сына, нагибал свою плотную спину в нанковом сюртуке. Раз за разом он взмахивал ремнем, резко бросал вниз руку и с оттяжкой бил Стаха. Он как бы дрова рубил - то, крякнув, ударит, то отшатнется, то снова ударит, и все похрапывал, покашливал. Стах закусывал губы, высовывал язык и снова кричал: - Ой, тату, тату, не буду! Стах не знал, что мы видели, как отец порол его. Всякий раз он скрывал от нас побои. При людях он хвалил отца, с гордостью говорил, что его отец самый богатый колбасник в городе, и хвастал, что в ярмарочные дни больше всего покупателей собирается у него в лавке на Подзамче. В словах Стаха, конечно, была доля правды. Гржибовский умел готовить превосходную колбасу. Заколов свинью, он запирался в мастерской, рубил из выпотрошенной свиной туши окорока, отбрасывал отдельно на студень голову и ножки, обрезал сало, а остальное мясо пускал в колбасу. Он знал, сколько надо подбросить перцу, сколько чесноку, и, приготовив фарш, набивал им прозрачные кишки сам, один. Когда колбаса была готова, он лез по лесенке на крышу. Бережно вынимая кольца колбасы из голубой эмалированной миски, Гржибовский нанизывал их на крючья и опускал в трубу. Затем Гржибовские разжигали печку. Едкий дым горящей соломы, запах коптящейся колбасы доносились и к нам во двор. В такие дни мы с Куницей подзывали Стаха к забору, чтобы выторговать у него кусок свежей колбасы. Взамен мы предлагали Стаху цветные, пахнущие типографской краской афиши, программки опереток с изображениями нарядных женщин и маленькие книжечки жития святых с картинками. Все эти афиши и книжечки приносил мне отец из типографии. Вначале мы договаривались, что на что будем менять, и божились не надувать друг друга. После долгих переговоров Стах, хитра щуря свои раскосые глаза, вприпрыжку бежал к коптилке. Он выбирал удобную минуту, чтобы незаметно от отца сдернуть с задымленной полки кольцо колбасы. Мы стояли у забора и нетерпеливо ждали его возвращения, покусывая от волнения горьковатые прутики сирени. Утащив колбасу, Стах, веселый, довольный удачей, прибегал в палисадник и перебрасывал ее нам через забор. Мы ловили ее, скользкую и упругую, как мяч, на лету. Взамен через щели в заборе просовывали Стаху пестрые афиши и книжечки. Затем мы убегали на скамеечку к воротам и ели колбасу просто так - без хлеба. Острый запах чеснока щекотал нам ноздри. Капли сала падали на траву. Колбаса была теплая, румяная и вкусная, как окорок. Теперь Гржибовский резал нового кабана. Услышав визг, мы подбежали к забору и заглянули в щель. На крыльце, где обычно курил свою трубку Гржибовский, согнувшись, стоял петлюровец и усердно чистил двумя мохнатыми щетками голенище высокого сапога. Начистив сапоги, он выпрямился и положил щетки на барьер крыльца. Ведь это же Марко! Ошибки быть не могло. Старший сын Гржибовского, Марко, или курносый Марко, как его звала вся улица, стоял сейчас на крыльце в щеголеватом френче, затянутый в коричневые портупеи. Его начищенные сапоги ярко блестели. Когда красные освободили город от войск гетмана Скоропадского, Марко исчез из дому. Он бежал от красных, а сейчас вот появился снова, нарядный и вылощенный, в мундире офицера петлюровской директории. Ничего доброго появление молодого Гржибовского не предвещало...

ПРОЩАЙ, УЧИЛИЩЕ!

Однажды, вскоре после прихода петлюровцев, вместо математика к нам в класс вошел Валериан Дмитриевич Лазарев. Он поздоровался, протер платочком пенсне и, горбясь, зашагал от окна к печке. Он всегда любил, прежде чем начать урок, молча, как бы собираясь с мыслями, пройтись по классу. Вдруг Лазарев остановился, окинул нас усталым, рассеянным взглядом и сказал: - Будем прощаться, хлопчики. Жили мы с вами славно, не ссорились, а вот пришла пора расставаться. Училище наше закрывается, а вас переводят в гимназию. Добровольно они туда не могли набрать учеников, так на такой шаг решились... Сейчас можете идти домой, уроков больше не будет, а в понедельник извольте явиться в гимназию. Вы уже больше не высшеначалъники, а гимназисты. Мы были ошарашены. Какая гимназия? Почему мы гимназисты? Уж очень неожиданной показалась нам эта весть. В классе сразу стало удивительно тихо. Первым нарушил эту тишину конопатый Сашка Бобырь. - Валериан Дмитриевич, а наши учителя, а вы - тоже с нами? - выкрикнул он с задней парты, и мы, услышав его вопрос, насторожились. Было видно, что Сашкин вопрос задел Валериана Дмитриевича за живое. - Нет, хлопчики, мне на покой пора. С паном Петлюрой у нас разные дороги. Я в той гимназии ни к чему, - криво улыбнувшись, ответил Лазарев и, присев к столу, принялся без цели перелистывать классный журнал. Тогда мы повскакали из-за парт и окружили столик, за которым сидел Лазарев. Валериан Дмитриевич молчал. Мы видели, что он расстроен, что ему тяжело разговаривать с нами, но все же мы стали приставать к нему с вопросами. Сашка Бобырь спрашивал Лазарева, будем ли мы носить форму. Куница - на каком языке будут учить в гимназии; каждый старался выведать у Валериана Дмитриевича самое главное и самое интересное для себя. Особенно хотелось нам узнать, почему Лазарев не хочет переходить в гимназию. И когда мы его растравили вконец, он встал со стула, еще раз медленно протер пенсне и оказал: - Я и сам не хочу покидать вас в середине учебного года, да что ж поделаешь? - Помолчав немного, он добавил: - Главное-то, хлопчики, в том, что они набирают в гимназию своих учителей, а я для них не гожусь. - Почему не годитесь? - удивленно выкрикнул Куница. - Я, хлопчики, не могу натравливать людей одной нации на людей другой так, как этого хотелось бы петлюровцам. По мне был бы человек честным, полезным обществу, а то, на каком языке он говорит, - дело второстепенное. Мне абсолютно безразлично: поляк, еврей, украинец или русский мой знакомый, была бы у него душа хорошая, настоящая, вот основное! И я всегда считал и считаю, что нельзя решать судьбу Украины в отрыве от будущего народов России... И никогда они мне не простят, что я рассказывал вам правду о Ленине... Невесело расходились мы в этот день по домам. Было жалко покидать навсегда наше старое училище. Никто не знал, что нас ожидает в гимназии, какие там будут порядки, какие учителя. - Это все Петлюра выдумал! - со злостью сказал Куница, когда мы с ним спускались по Старому бульвару к речке. - Вот холера, чтоб он подавился! Я молчал. Конечно, прав был мой польский друг! Что говорить, никому не хотелось расставаться со старым училищем. Да и как мы будем учиться вместе с гимназистами? Еще от старого режима сохранялись у них серые шинели с петлицами на воротнике, синие мундиры и форменные фуражки с серебряными пальмовыми веточками на околыше. А когда пришли петлюровцы, многие гимназисты, особенно те, что записались в бойскауты, вместо пальмовых веточек стали носить на фуражках петлюровские гербы - золоченые, блестящие трезубцы. Иногда под трезубцы они подкладывали шелковые желто-голубые ленточки. Мы издавна ненавидели этих панычей в форменных синих мундирах с белыми пуговицами и едва завидев их, принимались орать во все горло: - Синяя говядина! Синяя говядина! Гимназисты тоже были мастера дразниться. На медных пряжках у нас были выдавлены буквы "В.Н.У.", что означало "Высшеначальное училище". Отсюда и пошло - увидят гимназисты высшеначальников и давай кричать: - Внучки! Внучки! Ну и лупили же их за это наши зареченские ребята! То плетеными нагайками, то сложенными вдвое резиновыми трубками. А маленькие хлопцы стреляли в гимназистов из рогаток зелеными сливами, камешками, фасолью. Жаль только, что к нам на Заречье, где жила преимущественно беднота, они редко заглядывали. Почти все гимназисты жили на главных улицах города: на Киевской, Житомирской, за бульварами, а многие и около самой гимназии. Наступил понедельник. Ох и не хотелось в то ясное, солнечное утро в первый раз идти в незнакомую, чужую гимназию! Еще издали, с балкона, когда мы с Петькой Маремухой и Куницей переходили площадь, кто-то из гимназистов закричал нам: - Эй вы, мамалыжники, паны цыбульские! А воши свои на Заречье оставили? Мы промолчали. Хмурые, насупленные вошли мы в темный, холодный вестибюль гимназии. В тот день у нас, у новичков, никаких занятий не было. Делопроизводитель в учительской записал всех в большую книгу, а потом сказал: - Теперь подождите в коридоре, скоро придет пан директор. А директор засел в своем кабинете и долго к нам не выходил. Мы слонялись по сводчатым коридорам, съезжали вниз по гладким перилам лестницы, а потом забрели в актовый зал. Там, в огромном пустом зале, горбатый гимназический сторож Никифор снимал со стен портреты русских писателей. Вместо писателей Никифор стал вставлять под стекло петлюровских министров, но министров оказалось больше, чем писателей, - девятнадцать человек, и золоченых рам для них не хватало. Тогда Никифор постоял, поскреб затылок и заковылял в кабинет естествознания. Он притащил оттуда целую пачку застекленных картинок разных зверей и животных. Но едва он принялся потрошить эти картинки, как в актовый зал вбежал рассвирепевший учитель природоведения Половьян. Природовед поднял такой крик, что мы думали - он убьет горбатого Никифора. Половьян бегал вокруг стремянки и кричал: - Что ты выдумал, изверг? Да ты с ума сошел! Я не отдам своего муравьеда! Ведь это кощунство! Такой муравьед на весь город один. А Никифор только огрызнулся: - Та видчепиться, пане учителю, чого вы тутечки галас знялы? Идите до директора. Покружившись в актовом зале, Половьян убежал жаловаться директору, но тот только похвалил горбатого Никнфора за его выдумку. Сторож, хитро улыбаясь, стал выдирать из вишневого цвета рамок львов, тигров, носорогов, а с ними и половьяновского муравьеда. - Ну, ты, изверг, вылезай, - сказал Никифор, вытаскивая муравьеда из рамки. Сидя на паркетном полу, Никифор клещами выдергивал из рамки гвоздики, и фанерная крышечка выпадала сама. Никифор вынимал картинки, обтирал рамки влажной тряпкой и клал на стекло кого попало - то морского министра, то министра церковных дел, то хмурого усатого министра просвещения. Когда все портреты были развешаны, сторож Никифор покропил водой паркетный пол актового зала и вымел в коридор весь мусор и паутину. Вместе с нами он расставил перед сценой несколько длинных сосновых скамеек. Все высшеначальники собрались в актовый зал и сели на скамейки. Бородатый директор гимназии Прокопович вылез на сцену, откашлялся и, поставив правую ногу на суфлерскую будку, стал говорить речь. Половину его слов мы не разобрали. Я запомнил только, что мы - "молодые сыны самостийной Украины" - должны хорошо учиться в гимназии и заниматься в скаутских отрядах, чтобы, окончив учение, поступить в военные петлюровские школы. Маремуха, Сашка Бобырь, Куница и я попали в один класс. Первое время мы держались вместе и даже могли при случае дать сдачи любому гимназисту. Но потом Петька Маремуха стал все больше и больше подмазываться к ловкому и хвастливому гимназисту Котьке Григоренко. Они, правда, и раньше, по Старой усадьбе, были знакомы друг с другом. Петькин отец, сапожник Маремуха, арендовал у доктора Григоренко флигель в Старой усадьбе. Котька иногда приезжал со своим отцом в Старую усадьбу и там познакомился с Петькой. Здесь, в гимназии, они встретились как старые знакомые, Котька вдобавок подкупил Маремуху архивной бумагой с орлами, и Петька Маремуха совсем раскис.: Отец Котьки был главный врач больницы. Он позволял своему сыну рыться в больничном архиве и выдирать из пахнущих лекарствами ведомостей чистые листы. Котька часто брал с собой в больничные подвалы и Маремуху добывать чистую бумагу. Маремуха не раз бывал у Котьки дома, на Житомирской улице, не раз они вместе ходили на речку ловить раков. Григоренко его и в бойскауты записал одним из первых. А вскоре, вслед за Маремухой, под команду Котьки перекочевал и Сашка Бобырь. Он, дурень, похвастался однажды перед Котькой своим никелированным "бульдогом", а Котька и припугнул его, что скажет про этот револьвер петлюровским офицерам. Вот Сашка Бобырь с перепугу и стал также подлизываться к Котьке. Остались неразлучными только мы с Куницей. Обидной нам сперва показалась измена Маремухи и Сашки Бобыря, а потом мы бросили думать о них и еще крепче сдружились. И до чего же скучно было учиться первое время в гимназии! Классы здесь хмурые, неприветливые, точно монастырские кельи. Да тут и в самом деле когда-то были кельи. Раньше в этом доме был монастырь. В монастырских подвалах, слышал я, замуровывали живьем провинившихся монахов. Здание это много раз перестраивали, но все-таки оно и изнутри и снаружи походило на монастырь. Гимназисты, которые и до нас учились в этом здании, чувствовали себя здесь хозяевами. Они позанимали лучшие места на первых партах, а нам, высшеначальникам, осталась одна "Камчатка". А гимназические учителя нудные, злые, слова интересного не скажут, не пошутят, как, бывало, Лазарев в высшеначальном. Не раз вспоминали мы Валериана Дмитриевича Лазарева, его интересные уроки по истории, прогулки с ним в Старую крепость. Тут, в гимназии, запретили изучать русский язык, общую историю сразу отменили, а вместо нее стали мы учить историю одной только Украины. А учителем истории директор назначил петлюровского попа Кияницу. Высокий, обросший рыжими волосами, в зеленой рясе, с тяжелым серебряным распятием на груди, он стал приходить в класс задолго до звонка. Мы еще по двору бегаем, а он уже тут как тут. Кияница преподавал историю скучно, неинтересно. Часто посреди урока он вдруг останавливался, кряхтел, теребил свою рыжую бороду и лез за помощью в учебник Грушевского - старого украинского националиста. А когда надоедало рыться в этой толстой, тяжелой книге, он начинал задавать нам вопросы. А однажды Кияница венчал адъютанта самого Петлюры и пришел в гимназию прямо со свадьбы. От него сильно пахло водкой. Кияница поднялся на второй этаж и двинулся прямо в директорскую за учебниками. Он прятал учебники в шкафу у директора. А в этот день директора вызвали в министерство просвещения, и он ушел, закрыв свой кабинет. Мы подсмотрели, как Кияница покрутился около директорской, заглянул в замочную скважину, потом крякнул с досады и, пошатываясь, вернулся в класс. Он долго хмыкал что-то непонятное под нос, совал длинные руки под кафедру, кашлял, а потом вдруг пробурчал: - Ну-с, так... Да... Так... Сегодня, дети... сегодня мы вспомним, что я рассказывал вам о крепости Кодак... Крепость Кодак знаменита тем, что ее построил около Днепровских порогов... Кто построил крепость Кодак? Ну, вот как тебя, отрок? - И поп ткнул пальцем прямо в Маремуху. Бедный Петька не ожидал такого каверзного вопроса. Он завертелся на скамейке, оглянулся, потом вскочил и, краснея. сказал: - Маремуха! - Маремуха?- удивился поп. - Ну-с, итак, объясни нам, отрок Маремуха, кто построил крепость Кодак? В классе наступила тишина. Было слышно, как далеко за Тернопольским спуском проезжала подвода. Кто-то свистнул на Гимназической площади. Петька долго переминался с ноги на ногу и затем, зная, что больше всех гетманов поп любит изменника Мазепу, и желая подмазаться к учителю, собравшись с духом, выпалил: - Мазепа! - Брешешь, дурень! - оборвал Маремуху поп. - Мазепы тогда еще на свете не было... Крепость Кодак построил... построил... да... построил иудей Каплан, а наш славный рыцарь атаман Самойло Кошка сразу взял ее в плен... - Нет, не Кошка!- дрожащим голосом на весь класс сказал Куница. Поп насторожился, вскинул кверху голову и грозно спросил: - Кто сказал не Кошка? А ну, встань! Куница встал и, опустив глаза вниз, бледный, взволнованный, глядя в чернильницу, тихо ответил: - Я сказал. Мне стало очень страшно за Юзика. Я ждал, что Кияница набросится на него с кулаками, изобьет его здесь же, у нас на глазах. Но поп, опираясь здоровенными своими лапами на кафедру, нараспев, басом сказал: - А-а, это, значит, ты такой умник? Чудесно! Итак, ты утверждаешь, что я извращаю истину? Тогда выйди, голубчик, сюда и расскажи нам, кто же, по-твоему, построил крепость Кодак? Поп думал, что Куница испугается и не ответит, но Куница выпрямился и, глядя попу прямо в глаза, твердо сказал: - Крепость Кодак построил совсем не Каплан, а французский инженер Боплан, а в плен ее захватил никакой не Кошка, а гетман Сулима. - Сулима? - переспросил поп и закашлялся. Кашлял он долго, закрывая широким рукавом волосатый рот. В эту минуту в классе еще сильнее запахло водкой. Накашлявшись вдоволь, красный, со слезящимися глазами Кияница спросил: - Кто же это тебя научил такой ерунде? - Валериан Дмитриевич научил, - смело сказал Юзик и добавил, объясняя: Лазарев. - Ваш Лазарев ничего не знает! - вспыхнул поп. - Ваш Лазарев богоотступник и шарлатан! Кацапский прислужник! - И то неправда! - сказал Куница. - Валериан Дмитриевич все знает. - Что? - заорал поп. - Неправда? А ну, стань в угол, польское отродье! На кукурузу! На колени! Даже стекла задрожали в эту минуту от крика Кияницы. Бледный Юзик подождал немного, а потом тихо пошел к печке и стал там, в углу, на колени. После этого случая мы еще больше возненавидели попа Кияницу.

ГОЛОС ТАРАСА

Очень здорово ехать на грохочущей Подводе по знакомому городу в тот самый час, когда все приятели занимаются в скучных и пыльных классах. Если бы не эта поездка за барвинком, сидеть бы и нам теперь на уроке закона божия да заучивать наизусть "Отче наш". А разве в такую погоду полезет в голову "Отче наш" или история попа Кияницы? Куница тоже доволен. - Я каждый день согласен ездить за барвинком - нехай освобождают от уроков. А ты? - Спрашиваешь! - ответил я ему. И мне сразу стало очень грустно, что только на сегодня выпало нам такое счастье. А завтра... - Петлюровцы! - толкнул меня Юзик. Навстречу идет колонна петлюровцев. Их лица лоснятся от пота. Сбоку с хлыстиком в руке шагает сотник. Он хитрый, холера: солдат заставил надеть синие жупаны, белые каракулевые папахи с бархатными "китыцями", а сам идет в легоньком френче английского покроя, на голове у него летняя защитная фуражка с длинным козырьком, закрывающим лицо от солнца. Возница сворачивает. Левые колеса уже катятся по тротуару, - вот-вот мы зацепим осью дощатый забор министерства морских дел петлюровской директории. Все равно тесно. Возница круто останавливает лошадь. Колонна поравнялась с нами. Сотник, пропустив солдат вперед, подбежал к вознице и. размахивая хлыстиком, закричал: - Куда едешь, сучий сын? Не мог обождать там, на горе? Не видишь - казаки идут? - Та я...- хотел было оправдаться возница, седой старик в соломенном капелюхе, но петлюровский сотник вдруг повернулся и, догоняя отряд, закричал: - Отставить песню! И не успели затихнуть голоса петлюровцев, как сотник звонко скомандовал: - Смирно! Солдаты сразу пошли по команде смирно, повернув головы налево. Вороненые дула карабинов перестали болтаться вразброд и заколыхались ровнее. Но чего ради он скомандовал "смирно"? Ах, вот оно что! На тротуаре появились два офицера-пилсудчика. Один из них - маленький, белокурый, другой, постарше, - краснолицый, с черными бакенбардами. Пилсудчики идут, разговаривая друг с другом, и не замечают поданной команды. Сотник остановился и смотрит на пилсудчиков в упор. Не замечают. Сотник снова командует на всю улицу: - Смирно! Заметили. Белокурый офицер толкнул краснолицего. Тот выпрямился, незаметно поправил пояс и зашагал, глядя на колонну. Только когда первый ряд подошел к офицерам, оба ловко вскинули к лакированным козырькам конфедераток по два пальца. А сотник вытянулся так, словно хотел выскочить из своего френча, и, нежно ступая по мостовой, приставив руку к виску, прошел перед пилсудчиками, как на параде. Мы ехали медленно рядом с офицерами по узенькой и кривой улице. Куница искоса разглядывал их расшитые позументами стоячие воротники. Офицеры шли, улыбаясь, маленький, покрутив головой, сказал: - Совершенно ненужное лакейство! - Но чего пан поручик хочет? Он мужик и мужиком сгинет, - ответил белокурому офицер с бакенбардами и, вынув из кармана маленький, обшитый кружевами платочек, стал сморкаться, да так здорово, что бакенбарды, словно мыши, зашевелились на его румяных щеках Я понял, что пилсудчики смеются над петлюровским сотником, который дважды подавал команду "смирно", лишь бы только выслужиться перед ними. У Гимназической площади пилсудчики повернули в проулочек к своему штабу, а мы с грохотом въехали на площадь. Замощенная булыжником, она правильным квадратом расстилалась перед гимназией. В гимназии было тихо. Видно, еще шли уроки. Не успела лошадь остановиться, как мы с Юзиком спрыгнули с подводы и побежали по каменной лестнице наверх, в учительскую. Навстречу нам попался учитель украинского языка Георгий Авдеевич Подуст. Его на днях прислали в гимназию из губернской духовной семинарии. Немолодой, в выцветшем мундире учителя духовной семинарии, Подуст быстро шел по скрипучему паркету и, заметив нас, отрывисто спросил: - Принесли? - Ага! - ответил Куница. - Полную подводу. - Что?.. Подводу?.. Какую подводу? - удивленно смотрел на Куницу Подуст. Я ничего не понимаю. Вас же за гвоздями посылали? Я уже знал, что учитель Подуст очень рассеянный, все всегда путает, и сразу пояснил: - Мы на кладбище за барвинком ездили, пане учитель. Привезли целую подводу барвинка! - Ах, да! Совершенно точно! - захлопал ресницами Подуст. - Это Кулибаба за гвоздями побежал. А вы Кулибабу не встречали? - Не встречали! - ответил Юзик, и Подуст побежал дальше, но вдруг быстро вернулся и, взяв меня за пряжку пояса, спросил: - Скажи, милый... Ты... Вот несчастье... Ну... как твоя фамилия? - Манджура! - ответил я и осторожно попятился. Всей гимназии было известно, что Подуст плюется, когда начинает говорить быстро. - Да, да. Совершенно точно. Манджура! - обрадовался Подуст. - Скажи, какие именно стихотворения ты можешь декламировать? - А что? - Ну, не бойся. Тебя спрашивают. - "Быки" могу Степана Руданского, а потом... Шевченко. Только я забыл трошки. - Вот и прекрасно! - сказал Подуст и. отпустив мой пояс. потер руки. - В этом есть большой смысл: наша гимназия названа именем поэта Степана Руданского, а ты прочтешь на первом же торжественном вечере его стихи. Прекрасная идея! Лучше не придумать... Теперь слушай. Иди немедленно домой и учи все, что знаешь. Нет, пожалуй, не все, а так, приблизительно два-три стихотворения. Только знаешь... хорошо... выразительно! Он закашлялся и потом, нагнувшись ко мне, прошептал: - Хорошо учи. Чуешь? Возможно, сам батько Петлюра приедет... - А домой идти... сейчас? - Да, да... и сразу же учи. А в гимназию придешь послезавтра. И я сам тебя проверю. - А если пан инспектор спросит? - Ничего. Я ему сообщу... Твоя фамилия? - Манджура! - Так, так, Манджура, совершенно точно. Будь спокоен,- пробормотал Подуст и сразу побежал в темный коридор. - Эх ты, подлиза!..- Куница хмуро посмотрел на меня и, передразнивая, добавил: - "Быки" могу... и потом Шевченко! Нужно тебе очень декламировать. Выслуживаешься перед этим гадом! Поехали б лучше снова за барвинком.

Целый вечер я разгуливал по нашему огороду, между грядками, и бубнил себе под нос: Вперед, бики! Бадилля зсохло, Самi валяться будяки, А чересло, лемiш новiї... Чого ж ви стали? Ген, бики! - Быки, быки!- крикнула мне, выглянув из окна, тетка.- Ты мне со своими "быками" все огурцы потопчешь. Иди лучше на улицу! - Ничего, тетя, не зачипайте! Я учусь декламировать стихотворение,- весело ответил я.- Меня, может, сам батько Петлюра приедет слушать. Если мне дадут награду, я и вам половину принесу! Проклятые "Быки" меня здорово помучили. Смешно: такое легкое на вид стихотворение, а заучивать его вторично наизусть было гораздо труднее, чем те вирши Шевченко, которые я учил очень давно, еще в высшеначальном училище. Их я повторил раза три по "Кобзарю" - и все, а вот с "Быками" провозился долго. Все путалось, как только я начинал читать наизусть. Сперва я читал, как созревает хлеб на полях и как текут молоко и мед по святой земле, а уже потом - как быки, вспахивая поле, ломают бурьяны и чертополох. А надо было читать как раз наоборот. Я уже пожалел даже, что вызвался учить именно эти стихи, про быков. Но тогда, пожалуй. Подуст не отпустил бы меня домой. ...Лишь к вечеру следующего дня я наконец заучил правильно стихотворение про быков и утром с легким сердцем пошел в гимназию к Подусту. - Ага, Кулибаба! - радостно сказал Подуст. - Ты будешь... выжимать гири? "Вот и старайся следующий раз для такого черта, а он даже не может запомнить меня", - подумал я и ответил: - Я не Кулибаба, а Василий Манджура. Вы мне велели учить стихи. - Манджура? Ну, не все одно - Кулибаба, Манджура? Пряча в карман пенсне. Подуст предложил: - Пойдем в актовый зал, прорепетируем!.. И только мы переступили порог актового зала, изо всех окон мне в глаза ударило солнце. За те дни, пока я не ходил в гимназию, в актовом зале произошли перемены. Вблизи сцены из свежих сосновых досок выстроили высокую ложу. Через весь зал были протянуты две толстые гирлянды, сплетенные из привезенного нами барвинка. Вместе со стеблями барвинка в гирлянды вплели шелковые желто-голубые ленты. Гирлянды перекрещивались под сверкающей в солнечных лучах хрустальной люстрой. Крашенные масляной краской стены актового зала были хорошо вымыты и тоже блестели на солнце. Вверху, под лепными карнизами, висели портреты петлюровских министров, а у белой кафельной печки, перевитый вышитым рушником, виднелся на стене большой портрет Тараса Шевченко. Подуст взобрался на суфлерскую будку и, сидя на ней, точно на седле, кивнул. - Давай! Было очень неловко декламировать в этом пустом солнечном зале на скользком паркете, но я откашлялся и начал с выражением: Та гей, бики! Чого ж ви стали? Чи поле страшно заросло? Чи лемеша iржа поїла? Чи затупилось чересло? Я видел перед собой широкий, весь в мелких ямках нос учителя, видел совсем близко зеленоватые близорукие глаза его, посыпанный перхотью и засаленный воротник его мундира. Подуст в такт чтению притопывал ногой. Не дождавшись, пока я кончу, он вскочил и чуть не опрокинул суфлерскую будку. - Дуже гарно! Только чуть-чуть громче. Вирши Шевченко в таком же духе читаешь? Я кивнул головой. - И хорошо. Это будет коронный номер. Советую только тебе выпить сырое яйцо, перед тем как выйдешь на сцену, чтобы не сорвался голос. Не забудешь? - А утиное можно? - Это не играет роли - утиное или куриное. Важно, чтобы сырое было. Понял? - Послушайте остальные, пане учитель... - Ой! - вдруг ударил себя ладонью по лбу Подуст. - Меня же пан директор ждет. Я совсем забыл. Тут же он спрыгнул на паркет и поскользнулся. Я его поддержал. - Да постой, как твоя фамилия? Вынув карандаш и листочек бумаги, щуря свои подслеповатые глаза. Подуст посмотрел на меня так, будто видел меня в первый раз. - Манджура! - снова подсказал я и снова про себя обругал учителя. - Чудесно. Итак, я записываю: ученик Манджура - декламация.

Записочку эту Подуст не потерял. Когда в день праздника я пришел в гимназию, меня встретил на лестнице Юзик и насмешливо сказал: - Подумаешь, артист... Он вынул из кармана розовую программку и протянул ее мне. Рядом со словам "декламация" в этой программке я нашел напечатанную настоящими типографскими буквами свою фамилию. Это было очень приятно. - Петлюра будет! - наклоняясь ко мне, прошептал Куница. - Правда? - А вот смотри, уже караулит! Мимо нас, высоко подняв голову и, видно, высматривая кого-то, прошел в хорошо выутюженном мундире директор гимназии Прокопович. Из петлицы мундира у него торчал букетик цветов иван-да-марья. Директор нарочно посылал в соседний Должецкий лес гимназического сторожа Никифора за этими желто-синими цветами. Говорили, что Прокопович дружит с Петлюрой, а Подуст даже рассказывал, что наш директор скоро будет у атамана министром просвещения. До начала вечера оставалось много времени. Вдвоем с Куницей мы долго бродили по гимназическим коридорам, зашли в разукрашенный сосновыми ветками буфет, и там он угостил меня сельтерской водой с вкусным сиропом "Свежее сено". Взамен я разрешил ему залезть ко мне в карман и вытащить оттуда пригоршню жареной кукурузы. Мы грызли эти белые, лопнувшие на огне зернышки и следили. как высокий скаут Кулибаба, стоя с посохом на контроле, пускает в гимназию приглашенных гостей. Когда кто-нибудь пробегал мимо меня, я сторонился: боялся, что раздавят утиное яйцо, которое я принес с собой на вечер. Оно лежало в фуражке. Это яйцо сегодня снесла наша старая белая утка, и я тайком от тетки стащил его из гнезда. Было непривычно гулять по коридору в тесном суконном мундирчике. Я одолжил его у зареченского хлопца Мишки Криворучко, которого еще при гетмане выгнали из гимназии за то. что он побил окна в доме помещика Язловецкого. Мундир жал под мышками, было жарко. Чем больше собиралось в актовом зале народу, тем страшнее становилось мне. Ведь я никогда раньше не декламировал на таких вечерах. В классе у доски я читал наизусть вирши, но то было в классе, где сидели свои знакомые хлопцы из высшеначального. Здесь же многих людей, особенно военных, я не знал. У меня сильно колотилось сердце и тяжелели ноги, когда мы с Куницей, прогуливаясь по коридору, подходили к дверям зрительного зала. - Говорят, на Русских фольварках сегодня выключили электричество, чтобы у нас горело всю ночь. Слышал? - прошептал мне Юзик. - Да? Нет, не слышал! - ответил я. На Заречье, где жили мы, и вовсе никогда не было электричества. Стоило ли мне теперь из-за этого тревожиться? Зато я все чаще подумывал: а не сбежать ли мне отсюда, пока не поздно? Самое страшное - мне все больше и больше казалось, что я забыл стихи. Шевеля холодными губами, я шептал про себя строчки и с перепугу вовсе не понимал ничего. Чудилось, что это не я читаю, а что рядом со мной идет совсем незнакомый человек и нашептывает на ухо какие-то чужие и непонятные слова. А тут еще Куница пристал. Заглянув мне в лицо, он засмеялся. - Йой! Чего ты такой белый, Васька, словно тебя мелом вымазали? - Откуда ты взял? - Да, откуда, - засмеялся Куница. - Я знаю, ты боишься. Правда? А ну, признавайся! - И совсем не страшно! - сказал я твердо, но тотчас предложил: - Юзик, а давай я тебе прежде прочту! Вот зайдем сюда! - И я кивнул головой на полуоткрытую дверь темного класса. Юзик заглянул в класс, но, видно, ему не понравилось, что в классе совсем темно, и он сказал, грызя кукурузу: - Нет, зачем здесь? Я тебя лучше в зале послушаю. - А как объявлять лучше: вирш Шевченко или вирш Тараса Григорьевича Шевченко? - Ну, конечно, Тараса Григорьевича. Ведь так нам и Лазарев объяснял. В эту минуту пронесся черноволосый восьмиклассник с повязкой распорядителя на рукаве и закричал на весь коридор: - Артисты, на сцену! - Иди! - И Юзик втолкнул меня в освещенный актовый зал.

По сцене бегали гимназисты, кто-то гремел гирями, выжимая их одной рукой. Пахло пудрой и нафталином. Я осторожно пробирался в глубь сцены, где было потемнее. Откуда ни возьмись, навстречу мне выскочил запорожец с седыми усами, в голубом кунтуше. Кривой ятаган висел у запорожца на боку. Я шарахнулся в сторону и чуть не полетел, споткнувшись о чугунную гирю. Яйцо запрыгало у меня в фуражке. Запорожец засмеялся и крикнул басом: - Ага, Васька, не узнаешь, а я тебе зараз голову срубаю! - Выхватив ятаган, он и в самом деле занес его над моей головой. Узнав по голосу, что это не настоящий запорожец, а наш одноклассник, долговязый Володька Марценюк, я мигом схватил его за глотку. - Это еще что за баловство? - послышалось сзади. Я сразу отпустил запорожца. Возле нас стоял Подуст. Я посмотрел на него и даже не поверил, что это Подуст. Из-под бархатного воротника его нового мундира торчал чистый крахмальный воротничок, редкие седые волосы были причесаны. даже пенсне он надел новое, парадное, с блестящей золоченой дужкой, которая, точно клешня рогача, впилась в красную, мясистую переносицу учителя. На грудь он приколол английской булавкой букетик из настурций и васильков. Прямо не верилось, что этот франт и есть наш старый, похожий на сельского дьячка учитель Подуст, которого мы все за его рассеянность прозвали Забудькой. - Ага... Манджура! - сказал он мне весело и хитро подмигнул. - Ну, держись, держись, я тебя выпускаю первым во втором отделении. В эту минуту на сцену вбежал черноволосый гимназист-распорядитель. Он бросился к Подусту и прошептал: - Георгий Авдеевич! Головной атаман едут... С улицы в открытые окна актового зала донеслось гудение машины. Все, кто был на сцене, подбежали к занавесу. Но дырок на всех не хватило, а меня совсем оттеснили. Я быстро спрыгнул с подмостков и, отбежав шага два в сторону, остановился у глухой полотняной стенки, которая отделяла актовый зал от сцены. Я мигом достал карандаш и проколупал в полотне очень удобную дырку. Через эту дырку я увидел, как батько Петлюра со свитой вошел в зал. Навстречу ему выскочил Прокопович и, уронив палку, обнял атамана. Они поцеловались. Даже здесь, за сценой, было слышно, как кто-то из них смачно чмокнул мясистыми губами. Гимназисты вскочили со своих мест и заорали "слава". Петлюра махнул им рукой, чтобы они садились, а сам направился дальше. Он прошел под самой сценой и сел в ложе, в каких-нибудь пяти шагах от меня. Очень было неприятно смотреть на него в упор, так и хотелось все время отвернуться, но я, пересиливая страх, смотрел. Одетый в синий, наглухо застегнутый френч, Петлюра сидел в ложе на плюшевом кресле, заложив нога на ногу. В руках он держал фуражку-"керенку" с золотым трезубцем на околыше. Волосы у Петлюры были зачесаны налево и лежали гладко: наверное, он смазал их репейным маслом. Мне показалось, что я где-то видел Петлюру, но где - я сперва припомнить не мог, а вспомнил только после. На жестяной, выгоревшей от солнца вывеске у нашего зареченского парикмахера Новижена был нарисован вот такой же прилизанный, надменный мужчина. Петлюра все время озирался по сторонам, один раз он даже нагнулся и незаметно посмотрел под мягкое пружинное кресло, на котором сидел, и, увидев, что под креслом никого нет, уже спокойнее стал рассматривать портреты своих министров. За плечами у батьки на деревянных перилах ложи сидел начальник контрразведки Чеботарев. Даже сами петлюровцы называли его Малютой Скуратовым. Чеботареву было скучно тут, в гимназии. Широкоплечий, с лицом, изрытым оспой, одетый в серую австрийскую форму, с тяжелым маузером на боку, Чеботарев позевывал, - видно, ему очень хотелось уйти. Кроме Чеботарева, других петлюровских старшин в ложе не было. Петлюру окружали офицеры-пилсудчики в нарядных голубоватых мундирах. Просторная ложа была сплошь забита ими. Среди пилсудчиков я вдруг заметил офицера с черными бакенбардами, которого мы с Маремухой видели несколько дней назад в городе. Он сидел на венском стуле рядом с атаманом и что-то вполголоса ему рассказывал. Петлюра заулыбался. Он вытащил из кармана длинный гребешок и осторожно, так, словно боялся расцарапать кожу, стал зачесывать этим гребешком набок свои липкие, маслянистые волосы. А пилсудчик с бакенбардами хлопнул себя по коленке и затем, круто повернувшись, вдруг поманил кого-то перчаткой. Кого он зовет? А, ксендза! Высокий, худой, с гладко выбритыми запавшими щеками, согнувшись, он пробирался между рядами скамеек, и гимназисты, вставая один за другим, давали ему дорогу. На голове у ксендза была смешная бархатная шапочка. Осторожно забравшись в ложу, ксендз поклонился - сперва Петлюре, затем офицерам. Откуда ни возьмись, со стулом в руках подскочил черноволосый распорядитель. Даже не посмотрев на него, ксендз ловко одной рукой поднял стул и сел. Сутана его распахнулась, и я увидел под ней хорошо начищенные сапоги с высокими голенищами. Ксендз снял шапочку, и выбритая кружочком на его голове тонзура заблестела под ярким светом люстры. "Наверное, это какой-нибудь знаменитый, особенный ксендз,- подумал я,- раз и Петлюра его знает". В эту минуту в зале погас свет и со сцены послышался голос директора гимназии Прокоповича. То и дело запинаясь, директор густым басом говорил, как ему радостно на душе оттого, что в гимназию пришли такие дорогие гости, да еще в эти дни заключения военного союза с маршалом Пилсудским против большевиков. Тут через дырку я увидел, что Петлюра и пилсудчики встали. Спрыгнул с перил ложи и Чеботарев, и доски заскрипели под ним. Повскакали со своих мест скауты, гимназисты стали кричать "слава", а оркестр громко заиграл "Ще не вмерла Украiна", и зайчики от поднятых медных труб музыкантов побежали в разные стороны полутемного зала. Петлюра, как только заиграла музыка, надел фуражку и взял под козырек. Так же по команде "смирно" стояли в ложе польские офицеры. Перебирая четки, вытянулся вместе с ними и ксендз. Едва затихли последние звуки петлюровского гимна и все стали рассаживаться по местам, как директор гулко, словно в пустую бочку, закричал в актовый зал: - За процветание нашей дорогой союзницы великой Речи Посполитой и ее маршала Юзефа Пилсудского - слава! - Слава! Виват! - заорали вразброд гимназисты. Кто-то крикнул "виват" даже и здесь, за сценой. Оркестр снова заиграл, только на этот раз уже польский гимн. В эту минуту меня взяли за шиворот. Я оглянулся. Сзади, с тесаком на ремне, одетый в бойскаутскую форму, стоял здоровенный Кулибаба. Вблизи он казался еще выше. - А ну, дай посмотрю! - властно прошипел он. - Только недолго! - попросил я и посторонился. Но Кулибаба, видно, и не думал скоро уходить. Он смотрел в зал, слегка согнувшись и широко раздвинув свои голые до колен волосатые ноги. Тесак, как маятник, болтался на поясе Кулибабы. Мне надоело караулить дырку, и я пошел прочь. Я не стал смотреть, как бойскауты-спортсмены выжимали гири и делали пирамиды, - эти штуки я видел не раз на гимназическом дворе. Я бродил в глубине сцены и только слышал, как там, за декорациями, раз за разом ухают, падая на пол, тяжелые гири. Но вот живую картину я пропустить никак не мог. Пока со сцены убирали ковры и оттаскивали в сторону гири, я хорошо устроился у сигнального колокола. Отсюда сцена была видна гораздо лучше, чем из ложи, а самое главное - артисты бегали рядом, их при желании можно было тронуть рукой. Занавес, звеня кольцами, раскрылся. На сцене, вокруг деревянного простого стола, сидели запорожцы. Сперва они молчали и даже не шевелились. Вдруг голый до пояса, рыже-чубый запорожец затрясся, словно в падучей, откинулся назад и наотмашь ахнул кулаком по спине другой, тоже обнаженного до пояса запорожца в папахе с красным верхом. Удар был очень сильный, бедный запорожец не выдержал и даже глухо крякнул на весь актовый зал. А в это время лысый. с седым чубчиком на лбу, старый запорожский вояка громко засмеялся и будто бы от смеха повалился на пивную бочку, что лежала около суфлерской будки. Пока этот лысый смеялся, изо всех углов к столу стали сбегаться с пиками, со свернутыми знаменами остальные запорожцы. Подбежав к столу, они наклонились над писарем, а писарь в черном камзоле с белым воротником что-то быстро зацарапал сухим гусиным пером по бумаге. У меня под самым ухом звякнули в колокол. И по этому сигналу артисты вдруг замерли на своих местах, где кто был, все стало очень похоже на картину "Запорожцы пишут письмо турецкому султану". Эта картина висела у нас в учительской. Прошла минута, другая, а запорожцы всё сидели и стояли на сцене как вкопанные - мне даже надоело смотреть на них, а в зале стали кашлять. Занавес задергивали очень медленно, и артисты не трогались с места до тех пор, пока обе его половинки не сошлись совсем. Не успел я отойти от колокола, как ко мне, поправляя пенсне, подбежал Подуст. - Приготовься, милый! Твоя очередь! - сказал он. - Как, уже? Лучше я после... - Ничего, не бойся! - подбодрил меня Подуст и одну за другой проверил все пуговицы на своем мундире. Затем он подошел к зеркалу и посмотрелся. Пока Подуст прихорашивался, я осторожно вынул из фуражки утиное яйцо, разбил его и выпил тут же, на сцене. Яйцо было теплое, скользкое, очень противное. Точно во сне, я услышал протяжные слова Подуста: - Сейчас, Панове, выступит с декламацией ученик пятого класса Украинской державной гимназии Василий Манджура! Не помню, как я выбежал на сцену. Я остановился уже около самой рампы и чуть-чуть не раздавил ногой электрическую лампочку. Освещенные красноватым отблеском сцены, пристально смотрели на меня из первых рядов учителя и гимназисты. Я заметил на плетеном кресле в первом ряду бородатого директора гимназии Прокоповича. Он сидел, зажав ногами палку. Сбоку в темной ложе блестела гладко зачесанная голова Петлюры. В зале было очень тихо. - Вирш Степана Руданского "Та гей, бики!" - несмело начал я и сразу, отважившись, продолжал:

Та гей, бики! Чего ж ви стали? Чи поле страшно заросло? Чи лемеша iржа поiла? Чи затупилось чересло?

Во всех углах зала, пугая меня, загрохотало эхо. Чтобы заглушить его, я еще громче спрашивал: Чого ж ви стали? Гей, бики! Страшный и далекий зал слушал. Как большие косы, отбрасывая на стены длинные тени, свисали над публикой две гирлянды барвинка. И вдруг я вспомнил кладбище: мы с Куницей рвем барвинок для торжественного вечера. Нам так спокойно меж могил! Высокие бересты и грабы почти сплошь закрывают памятники от солнца, изредка захлопает тугими крыльями вверху, в густой листве, горлица; потурчит немного, да и улетит прочь, за реку, в лес, где посветлее и не так пустынно. И мне захотелось убежать отсюда куда угодно, хоть на кладбище... Но я видел пристальные взгляды учителей, они ждали, чтобы я читал дальше. Вдруг в зале послышался стук шагов. Под самой сценой прошел к выходу Чеботарев. Мне сразу стало легче. Собрав последние силы, я закричал: Та гей, бики! Зерно поспiэ, Обiллэ золотом поля. I потече iзнову медом I молоком свята земля. I все мине, що гipкo було, Настанут дивнii роки Чого ж ви стали, моi дiти? Пора настала! Гей, бики! В ответ мне громко захлопали. Я сразу повернулся, но не успел забежать за кулисы, как меня остановил Подуст. - Молодец! Чудесно! Читай еще! Теперь, после похвалы учителя, мне было не так уже боязно. Я вернулся обратно к рампе, поклонился и объявил: - "Когда мы были казаками". Вирш Тараса Шевченко! В зале снова захлопали, - видно, им в самом деле понравилась моя декламация, только директор Прокопович вдруг заерзал на своем скрипучем кресле, но я, не глядя на него, смело начал: Когда мы были казаками, Еще до унии, тогда Как весело текли года! Поляков звали мы друзьями, Гордились вольными степями, В садах, как лилии, цвели Девчата, пели и любились... Сынами матери гордились, Сынами вольными... Росли...

Тут я перевел дыхание, глотнул как можно больше воздуха, но вдруг услышал шепот: - Манджура! Манджура! Я повернул голову. Сбоку из-за холщовых декораций с перекошенным лицом на меня страшно смотрел учитель Подуст. Он делал мне какие-то знаки. Я решил, что, наверное, ошибся и какую-нибудь строку прочитал не так. Чтобы не заметили моей ошибки, я еще громче и быстрее продолжал: ...Росли сыны и веселили Глубокой старости лета... Покуда именем Христа Пришли ксендзы и запалили Наш тихий рай. И потекли Моря большие слез и крови, А сирых именем Христовым Страданьям крестным обрекли... Что такое? Теперь очень странно смотрел на меня и директор гимназии бородатый Прокопович. Он вдруг поднял палку и погрозил ею мне так, будто хотел прогнать меня со сцены. Потом он поднес руку к бороде и ладонью закрыл себе рот. Похоже было - ему не нравилось, как я читаю. И в ложе, где сидел Петлюра, зашумели. Сквозь полумрак зала я увидел, как один за другим поднимались со своих стульев пилсудчики, я слышал, как звенели их шпоры. - Манджура! Манджура! - неслось из-за кулис. Я совсем растерялся, "А может, это все мне только кажется?" - подумал я. И, чувствуя, как к лицу приливает кровь, чувствуя, как все сильнее тянет меня к себе зрительный зал, едва удерживаясь, чтобы не упасть туда, вниз, на скользкий паркет, я быстро прочитал: Поникли головы казачьи, Как будто смятая трава Украина плачет, стонет-плачет! Летит на землю голова За головой Палач ликует А ксендз безумным языком Кричит... На меня с визгом несся занавес. И не успел я прочитать последних строк вирша, не успел даже отскочить назад, как обе половинки плотного суконного занавеса хлопнули меня по ушам Я бросился назад, и в ту же минуту меня со страшной силой, точно тяжелым свинцовым кастетом, ударили под глаз. На секунду все лампочки на сцене потухли, но потом зажглись с такой силой, будто яркие молнии закружились перед моим лицом И в этом ослепительном свете, вспыхнувшем у меня перед глазами, я увидел бледное и злое лицо Подуста, его выставленные вперед костлявые кулаки. Подуст хотел ударить меня вторично, но я быстро пригнулся, и кулак учителя пролетел у меня над головой Я пустился к двери, но Подуст пересек мне дорогу. Его пенсне упало на пол. Мундир расстегнулся. - Стой! Стой!.. Куда, сволочь?..- хрипел Подуст и размахивал руками. Уклоняясь от его ударов, я метался из одного угла в другой, я уже прямо ползал по полу. Горячие соленые слезы лились по лицу, застилали мне глаза. Еще немного, и я, совсем обессилев, грохнулся бы на пол. Но в эту минуту я услышал за спиной голос директора гимназии. - Где он? - спросил директор, опираясь на буковую палку с серебряными монограммами. - Вот, полюбуйтесь! - сказал бледный Подуст, тыча в меня пальцем и быстро застегивая мундир. - Вы тоже хороши! - крикнул директор и подошел вплотную к Подусту. - Я же приказывал вам проверить программу... А вы... Это же позор, позор, вы понимаете? Так оскорбить наших союзников! Так оскорбить католическую церковь! Прислушиваясь к словам директора, я решил, что меня бить не будут. Мне даже стало радостно, что из-за меня попало Подусту. "Так тебе и надо, черт очкастый, чтоб не дрался!" Но только я подумал это, утирая грязной ладонью слезы, как директор схватил меня за воротник и, повернув свою руку так, что воротник сразу стал меня душить, закричал- Мерзавец! Понимаешь, что ты обесславил нашу гимназию? Да еще в такой день! Об этом доложат Пилсудскому. О боже, боже! Понимаешь ты это или нет, байстрюк? А что я мог сказать директору, когда я ничего не понимал? Если я, допустим, сделал ошибку, так зачем же драться? Я думал: "Кричи, кричи, а я буду молчать". И молчал. Директор оглянулся. Со всех сторон, из окон и дверей этой размалеванной под украинскую хату декорации, вытянув длинные, худые шеи, глядели на нас перемазанные гримом запорожцы. Одни уже сняли усы и парики, другие еще были в париках. Вдруг из зала приоткрыли занавес. Оттуда выглянул гимназист-распорядитель и с испугом прошептал: - Пане директор, вас требуют! Прокопович вздрогнул и, схватив меня за шиворот, приказал: - Будешь извиняться! - и сразу же потащил к лесенке, ведущей в зал. - Куда?.. Я не хочу... Пустите, пане директор. Пустите! Я же ничего не сделал... - Ах ты злыдня... Ты еще издеваешься?.. Ты ничего не сделал? Да? выкрикнул директор и сразу потянул меня за собой так, что я упал на колени и проехал на карачках по скользкому паркету несколько шагов. Но даже извиниться мне не пришлось. Не успел директор подтащить меня к ложе, как оттуда, звеня шпорами, спустился пилсудчик с черными бакенбардами. Следом за ним двинулись к нам Петлюра и его свита. - Кто тебя научил, лайдак? - в упор выкрикнул офицер с бакенбардами Директор отпустил меня, и теперь я стоял свободный. - Пся крев! Кто научил, я пытам? - снова повторил пилсудчик. От него сильно пахло табаком и духами. - Никто. - ответил я, оглядываясь и думая, как бы удрать. - Як то никто? Кто научил, мув! Ну? - И офицер поднял над моей головой кулак. Я съежился. Еще сильнее заныла щека. Я вспомнил, как меня бил Подуст, как не дал он мне дочитать стихи Шевченко, и, всхлипывая, выпалил: - Подуст научил! - А-а, Подуст! Кто то таки ест Подуст? - Офицер пристально посмотрел на директора. - Прошу прощения. Подуст - это наш преподаватель, вот он, кстати, здесь! ответил директор, показывая на Георгия Авдеевича. - Вы? Пилсудчик сразу направился к Подусту. - Это неправда! - застонал Подуст и попятился. - Это наглая клевета... Я не проходил с ними Шевченко... У них был не допущенный теперь в гимназию Лазарев. Возможно, это он... - Що ж вы брешете, пане учитель! Вы ж мне наказували, щоб...- всхлипывая, закричал я, но тут рядом с офицером появился ксендз. - Пшепрашам! - не обращая на меня внимания, сказал он тихо Подусту. - Пан его не учил. Я то разумем. Але ж як пан допустил его читать вирши тэго святотатца? Тэго одвечнэго врога косцьолу польскего и Ватикану? - Я думал...- забормотал Подуст,- я думал, он "Садок вишневый" прочтет... - Думали, думали!..- во весь голос закричал офицер, и щеки его налились кровью. - Чего вы нам морочите головы! То есть большевистска пропаганда... от цо! - И, обращаясь к директору, он со злостью добавил: - Прошу убедиться, портрет этого разбойника у вас на главном месте висит. Он научит ваших гимназистов, как убивать людей на большой дороге. И все, кто был вокруг, задрали головы и стали смотреть под потолок, туда, где в тяжелой, золоченой раме, покрытой вышитым украинским полотенцем, висел нарядный портрет Тараса Шевченко. Сердитый, большелобый, в распахнутом овчинном тулупе. в теплой смушковой шапке, нахмурив брови, он смотрел с портрета прямо на нас. Петлюра, желая угодить пилсудчикам, шагнул к директору и резко, словно совершенно незнакомому человеку, крикнул ему, указывая на портрет: - Снять! И в ту же минуту несколько скаутов, обгоняя друг друга, бросились к белой кафельной печке. Первый из них с шумом придвинул к стене высокую лакированную парту. Кто-то взгромоздил на парту длинную скамейку. Сразу же на эту скамейку полез черноволосый распорядитель. Поймав золоченую раму портрета, он изо всей силы дернул портрет вниз. С треском лопнула веревка. Как только портрет Шевченко стукнулся о край парты, его мигом схватили два скаута и поволокли. в темный коридор. На желтой стене зала, под лепными карнизами, торчал теперь только один большой крюк, и возле него колыхалась запорошенная пылью, потревоженная паутина. - Ас ним как быть? - показывая на меня, тихо спросил у офицера с бакенбардами директор Прокопович. - С ним?- Пилсудчик презрительно пожал плечами.- Ну, если пан директор и сейчас нуждается в советниках, тогда мне только остается пожалеть ваших учеников! Прокопович вздрогнул и залился краской. Он суетливо посмотрел на Подуста. Рядом с Подустом стоял, ухмыляясь, Кулибаба. Прокопович поманил его палкой. Кулибаба, придерживая тесак, мигом подлетел к директору и козырнул на ходу Петлюре. Кивая на меня, директор приказал Кулибабе: - До карцеру! И не выпускать до моего распоряжения! А вы, - сказал он перепуганному Подусту, - продолжайте вечер. Завтра поговорим. Когда Кулибаба выводил меня в коридор, у выхода столпилось много гимназистов. Кто-то тыкал в меня пальцем. Я шел, упираясь. Хотелось заползти далеко под парты, чтобы только меня не разглядывали, как обезьяну. Легче стало лишь в темном коридоре. Откуда ни возьмись, подбежал ко мне Куница и прошептал: - Не журись, Василь, выручим!.. Кулибаба с ходу ударил Юзика ногой, и тот, отпрыгнув в темноту, заголосил оттуда на весь коридор: Кулибаба, Кули-дед, Бабу просят на обед. Видя, что Кулибаба молчит, Юзик помчался вперед и, только мы поравнялись с темным классом, громко закричал оттуда: - Эй ты, волосатый, иди сюда! Кулибаба не останавливался. Я понял, что Куница хочет спасти меня и нарочно дразнит Кулибабу. Куница думал, что Кулибаба бросится за ним, а я в это время смогу удрать. - Боишься? Иди, иди сюда, балабошка, я тебе надаю! - кричал Куница, бегая позади нас. Но Кулибаба оказался хитрее и меня так и не отпустил.

Карцер помещался в подвальном этаже гимназии, около дровяных сараев. Кулибаба втолкнул меня туда и сразу же, не зажигая света, на ощупь закрыл на висячий замок окованную жестью дверь. В карцере было сыро, пахло осенним лесом, опенками. давно покинутыми вороньими гнездами. Хорошо еще, что на дворе светила полная луна. Ясный ее свет проникал в карцер сквозь решетчатое окошечко. Стекла в нем были наполовину разбиты, и я хорошо слышал, что делается в гимназии. Вверху, в актовом зале, сдвигали парты. Потом заиграл духовой оркестр. Начались танцы. Звуки краковяков, матчишей и вальсов долетали ко мне сюда. Я слышал, как шаркали по полу ноги танцующих. Кто-то, возможно, черноволосый распорядитель, во все горло кричал там, наверху: - Адруат, панове! Авансе! Было очень обидно сидеть здесь, в темном и сыром карцере, а самое главное - не знать, за что именно тебя посадили. А тут еще щека здорово болела, я чувствовал даже, как напухает глаз, - проклятый Подуст меня очень крепко ударил, я не знал раньше, что он может так драться. И мне так стало жалко, что нет у нас Лазарева, с которым нас разлучили пилсудчики. Да разве позволил бы он себе когда-нибудь ударить ученика? Ни за что на свете! Он и в угол никого не ставил, а не то чтоб драться. И я вспомнил вдруг все то, что рассказывал нам Лазарев о Шевченко. Как мучили его проклятые паны, как загнал его в далекую ссылку царь Наверное, много ночей просидел Шевченко вот так же, как я теперь, в сырости и холоде, за железной решеткой. И били, наверное, его не раз... Вспомнилось, как Лазарев рассказывал, что Тарас Шевченко, путешествуя по Украине, заехал и в наш старинный город. Он жил здесь, у народного учителя Петра Чуйкевича, записал от него песни про повстанца Устина Кармелюка, побывал в селе Вербка, где одна из гор названа крестьянами горой Кармелюка. Тарас Григорьевич ходил, должно быть, не раз в Старую крепость, осматривал башню, где томился Кармелюк, и холодные каменные ее стены напоминали поэту те тюремные камеры, где держали его жандармы. И мне стало приятно, что я пострадал за него. И вдруг показалось, что Шевченко смотрит на меня из темного угла карцера - добрый, усатый Тарас Григорьевич. Мне даже послышалось: - Не журись, Василь...

А музыка в актовом зале все продолжала играть. Сидя на каменном полу карцера, я снова и снова повторял стихотворение Шевченко "Когда мы были казаками". Здесь-то уж никто не мешал мне прочесть его спокойно, до конца. И в сырой тишине подвала, отчеканивая каждое слово, я читал сам для себя: Поникли головы казачьи, Как будто смятая трава Украина плачет, стонет-плачет! Летит на землю голова За головой. Палач ликует А ксендз безумным языком Кричит: "Те deum! Аллилуя!" Вот так, поляк, мой друг и брат мой, Несытые ксендзы, магнаты Нас разлучили, развели, А мы теперь бы рядом шли, Дай казаку ты руку снова И сердце чистое подай! И снова именем Христовым Возобновим наш тихий рай "Чего же они ко мне присипались? Такие хорошие стихи! И даже дочитать не дали. Быть может, если бы дочитал, все бы ясно стало и никто бы не ругался? А впрочем, кто знает. Холера их возьми, чего им надо..." Я вспомнил при этом, сколько у меня есть друзей поляков на Заречье. Как мы хорошо живем с ними! Взять хотя бы Юзика Стародомского - Куницу. Дома он говорит только по-польски со своими родителями. И всегда на польские праздники мазурками меня угощает. Но ведь он-то не обиделся на меня за это стихотворение? Я прислонился к холодной стене карцера, и у меня за спиной что-то звякнуло. Нащупал ржавое кольцо, вдетое в железную скобу, замурованную в кирпич. Откуда она взялась здесь? А быть может, прикованные цепями к этому кольцу, сидели здесь когда-то провинившиеся монахи? Неприятно, жутко стало при одной мысли об этом, и я отодвинулся от стены. В это время какая-то тень скользнула по двору, и я услышал знакомый шепот Куницы. - Василь, ты жив? - шепнул Куница, прижимаясь лицом к разбитому окну. - А чего мне сделается? - как можно спокойнее ответил я. - Тебе не страшно там? - Пустяки! Куница схватился обеими руками за оконные решетки, попробовал их расшатать, но, видя, что они крепко сидят в метровой монастырской стене, пробормотал: - Их и кувалдой не выбьешь... Слушай, Василь, наши хлопцы сложились у кого что было и пошли к Никифору. Дали ему хабара два карбованца. Он обещал, как только директор ляжет спать, выпустить тебя. А мы тебя подождем возле входа в кафедральный собор. Вместе домой пойдем. Згода? - Спасибо, Юзю, - сказал я, тронутый участием хлопцев,- только подождите обязательно...

ПУСТОЙ УРОК

Сегодня у нас немецкий. Учителя мы ждем долго. Уже звонок давно прозвенел, а он все не идет. Кунице надоело сидеть на парте. Он влез на подоконник и, не раздумывая, щелкнул никелированной задвижкой. - Гляди, Юзик, Цузамен тебя заругает! Он боится сквозняков! - крикнул Петька Маремуха с задней парты. Куница только упрямо мотнул головой и молча, не отвечая Маремухе, потянул к себе кривую оконную ручку. Коричневая замазка посыпалась на пол. Окно медленно. со скрипом раскрылось. Все звуки и запахи свежего солнечного утра ворвались в наш пыльный класс; мы услышали за окнами веселые голоса скворцов. На кафедральном соборе глухо ворковали голуби, за площадью, на Житомирской улице, отнимая у проезжего крестьянина мешок с овсом, громко ругались два петлюровца. Сперва нам казалось, они, желая припугнуть крестьянина, начнут стрелять вверх, но проезжий отдал им мешок, и подвода быстро покатилась вниз, к реке. Нас всех сразу потянуло к окнам, к городскому шуму. По классу загуляли веселые сквозняки, засеребрилась пыль над пустыми партами. Комната сделалась просторнее, шире - словно стены ее раздвинулись. Запахло весной, полями, и еще сильнее захотелось убежать отсюда на волю. Я лег на подоконник рядом с Юзиком. Чтобы не упасть, я уцепился рукой за его кожаный пояс и до половины высунулся наружу. На площади, против здания гимназии, высился мрачный, облезлый кафедральный собор. Еще с начала войны его не ремонтировали. С толстых закругленных стен осыпалась штукатурка, кое-где кирпичи поросли рыжеватым мхом. Высокие сводчатые двери были открыты. В соборе шла служба. Петька Маремуха вдруг соскочил с подоконника и кинулся к печке. Он пошарил рукой в углу, вытащил оттуда мятого бумажного голубя, вернулся на подоконник и, приподнявшись на левом локте, выбросил голубя в открытое окно. Плавно покачиваясь, голубь пролетел над каштанами и упал на мокрые еще от росы булыжники. - Да разве так бросают, эх ты, сальтисон! Это не голубь, а ворона ободранная! Гляди, Петька, я сейчас до самого собора доброшу! - крикнул из соседнего окна Котька Григоренко. Голова его тотчас же исчезла, и он спрыгнул с подоконника на пол. Мы обернулись. Подпрыгивая и на ходу одергивая новенькую курточку, Котька подбежал к своей парте, вытащил серый пушистый ранец и вытянул из него первую попавшуюся тетрадку. Даже не поглядев, что это за тетрадка, Котька вырвал из нее чистые листы. Потом он сложил их конвертиками, быстро смастерил трех голубей, приладил им хвосты, загнул клювы и ловко вскочил на подоконник. Нежным, плавным толчком выбросил он первого голубя. Голубь, мы сразу заметили, пошел тяжело, будто клюв у него был свинцовый. Дважды он неловко вильнул хвостом и, не долетев даже до Петькиного голубя, завертелся и штопором упал на землю. "Эх ты, задавака!" - чуть было не крикнул я Котьке. Но в это время два других голубя уже вылетели из окна. Эти летят лучше. Плавно покачиваясь, словно живые турманы, и рассекая толстыми клювами воздух, скользят они над пустой площадью и, наконец, потеряв силу, опускаются на землю, у самого собора. В это время позади нас хлопнула дверь, и в класс ворвался долговязый Володька Марценюк. - Ур-ра, ребята! Немец не пришел! - размахивая классным журналом, закричал Володька, - Честное слово, не пришел, два урока пустых! Два пустых урока! Вот это здорово! До каникул остается всего несколько дней. На дворе - теплынь, скоро каштаны зацветут. Зареченские хлопцы уже давно бегают в гимназию босиком. Из щелей каменного забора на гимназическом дворе повыползали красные жучки - "солдатики". Целыми семьями греются они на солнце, неподвижные, отощавшие за зиму. Греются и только изредка усами шевелят. Во дворе хорошо, а в классах хмуро, пыльно, неприветливо. Так бы и выбежал туда, во двор, под яркое солнце, на теплые камни мостовой. Разве можно сидеть в классе в такую погоду? Молодец Цузамен, что опять не пришел на урок... На прошлой неделе совсем низко над городом, тяжело урча, пролетел большой двухмоторный немецкий аэроплан. Весь серый, блестящий, с черными крестами на широких крыльях, он появился в небе совсем неожиданно и, описав два круга над Старой крепостью, опустился на зеленый луг за городом, около свечного завода. И не успел еще затихнуть дрожащий гул его моторов, как со всех улиц города туда, где сел аэроплан, побежали ребята. Мы с Петькой Маремухой поспели первыми. От нашего Заречья до этого луга рукой подать только подняться вверх по Госпитальной до бойни, а там и свечной завод. Пока мы бежали к аэроплану, летчики, в кожаных шлемах, в очках, уже вылезли из кабины. Разминаясь, они ходили по траве, и головы их были вровень с крыльями. Они были краснолицые, в желтых коротеньких куртках, в блестящих крагах, в коричневых штанах с пуговками у колен. Даже не взглянув на сбежавшуюся толпу, летчики стали вытаскивать из аэроплана какие-то продолговатые, обшитые фанерой и обтянутые блестящими жестяными полосками пакеты. Они укладывали эти пакеты на траву около аэроплана так осторожно, словно там была стеклянная посуда. А вскоре на длинном малиновом автомобиле приехали петлюровские офицеры. Они откозыряли летчикам и первым делом отогнали нагайками от аэроплана ребят. Мы с Петькой Маремухой полезли на забор свечного завода. Петька чуть не разодрал штаны о какой-то ржавый гвоздь. За спиной у нас было тихое, спокойное озеро, под самым забором шелестел тонкостволый камыш. Бархатистые его метелочки щекотали нам ноги, а мы, сидя на заборе, разглядывали распластавшийся на лугу аэроплан. Вот уже петлюровцы погрузили в свою малиновую машину пакеты. В это время подкатила, гудя рожком, другая машина. В нее сели летчики и укатили, с петлюровцами в город, оставив около аэроплана стражу и надев на оба пропеллера зеленые брезентовые чехлы. Несколько дней в городе только и было разговоров, что о немецком аэроплане. На нем прилетел из Берлина бывший военный министр Центральной рады Порш. Не только в Киеве, но даже и в нашем маленьком городе все хорошо знали, что Порш - отчаянный жулик, что он украл в министерстве несколько миллионов, уехал в Германию и на эти деньги купил себе в Берлине, на самой главной улице, большой красивый дом. И вот теперь он вернулся на Украину важным нарядным гостем, чтобы проведать своего старого дружка Петлюру. Вместе с Поршем на аэроплане прилетели немецкие инженеры. Они привезли Петлюре из Берлина отпечатанные там петлюровские деньги и должны были помочь ему печатать такие же деньги здесь, в денежной экспедиции, которую недавно открыли в здании духовной семинарии. Нашего учителя немецкого языка, худого Оттерсбаха, по прозвищу Цузамен, приставили переводчиком к прилетевшим из Берлина немцам. Оттерсбах водил немцев по городу, показывал им крепостные башни, что-то объяснял, размахивая длинными, как жерди, худыми руками. Он целыми днями ходил с ними, с утра до позднего вечера. Вот и сегодня он снова, небось, таскается со своими инженерами, потому и не пришел в гимназию. Кто-то из ребят на радостях, что Цузамена не будет, застучал крышкой парты, словно застрочил из пулемета. - Тише! - цыкнул на него дежурный. - Прокопович наверху шатается. Выкатывайтесь-ка лучше на улицу. Мы выкатываемся. Вместе с нами и Марценюк. Веселое у него сегодня дежурство. Не надо бегать за мелом и мокрой тряпкой. Доска гак и стоит со вчерашнего дня чистой, нетронутой. На цыпочках, гуськом мы пробегаем по сырым коридорам. Во всех классах тихо. Там уже начались уроки. Через стеклянные двери видны головы ребят, повернутые, как подсолнухи, в одну сторону - к дубовым кафедрам, на которых восседают учителя. Голосов почти не слышно. Сейчас гимназия, с ее узкими сводчатыми коридорами, полутемными нишами, кажется вымершей. А как страшно небось здесь ночью, когда сторож Никифор, закрыв на висячий замок парадные двери, уйдет к себе домой, во флигель? В классах тогда пусто, темно, каштановые ветви царапаются в окна, как совы. Закричишь в каком-нибудь углу, и вмиг ответят тебе все три пустых длинных коридора. Откликнутся нежилые классы, и пойдет по всему этому высокому, ободранному зданию такой крик, гул, скрежет, что и у самого отчаянного восьмиклассника с перепугу сердце лопнет. По истертым мраморным ступенькам главной лестницы мы бежим в коридор первого этажа, а оттуда по черному ходу выскакиваем во двор. Усеянная желтым песчаником футбольная площадка пуста и как будто поджидает нас. Гимназические уборщицы чисто вымели площадку, выщипали проросшую местами траву: сегодня вечером здесь первый скаутский парад - В чехарду или в пуговички? - закричал Марценюк, выбегая на середину двора. - В цурки! В чижа! - В сыщика и вора! - закричал Куница, вскарабкавшись на высокий пень около забора. - Ну, опять в сыщика...- процедил сквозь зубы Котька Григоренко.- Побежали лучше в спортивный зал, я покажу, как разножку на брусьях делать! Спортивный зал находился в бывшем хлебном амбаре возле доминиканского костела, в котором служил ксендз Шуман. На деревянном полу зала понаставлены турники, брусья и обтянутые желтой кожей кобылки. Там по вечерам занимаются петлюровские бойскауты. Их обучает гимнастике старый чех Вондра. Вся грудь Вондры расписана фиолетовыми орлами, хвостатыми женщинами и страшными скелетами. Котька Григоренко со своими бойскаутами тоже каждый вечер ходит на выучку к одноглазому Вондре. Он ловко скачет там через самую длинную кобылку, на кольцах делает "жабку" и "крест", но лучше всего Котька кувыркается на турнике. Правда, вчера, делая "солнце", он сорвался с турника, и, проехав несколько шагов по грязному полу спортивного зала, ободрал левую щеку до крови. Под левым глазом у него сейчас багровая ссадина. Даже нос от ушиба слегка подпух. Так ему, хвастуну, и надо! Пусть задается поменьше со своими фокусами. Наколачивать шишки каждый может. - А ну его к лешему, твой спортивный зал! - крикнул я. - В сыщика и вора! В сыщика и вора! - закричал Петька Маремуха, искоса поглядывая на своего прилизанного дружка Котьку Григоренко. Маремуха неуклюж, пожалуй, ниже всех нас, настоящий коротышка. Ему в спортивном зале и вовсе делать нечего. Зато "сыщики и воры" - его любимая игра. - Ну, так что ж, хлопцы, давай в сыщика. Времени у нас много, - говорит Куница, чувствуя, что перевес на нашей стороне. Кому ж быть сыщиком, кому вором? Как всегда, нас рассудит палка. Тот, чья рука последней охватит суковатую верхушку палки, - сыщик. Когда все перемерялись, вышло, что я, Петька Маремуха, Володька Марценюк, Юзик Стародомский и еще несколько ребят - воры. Сашка Бобырь, Котька Григоренко и другие, не попавшие в нашу компанию,сыщики. Главным сыщиком они выбрали Котьку Григоренко. Котька сперва отказался. Ему было обидно, что ребята не захотели пойти с ним в спортивный зал. Но, помедлив немного, он согласился. Что ни говори, а быть атаманом сыщиков - почетное дело. Ну, будет жара! Держись, воры! Хоть и маменькин сынок Котька, хоть и водится он больше со своими приятелями-панычами, которые и раньше, при царе, учились в этой гимназии, но он ловкий, хитрый, пронырливый, знает все ходы и убежища. От него надо прятаться получше - того и гляди поймает! Вслед за своим атаманом сыщики сняли пояса, свернули их в трубки, а потом растянули: получились самодельные револьверы. Конопатый Сашка Бобырь потихоньку вытащил из кармана свой маленький блестящий бульдог. Сашка опустил револьвер дулом вниз и оглянулся. Он боялся, не следит ли за ним какой-нибудь петлюровец с улицы. Под командой Котьки Григоренко сыщики уходят в подвал, побожившись не подглядывать, куда мы побежим. Уговор такой: они считают до ста двадцати и дают из подвала первый свисток. Затем снова отсчитывают сто двадцать и свистят второй раз. И только после третьего свистка они имеют право искать нас. - Чур-чура не подглядывать! - закричал вдогонку сыщикам Петька Маремуха. - И так всех переловим! - огрызнулся Сашка Бобырь и погрозил Маремухе своим блестящим бульдогом. Котька пропустил всех сыщиков в подвал, остановился у порога. Он раздвинул ноги, его серая курточка распахнулась, синяя с белыми кантами гимназическая фуражка съехала на затылок, из-под лакированного козырька выбивались черные волосы. - Слушайте вы, Куницыно племя, - торжественно сказал Котька, поправляя фуражку,- замрите здесь и ждите свистка. Если кто убежит до свистка, сразу выходит из игры. Поняли? Мы поняли. Переминаясь с ноги на ногу, мы стоим на площадке, около подвала. Наконец Котька нырнул в подвал к своей команде. Сейчас свистнет. Но свистка все нет. Что же он так долго? Эдак все время зря уйдет. И вот наконец из-под низких сводов подвала донесся к нам первый свисток. Словно от толчка, мы срываемся с места и, подгоняя один другого, мчимся за каменные гимназические сараи.

БАШНЯ КОНЕЦПОЛЬСКОГО

Колокольная улица пролегала внизу, под высокой стеной гимназического двора. Она совсем близко, рядом, а вот добраться до нее не так-то просто. Надо сперва выйти на площадь, обогнуть кафедральный собор, спуститься вниз по крутому Гимназическому переулку, и лишь тогда можно попасть на Колокольную. Но мы не дураки! Пусть учителя и директор ходят той дорогой. У нас есть свой путь на Колокольную. По обеим ее сторонам стояли высокие телеграфные столбы. Один из них торчал у самого забора. Стоило взобраться на забор и протянуть руку - можно было дотронуться до белых изоляторов на верхушке этого столба. Однажды Куница придумал: а что, если съехать вниз на Колокольную по столбу? Попробовали, не шатается ли столб. Оказалось, столб вкопан крепко, гладко обструган: ладоней не занозишь. Куница отважился съехать первым. С того дня телеграфный столб часто спасал нас и от ремней старшеклассников и от бородатого Прокоповича. Вот и сейчас мы подбежали к этому самому столбу Первым взобрался на стену Володька Марценюк. Протянув вперед руки, он припал к столбу грудью и быстро соскользнул вниз. Сразу же после него полез Петька Маремуха. Петьке было страшно, но он храбрился. Мы видели его побледневшее лицо, чуть вздрагивающие короткие ноги. Как бы он и вправду не сорвался! Однажды, когда мы вместе с ним карабкались на высокий дуб за ястребиными яйцами, от высоты у Маремухи закружилась голова, и он чуть было не сорвался. "Вот и сейчас слетит, чего доброго, подумал я. - Что мы с ним тогда делать будем?" За сараями раздался протяжный второй свисток. Маремуха припал животом к столбу и поехал, наконец, вниз. Ну, как будто все обошлось благополучно. Один за другим мы съезжали по гладкому столбу на Колокольную улицу. Внизу нас поджидал Маремуха. - Хлопцы, я с вами? - спросил Маремуха. - Не надо, без тебя обойдется! - отрезал Куница и повернулся ко мне. Давай сюда! - прошептал он, кивая головой на узкую лазейку в кустах дерезы. Оставив Петьку одного, мы перебежали улицу и нырнули с разбегу в колючие кусты. Согнувшись, мы пробирались над обрывом по извилистой, чуть заметной в частых кустах тропинке. Густые колючие ветки дерезы переплелись, как проволочные заграждения. Под ногами чернели крючковатые корни кустарника, ржавые завитки жести. Мы пробирались осторожно, чтобы не порезать босые ноги. Какая-то пестрая птичка выпорхнула у меня перед самым носом. Мы бежали молча, не оглядываясь. Ведь за спиной - погоня! Вот и Турецкая лестница. Давно-давно - лет триста назад - построили ее турки. Лестница круто спускается по скалам вниз, к реке. А на другой стороне реки, у самого берега видна одинокая полуразрушенная башня Конецпольского. Она стоит здесь особнякам, на отлете, вдали от Старой крепости. С давних времен она стережет вход в город с севера, со стороны Заречья. От подножья Турецкой лестницы, через реку, прямо к башне Конецпольского, переброшена дощатая кладка. Вот по этой самой кладке перебегал недавно, отстреливаясь от петлюровцев, наш сосед Омелюстый. - Спрячемся в башне! - тяжело дыша, предложил Куница. Я кивнул головой. Спускаться по Турецкой лестнице - самое милое дело. По бокам ее, почти до самой реки, прочные дубовые перила. Сверху они гладкие, отполированные. Мы легли на перила и поехали вниз пролет за пролетом, не успевая пересчитывать бегущие кверху выщербленные ступеньки. На воротнике у меня оборвалась пуговица, и живот зажгло так, будто горчичник прилепили. Не оправляя сбившихся рубах, растрепанные, словно после драки, мы вскочили на узкую кладочку. Под ногами бурлила быстрая вода. Доски скрипели, гнулись, и вся кладка колыхалась под нами, как живая, будто с берега кто-то из озорства раскачивал ее... Мы ворвались в каменную арку башни и сразу же по витой лестнице взбежали на второй этаж. Здесь-то нас не найдут! Усталые, потные, мы упали прямо на траву. Куница сразу же подполз к единственной амбразуре. Она была похожа на перевернутую замочную скважину. Через амбразуру был хорошо виден противоположный берег реки с Турецкой лестницей и половина дощатой кладки, по которой мы только что пробежали. Если бы сыщики пустились за нами по Турецкой лестнице, Юзик мог их сразу заметить и у нас хватило бы времени спрятаться в другом месте. В башне Конецпольского было тихо и прохладно. Мраморный, почти развалившийся камин белел в стене. Потолка над башней не было, он давно обвалился, лишь одна полусгнившая балка, как пушка, торчала из каменной стены. В этой толстой замшелой стене были выбиты три высокие просторные ниши. Должно быть, в них осажденные запорожцами паны Конецпольские складывали порох и тяжелые чугунные ядра. Весь пол второго этажа зарос сочной, густой травой. Трава под стеной была примята. Видно, здесь кто-то был. Уж не Омелюстого ли это следы остались в башне? Ну, конечно же, Ивана! Ведь совсем недавно он палил отсюда по петлюровцам. Должно быть, он лежал у самой амбразуры с наганом в руке - вот так, как лежит сейчас Куница, - прижавшись животом к мягкой траве, широко раскинув ноги. Ох, и ловко же Иван тогда подстрелил чубатого петлюровца! Видно, он хороший стрелок: из нагана на таком расстоянии не всякий попадет. Если тот раненый остался жив, то, наверное, долго будет помнить эту башню Конецпольского. Неужели петлюровцам удалось поймать Омелюстого? Но ведь даже там, в самом центре города, он сумел провести петлюровцев, неужели же здесь, на окраине Заречья, они смогли его схватить? - Послушай! А я думаю, он все-таки удрал отсюда. Вот было бы здорово! - Кто удрал? - спросил Юзик и повернулся лицом ко мне. - Ты про кого, Васька? - Про Ивана... Помнишь, как он палил из этой бойницы по гайдамакам? - Ах, ты про Ивана! - сказал Куница и вырвал из расщелины клок сочной травы.- Ну, да где им Омелюстого поймать... Он хитрый, как щука, десятерых петлюровцев проведет... Знаешь, я даже думаю - он далеко и не удрал, а живет себе потихоньку где-нибудь здесь, в городе, или в подземный ход забрался. Я вот позавчера шел мимо крепостного моста, присел там отдохнуть, а возле меня два мужика поили коней и про этот подземный ход говорили. Один божился, что в подземном ходе, под крепостью, тысячи две большевиков сидят. Он говорил, что большевики нарочно Петлюру в город пустили, чтобы ему назад дорогу перегородить. Вот будет темная-темная ночь - ни звездочки на небе, ни месяца, - тогда выйдут все большевики с фонарями из подземного хода и петлюровцев в плен поберут, а самого Петлюру с крепостного моста в водопад кинут. - Так как же они там сидят? Есть-то им надо? - Ну, у них там много разных запасов Красные, прежде чем уйти из города, понавозили туда и сала, и фасоли, и пшена, и хлеба. Сидят под землей и кулеш варят. - Постой! А дым то куда? - Дым? - Куница задумался - А наверное, они в крепостные башни дымоходы вывели, и через них наверх весь дым улетает "Ну, уж это, по-моему, сказки Кто-нибудь из них врет - или мужик, или Куница" - Ты правду говоришь? - А то вру? - обиделся Куница и замолк.

ДРАКА

Скоро мне наскучило сидеть в башне Конецпольского. Сыщиков не слышно. Может, они позабыли про нас. А что, если выбежать отсюда, спрятаться в другом месте? - Юзик, - сказал я, - знаешь, мы не по правилу играем - Почему не по правилу? - А вот почему. Ты ведь у нас атаман, ты должен командовать всеми ворами, а не прятаться здесь со мной - Нет,- ответил Куница, не глядя на меня.- Я должен скрываться. Простого вора сцапают - невелика беда, а если я попадусь в руки сыщикам, вся шайка развалится. А потом...- Куница замялся, - побожись, что никому не скажешь - Пусть меня гром побьет, пусть я провалюсь с этой башней в реку, пусть - Ладно, - оборвал меня Куница, - теперь слушай. Мой батьке сегодня где-то под нашей гимназической стеной должен ловить собак Их много там развелось. А я вовсе не хочу на него наскочить. Увидит, что я вместо занятий по улицам шляюсь, такую ижицу пропишет, что держись. Он злой теперь. Вчера кто-то оторвал у нас в сарае доску, и все собаки, каких батько на базаре поймал, разбежались ... Так вот оно в чем дело! Куница отца боится. Отец Куницы ловит собак для хозяина городской живодерни Забодаева, а тот убивает их, сдирает шкуры, а собачье сало продает на мыловаренный завод. Отец Куницы часто разъезжает по городу на длинном фургоне, который тащит пегая жидкохвостая кляча. Когда эта черная собачья тюрьма катится по улицам города, за ней с криками мчится целая толпа мальчишек. Пойманные собаки визжат, бросаются на решетку, как шакалы в зверинце. А мальчишки, обгоняя друг друга, бегут за фургоном, выкрикивая - Гицель! Гицель! Так в нашем городе зовут собаколовов. Нередко и Юзика наши хлопцы дразнят этим обидным прозвищем. Тогда он злится и бросается на обидчиков с кулаками. Однажды он из-за этого подрался с Котькой Григоренко. Хорошо, что их вовремя успели разнять. Григоренко сейчас же побежал в директорскую жаловаться, но, к счастью Куницы, директора не было, и на этот раз все обошлось благополучно. Зато на прошлой неделе, когда у нас в гимназии стали записывать в бойскауты, Котька припомнил старое и решил отплатить Кунице. Котька скаутский звеньевод - сам записывал охотников Сашка Бобырь посоветовал Кунице записаться, но Котька наотрез отказался принять Юзика в отряд. - Твой отец гицель, а от тебя самого собачатиной несет. Ты нам не пара! важно объяснил он Стародомскому и добавил. - К тому же ты поляк Кошевой не разрешит тебя записывать в скаутский украинский отряд! - А мне плевать на вашего кошевого, - гордо сказал Юзик - Я к вам и сам не пойду! С той поры Куница еще больше возненавидел Котьку Григоренко - А знаешь, Юзик, - сказал я Кунице, - ведь сегодня вечером бойскауты собираются на гимназическом дворе. У них будет сбор перед походом. Может, поглядим? - Чего я у них не видел? - вдруг обозлился Куница. - Ноги голые, на плечах какие то поганые ленты, в руках палки. Вот погоди, придут красные, мы к ним в разведчики запишемся Служить в разведчиках у красных, помогать Советской власти - была его давнишняя мечта. Он ждал возвращения большевиков, чтобы уехать в Киев. У него там дядька у красных служил,- дядька обещал пристроить Куницу в такую школу, где разведчиков обучают Я, правда, хорошо не знал, есть ли такая школа, но Куница мне все уши прожужжал о ней. "Оно бы, конечно, хорошо поступить туда, - думал я, - да у меня в Киеве никого нет, поступить мне в школу разведчиков вряд ли удастся". Говорят, бойскауты скоро идут на учение в Нагорянский лес. А в Нагорянах живет мой дядька Авксентий, у которого сейчас скрывается отец. Самый главный скаутский начальник, курносый Марко Гржибовский, очень зол на моего отца. Однажды мой отец заступился за старого Маремуху. Маремуха сделал Марко сапоги, а тому они не понравились. Марко стал придираться и ругать сапожника, а потом ударил его каблуком нового сапога по лицу. У старого Маремухи из носа пошла кровь. Мой отец схватил Марко за шиворот, вытолкал его из мастерской и спустил с крыльца вниз, на мостовую. - Выискался тоже гадючий заступник! - процедил с ненавистью Марко.Погоди, погоди, будешь знать... Покажут тебе... Припомнишь... Драться с моим отцом он побаивался: знал, что отец надает ему. Сейчас Марко есаул, он всегда носит шпоры и большой маузер. Я старался не попадаться на глаза Гржибовскому, когда он, звеня шпорами, проходил по коридорам в директорскую к бородатому Прокоповичу. Если бы Марко припомнил, что я сын того самого Мирона Манджуры, который вышвырнул его на улицу, кто знает - не засадили бы меня сразу в петлюровскую кутузку? - Васька, слышишь? - вдруг дернул меня за рукав Куница и тотчас же прижался вплотную к амбразуре. - Что такое, Юзик? Ну-ка, пусти! Но Куница заслонил всю амбразуру. - Погоди, не мешай, кажется, бегут сюда! - прошептал он. И впрямь, через верхний пролом, что над башней, донеслись к нам чьи-то очень знакомые голоса. Говорили быстро и отрывисто. Голоса приближались к башне справа, от заросшего берега реки, - обычно тут никто не ходил. Скалы в этом месте примыкали к реке, вода омывала их каменные подножья. Чтобы пройти здесь, надо было разуться и шлепать прямо по воде. Вдруг среди этих голосов я узнал знакомую скороговорку Котьки Григоренко. Эх, проворонили! Внизу, у самого подножия башни, захрустел щебень. Куда бежать? Выход из башни один, а сейчас возле него сыщики. Выглянешь - сразу сцапают. Может, вылезть на стенку башни? Ну хорошо, а дальше куда? Вниз ведь не спрыгнешь - высоко, а сидеть без толку вверху, ворон пугать - стыдно. - Идут сюда! Ложись, спрячься! - прошипел Юзик, отскакивая от амбразуры. Круглая ободранная башня пуста, и спрятаться в ней решительно негде. Разве... в нишах?! Не раздумывая, мы оба бросились в эти темные про сыревшие впадины и замерли там, словно святые на доминиканском костеле. Но уже в нижнем этаже треснула под чьим-то каблуком щепка. Заскрипела деревянная лестница. Кто-то из сыщиков поднимался вверх. Едва дыша, я еще плотнее прижался к холодным камням. И вдруг меня оглушил злорадный крик Сашки Бобыря: - Хлопцы, сюда! Они здесь! Через несколько минут нас вывели на берег под руки. Сыщики окружили нас. Сашка Бобырь, то и дело щелкая незаряженным блестящим бульдогом, шел сбоку. Не удрать было от проклятых сыщиков - догнали бы, да и удирать-то мы, по уговору, не имели права. Эх, лучше бы мы спрятались на воле, в кустах за Колокольной или в подвале костела. А все - Куница. Затащил меня сюда, в эту чертову башню, отца побоялся... Проклятые сыщики! Как они вертелись вокруг нас, шумели, подсмеивались! Но больше всех суетился Котька Григоренко. Он размахивал своим револьвером, две пуговицы на его форменной курточке были расстегнуты, фуражка заломлена на затылок, а хитрые, цвета густого чая, глаза так и бегали от радости под черными бровями. - Свяжите им руки! - вдруг приказал он. - Не имеете права! - огрызнулся Куница.- Разбойникам никогда рук не вязали! - Вы голодранцы, а не разбойники, а ты хорек, а не куница. Знаешь ты много, что можно, а что не можно,- с важным видом заявил Котька, застегивая курточку. - А ну, хлопцы, кому я сказал? Вяжите потуже, чтоб не задавались. Сашка Бобырь засунул в карман бульдог и подбежал к Юзику. Куница стал отбиваться, я бросился ему на помощь. Но в эту же минуту Котька Григоренко, подбежав сзади, прыгнул ко мне на плечи. - Пусти! - закричал я.- Пусти!- А сам, широко расставив ноги и тяжело переступая, старался подойти поближе к толстой акации, чтобы, откинувшись всем телом назад, ударить Григоренко о ствол дерева. - Пусти! - зло крикнул я. Но Котька и слушать меня не хотел. Он висел у меня на плечах и хрипел, как волк. Я видел, как свирепо отбивается от сыщиков наш атаман Куница. Он цепкий, увертливый парень, даром, что худой. Его азарт поддал и мне силы. Я рванулся к дереву, но в это время Котька Григоренко неожиданно подставил мне подножку, и я полетел вниз головой на колючий щебень. Я не успел даже вырвать руки - их держал сзади Григоренко - и грохнулся прямо лицом и грудью на камни. Острая боль обожгла лицо. На глаза навернулись слезы. Я больно ушиб себе о камень переносицу, даже в голове загудело, и рот сразу наполнился солоноватой кровью. А Котька Григоренко снова навалился на меня и стал заламывать мне руки. Жгучая злоба внезапно заглушила боль. Понатужившись, я приподнялся на одно колено и, резко мотнув головой, отбросил Котьку в сторону. Хоть Котька и спортсмен, хоть он каждую переменку кирпичи выжимает, но я тоже не из слабеньких. Не успел он протянуть ко мне руки, чтобы снова схватить меня за шею, как я, вскочив на обе ноги, потянул к себе его скользкий, вьющийся гадюкой лакированный ремень. Заодно я локтем сшиб с Котькиной головы фуражку. Она, словно обруч, покатилась к речке. - А-а-а, ты подножку ставить?! Постой, я тебе дам, директорский подлиза! Я тебе покажу!.. - закричал я. Мне удалось вырвать у Котьки ремень. Я сразу стал стегать Григоренко его же собственным ремнем то по спине, то по рукам. Но Котька как-то особенно, по-собачьи, вывернулся и вдруг, на лету схватив мою руку, впился в нее зубами. Пригнувшись, я ударил Котьку головой в грудь. Он потерял равновесие и полетел в речку. Я не успел даже сообразить, как это все произошло. Густые брызги с шумом взлетели над рекой. Здесь, должно быть, глубоко, потому что Котька сразу скрылся под водой. Мне стало страшно: а что, если он утонет? Но через секунду мокрая Котькина голова, как пробка, выскочила наружу. Котька махал руками, его растопыренные пальцы хватали воду, - видно, с перепугу он позабыл, как плавают. Захлебываясь, выпучив испуганные глаза, он хриплым голосом закричал: - Караул! Спасите! Сыщики бросились к нему. Куница подмигнул мне. Воспользовавшись замешательством сыщиков, мы пустились наутек.

У ДИРЕКТОРА

Вот и верхняя площадка Турецкой лестницы! Отсюда хорошо видна башня Конецпольского и то место, с которого я только что сбросил Григоренко в воду. Пока мы с Куницей взбежали наверх, сыщики уже вытащили Котьку из речки. Вон внизу он прыгает на одной ноге, весь черный, мокрый, - видно, в ухо ему вода попала. Рядом гурьбой толпятся сыщики. - Ну, держись, Василь! Котька тебе этого не спустит! - Думаешь, я сильно боюсь его? Я не такой боягуз, как Петька Маремуха, - у того Котька на голове ездит, и ничего. Ну, что он мне сделает, что? Пожалуется директору, да? Пускай! Ведь он первый меня затронул! Есть след, погляди? - и я показал Юзику разбитую переносицу. - Есть, маленький, правда, но есть! И под губой кровь. Сотри! - Да это из носа, я знаю! Директор спросит, я все расскажу: и как он подножку мне подставил, и как кровь из носа пустил. Пусть только наябедничает - плохо ему будет! И мы помчались дальше, на Колокольную улицу.

Весь урок пения мне не сиделось на парте. Я ерзал, поглядывал на дверь: мне все чудились в коридоре директорские шаги. Всем классом мы разучивали к торжественному вечеру "Многая лета". Учительница пения, худая пани Родлевская, с буклями на висках, в длинном черном платье, то и дело грозила нам камертоном, стучала им по кафедре, и когда металлический звон проплывал по классу, Родлевская, вытянувшись на цыпочках, пищала: - Начинайте, дети! Начинайте, дети! Ми-ми-ля-соль-фа-ми-ре-ми-фа-ре-ми-ми! Ради бога: ми-ми! Володька Марценюк поет громко, так, что даже паутина дрожит около него в углу. Петька Маремуха тянет дискантом - тонко, жалобно, точно плачет или милостыню просит. Маремуха такой толстый, а вот голос у него, как у маленькой девчонки. А я совсем не пою, только рот раскрываю, чтобы не привязалась пани Родлевская. Не до пения мне сейчас! Какая же тут к черту "Многая лета", когда вот-вот позовут меня на головомойку к бородатому Прокоповичу. Парта Котьки Григоренко свободна. Его в классе нет. Еще до того, как начался урок пения, сыщики и воры сбежались обратно в гимназию, и сразу разнесся слух о том, как я выкупал Котьку Григоренко. Ребята, сбившись в кучу около поленниц, перебивая друг друга, на все лады толковали о нашей драке. Наконец во дворе появился и сам Котька. Весь какой-то общипанный, жалкий, с прилипшими ко лбу волосами, он был похож на мокрую курицу. Я в это время искал около гимназических подвалов заячью капусту, чтобы залепить ранку на переносице. Увидев Котьку, мрачного, насупленного, я на миг позабыл о неизбежном вызове в директорскую. Ох, как мне было приятно, что я проучил этого задаваку, чистенького докторского сынка! За все я ему отомстил! И за Куницу, и за свой разбитый нос, и за наших разбойников. Не глядя в нашу сторону, словно не замечая нас, Котька быстро прошел по черному ходу прямо к Прокоповичу и наследил по всему паркету. Тонкие, как ниточки, струйки воды, стекая с намокшей одежды, протянулись вслед за Котькой до самой директорской. Казалось, кто-то пронес по коридору воду в дырявом ведре. Как только прозвенел звонок, Володька Марценюк побежал в директорскую за классным журналом для пани Родлевской. Он видел там Котьку и, вернувшись в класс, рассказал нам: - Прокопович завернул его в ту материю - помните, что на флаги для вечера купили? Котька сидит в кресле, глаза красные, зубами стучит, а сам весь желто-голубой - прямо попугай! Увидел меня - отвернулся, разговаривать даже не стал. А Никифора директор послал к Котькиному отцу! "Паршивый маменькин сынок этот Котька,- думал я.- А еще задается, что спортсмен, что сильнее его в классе нет. Взять любого из наших зареченских ребят - все до поздней осени купаются. Прыгнешь иной раз в воду, а она холодная, даже круги перед глазами идут, - и ничего. А этого задаваку толкнули на минуту в теплую воду, и он уже, бедняжка, продрог, раскис, дрожит, как щенок,- целый тарарам вокруг него. А еще атаман, скаутский начальник! У мамки бы на коленях ему сидеть!"

Обычно уроки пения у нас пролетали быстрее остальных. Разучили ноты, пропели несколько раз песню, и уже звонок заливается в коридоре. А в этот день время тянулось очень долго. Пани Родлевская надоела до тошноты. Она то приседала от волнения, то снова вытягивалась над кафедрой так, словно ее распинали: тощая, длинная, с круглым кадыком, выпирающим, словно галочье яйцо. Карамора длинноногая - так называли мы ее. Она и в самом деле была похожа на длинноногого тощего комара. Ребята говорили, что Родлевская закрашивает чернилами седые волосы. Не вытерпев, я сказал пани Родлевской, что у меня пересохло в горле и что я хочу пить. Получив разрешение выйти из класса, выскочил в коридор. Ни души. Тихонько пробрался я по пустому коридору в актовый зал и через сцену вышел на балкон. Густые каштановые ветви шелестели возле самой чугунной решетки. Скоро уж зацветет каштан! Скоро из зеленой листвы, как свечи на рождественской елке, подымутся и расцветут стройные, бледно-розовые цветы каштанов. Загудят над ними вечером майские жуки, будет обдувать эти цветы теплый летний ветер, унося с собою нежный запах. Славно было бы заночевать в такую ночь тут, на балконе. Разложить бы здесь складную кровать, бросить подушку под голову, завернуться в одеяло и лежать долго-долго с закрытыми глазами и, засыпая, слушать, как умолкает там, за площадью, за кафедральным собором, уставший за день от петлюровских приказов настороженный город. Но тотчас же я вспомнил о длинных, мрачных коридорах гимназии, и у меня сразу пропала всякая охота ночевать здесь. Но ничего, вот отпустят на каникулы - поеду в Нагоряны, разыщу отца и каждую ночь буду спать там на свежем воздухе в стоге сена. Рядом отец заснет, а по другую сторону дядька Авксентий. Никакие петлюровцы тогда не будут мне страшны. Поскорее бы нас отпустили на каникулы... Вот только эта история с купаньем... А, чепуха! Я сумею выпутаться, не в таких переделках бывал. Но что это? Прямо из-за кафедрального собора на площадь выезжает пролетка. Она мчится сюда, к гимназии. Кто бы это мог быть? Неужели отец Котьки? Не иначе, как он! Ну да, это он. На нем вышитая рубашка, загорелая лысина блестит на солнце. У самого крыльца гимназии Григоренко круто останавливает лошадь и, посапывая, вылезает из пролетки. Он привязывает лошадь к чугунному столбу и, вытащив из пролетки круглый черный сверток, скрывается в дверях подъезда. Наверное, он привез одежду своему Котьке. Боится, усатый черт, чтобы сынок не простудился. Бросил свою больницу и прикатил сюда. Я стоял на балконе, скрытый каштановыми листьями. Возвращаться на урок теперь уже мне совсем не хотелось. Уж лучше подожду здесь до звонка. В журнале я отмечен, а память у этой караморы Родлевской плохая. Конечно, она уже позабыла, что отпустила меня из класса. Раздался звонок. Зашумели в классах гимназисты. Я слышал их крики, говор, слышал, как захлопали крышки парт. А я все стоял и обдумывал, как бы мне безопаснее прошмыгнуть в класс, чтобы не заметили меня ни директор, ни Котька. Не хотелось попадаться им на глаза. Трудно даже передать, как не хотелось! Внизу, под балконом, хлопает тяжелая дверь, и на тротуар выходят усатый доктор Григоренко, наш директор Прокопович и Котька. Горе-атаман уже переоделся в сухое платье. На нем тесный матросский костюмчик и шапочка с георгиевскими лентами. Должно быть, его отец схватил первое, что попалось под руку. Котька оглядывается по сторонам, глядит на окна - не следят ли за ним ребята из классов, и потом, видимо, успокоившись, поправляет бескозырку. - Накажите, ради бога, этого выродка, Гедеон Аполлинариевич! Глядите, он вам всех гимназистов перетопит! - донесся снизу густой бас доктора. - И не говорите! - загудел в ответ Гедеон Аполлинариевич.- Если бы вы знали, какая морока с этой зареченской шантрапой. Ужас! Ужас! Пригнали их ко мне из высшеначального, и все вверх дном пошло, воспитатели прямо с ног сбились. Никакой пользы от них самостийной Украине не будет - уверяю вас. Смолоду в лес смотрят. Я уже в министерстве просил, нельзя ли их в коммерческое перевести... Усатый доктор, сочувственно покачивая головой, влезает в пролетку. - Заходите к нам с супругой, Гедеон Аполлинариевич. милости просим! приглашает он. - Покорно благодарю,- поклонился Прокопович. Доктор натянул вожжи. Конь подбросил дугу и, подавшись грудью вперед, тронул пролетку с места. Директор постоял немного, высморкался в беленький платочек, поправил крахмальный воротничок и ушел. И в ту же минуту раздался звонок. Перемена кончилась. "Выродок - это про меня!" - выбегая в коридор, подумал я. Хорошее дело! Мне подножку подставили, я себе нос разбил, ушиб колено - и я же виноват, я выродок? Пускай вызовет и спросит - я скажу ему, кто выродок! В конце последнего урока в класс входит сторож Никифор и, спросив разрешения у преподавателя, отрывистым, глухим голосом зовет меня к директору гимназии. Я не хочу подать виду, что испугался, и медленно, не торопясь, одну за другой собираю в стопку свои книжки и тетради. В классе - тишина. Все смотрят на меня. Учитель природоведения Половьян, широкоскулый, веснушчатый, в желтом чесучовом кителе, вытирает запачканные мелом пальцы с таким видом, будто ему нет никакого дела до меня. Все наши зареченские хлопцы провожают меня сочувственными взглядами. Я выхожу вслед за горбатым, низеньким Никифором, как герой, высоко подняв голову, хлопая себя по ляжкам тяжелой связкой книг. Пусть никто не думает, что я струсил. - Опять нашкодил! Эх ты, шаромыжник! - укоризненно шепчет мне Никифор.Мало тебе было того карцера?..

Сутулый чернобородый Прокопович очень боялся всякой заразы. Круглый год, зимой и летом, он ходил в коричневых лайковых перчатках. Повсюду ему мерещились бактерии, но пуще всего на свете он боялся мух. Дома у него на всех этажерках, подоконниках и даже на скамейке под яблоней были расставлены налитые сулемой стеклянные мухоловки. Зная, чем можно досадить директору, Сашка Бобырь здорово наловчился ловить больших зеленых мух, которые залетали иногда к нам в класс и, стукаясь о стекла, жужжали, как шмели. Поймает Сашка такую муху и на переменке тихонько через замочную скважину в кабинет Прокоповичу пустит. Муха зажужжит в директорской, а Прокопович засуетится, как ошалелый: стулья двигает, окна открывает, горбатого Никифора на помощь зовет - муху выгонять. А мы рады, что ему, бородатому, досадили... Я с трудом открыл тяжелую, обитую войлоком и зеленой клеенкой дверь в директорскую. Прокопович даже не взглянул на меня. Он сидел в мягком кожаном кресле за длинным столом, уткнувшись бородой в кучу бумаг и положив на край стола руку в коричневой перчатке. Я остановился у порога, в тени. Очень не хотелось, чтобы директор узнал во мне того самого декламатора, что выступал на торжественном вечере. В тяжелых позолоченных рамах развешаны портреты украинских гетманов. Их много здесь, под высоким потолком директорского кабинета. Гетманы сжимают в руках тяжелые золотые булавы, отделанные драгоценными камнями; пышные страусовые перья развеваются над гетманскими шапками. Один только Мазепа нарисован без булавы. С непокрытой головой, в расстегнутом камзоле, похожий на переодетого ксендза, он глядит на директора хитрыми, злыми глазами, и мне вдруг кажется, что это не Прокопович, не директор нашей гимназии сидит за столом, а какой-то сошедший с портрета бородатый гетман. Сидит злой. Недовольный, словно старый сыч, нахохлился над бумагами и не замечает меня. Прокопович раскрыл тяжелую черную книгу. Мне надоело ждать. Я тихонько кашлянул. - Что нужно? - глухо, скрипучим голосом спросил директор, вскидывая длинную жесткую бороду. - Меня... позвал... Никифор,- заикаясь, сказал я. От страха у меня запершило в горле. - Фамилия? - Василий... - Я спрашиваю: фамилия?! - Манджура... - пробормотал я невнятно и, закрывая лицо рукой, сделал вид, что утираю слезы. - Ты хотел утопить Григоренко? - Это не я... Он сам... Он первый повалил меня... - Батько есть? - Он в селе. - А мать где? - Померла... - Ас кем живешь? Кто у тебя там есть? - Тетка, Марья Афанасьевна. - Тетка? Мало того, что давеча ты опозорил нашу гимназию перед лицом самого головного атамана с этой своей идиотской декламацией, так сегодня еще чуть не утопил лучшего ученика вашего класса! Забирай свои книжки - и марш домой к тетке. Чтобы ноги твоей больше здесь не было! Можешь передать тетке, что тебя выгнали из гимназии. Навсегда выгнали, понимаешь? Нам хулиганья не нужно! И директорская борода снова опустилась в бумаги. Озадаченный, я несколько минут молча стоял у покрытого сукном длинного стола. "Вот так фунт! Он, наверное, думает, что я умолять его стану, на колени упаду? Не дождешься! " Быстро схватил я дверную ручку и не заметил даже, как захлопнулась за мною тяжелая дверь директорской. По длинному пустому коридору, по каменной лестнице я медленно спустился в вестибюль и вышел на улицу. На дворе было уже совсем жарко. Голуби глухо ворковали на соборной колокольне. Водовозная тележка с возницей на краешке пузатой бочки протарахтела мимо меня и скрылась за кафедральным собором. Наверху, возле учительской, отрывисто зазвенел звонок. Сейчас выбегут сюда хлопцы. Они станут допытываться: "Ну как, здорово попало?" А я что скажу? Что меня выгнали? Ну, нет. И так тошно, а тут еще жалеть станут и, того и гляди, тетке разболтают. Уж лучше дать стрекача. И, зажав под мышкой связку книг, я побежал на Заречье.

КОГДА НАСТУПАЕТ ВЕЧЕР

Дома я долго не мог найти себе места. Что же все-таки сказать Марье Афанасьевне? Прошлой зимой, перед самым рождеством, мы с Куницей не пошли в училище, а забрались в лес за елками. Отец узнал про это и потом три дня бранил меня, даже, помню, Сашку Бобыря прогнал, когда тот пришел звать меня на коньках кататься. Нет уж, никому не буду говорить, что меня выгнали из гимназии. И Марье Афанасьевне. И хлопцам. Даже Кунице не скажу, обидно все-таки. А если спросят, почему не занимаешься? Ну, тогда выдумаю что-нибудь. Скажу, у меня стригущий лишай и доктор Бык не велел приходить в класс, чтобы не заразил других учеников: и бояться будут и поверят. Ведь у Петьки Маремухи был стригущий лишай, и он, счастливец, сидел тогда две недели дома. Вот и расцарапаю я себе на животе стеклом ранку, скажу, что это лишай, буду мазать ее белой цинковой мазью и сидеть дома. А там и каникулы начнутся. Решено - у меня лишай! Но вечером в этот день я никак не мог успокоиться. Лишай лишаем, тетку обмануть будет нетрудно, а вот стоило подумать, что я уже больше не ученик,- и сразу начинало щемить сердце. Больше всего было обидно, что меня выгнали из-за этого паршивца Котьки. Ох, как обидно! Жаль, что я его мало поколотил... Дома никого не было. Покормив меня обедом, тетка Марья Афанасьевна ушла на огород пропалывать грядки А не пойти ли мне к Юзику? Но уже, должно быть, вернулся домой и отец Юзика. А мне не хотелось с ним встречаться. Уж очень он строгий, никогда не засмеется и не отвечает даже, когда говоришь ему: "Здравствуйте, дядя Стародомский", "Нет, к Юзику ходить не стоит,- решил я.- Так просто пойду погуляю один". Скоро тихие сумерки спустятся на крутые улицы нашего города. Уже солнце, остывая, падает за Калиновский лес. Медленно и важно плетутся по узкому переулку вниз, к речке, на купанье, шоколадно-черные египетские гуси нашей соседки Лебединцевой. Гусей никто не гонит, они сами, выйдя из подворотни, покачиваясь, выгнув шеи, бредут вниз. Подымаясь по Турецкой улице, я услышал, как вверху, на гимназическом дворе, дробно застучал барабан. Подойдя ближе, я увидел, что возле глазка в каменной ограде гимназического двора столпились маленькие ребята. Приподнявшись на цыпочки, они заглядывали в глубь двора. - Смотри, смотри, как маршировуют!- восхищенно закричал кто-то из них. И вдруг среди этой детворы я заметил стриженый затылок Куницы. Вот так здорово! А я думал, Юзик сидит дома. Я растолкал локтями сгрудившихся около забора ребят и, пробравшись к Юзику, хлопнул его по плечу. Он вздрогнул и быстро обернулся, рассерженный, готовый к драке. Но, увидев меня, заметно смутился и промямлил что-то непонятное себе под нос. - А ты зачем пришел сюда? Интересно тебе, что ли? - спросил я, кивая в сторону двора. - А, ерунда такая,- с напускным безразличием ответил Куница, - ходят, "слава" кричат, а офицеры смотрят на них, как на обезьян в зверинце! Совсем близко, за стеной, застучал барабан. Через глазок я увидел, как по гимназическому двору ровными рядами зашагали бойскауты. Они в новой форме: на них коротенькие, цвета хаки, штанишки до колен и светло-зеленые рубахи с отложными воротничками. К левому плечу у каждого пришит пучок разноцветных ленточек, а на рукаве, пониже локтя, - желто-голубые нашивки. Бойскауты маршируют рядами по три человека и, подойдя к забору, сворачивают в сторону. Поодаль, важничая, в новых желтеньких ботинках шагает "утопленник" Котька Григоренко. Он - звеньевод. На рукаве у Котьки, повыше желто-голубой нашивки, вьется червяком малиновый шнур. Это значит, что Котька не простой скаут, а начальник. Мне ненавистны и натянутая походка этого барчука и его самодовольный вид. Как только его слушаются Володька Марценюк и Сашка Бобырь? Ведь раньше они никогда не дружили с Котькой, дразнили его, а сейчас даже смотреть противно, как они из кожи лезут вон перед этим докторским сынком... Подлизы несчастные - с ними даже здороваться не стоит... Мальчишки загалдели у меня за спиной. Они совсем прижали нас с Куницей к забору, силясь разглядеть, что делается во дворе. - Пойдем-ка, Юзик, лучше купаться! Я уже нагляделся. Хватит здесь стоять,- предложил я Кунице. Куница согласился. По знакомой извилистой тропинке, мимо улицы Понятовского, мы направились к речке. - Ну, что тебе директор сказал сегодня? Небось, попало здорово? - спросил Куница. - А, пустяки. Сначала ругался, а потом, когда я ему рассказал, что Котька мне подножку подставил, замолчал и отпустил домой. - Только и всего... А Петька Маремуха брехал, что тебя выгнали из гимназии. Мы ждали тебя, ждали, а ты как пошел, так и пропал. Я уж думал, не посадил ли тебя бородатый за Котьку в карцер. - Ну, вот еще выдумали. Не выгнал, а грозился выгнать. А Маремуху я поколочу, если он брехать про меня будет... Внизу уже заблестела речка. - Купаться со скалы будем? - Давай со скалы, - согласился Юзик. Мы повернули вниз. За рекой показалась знакомая Старая крепость. Весь ее двор засажен фруктовыми деревьями. Возле Папской башни растут низкие ветвистые яблони-скороспелки. Сорвешь зрелое яблоко, еще задолго до осени, потрясешь над ухом - слышно даже, как стучат внутри него черные твердые зернышки. Скороспелки, когда созреют, делаются мягкими, нежными, зубы - только тронь такую кожуру - сами вопьются в нежно-розовую рассыпчатую мякоть яблока. В крепости есть несколько шелковиц. Ягоды, которые созревают на этих деревьях, мы называем "морвой". Они черные и похожи на шишечки ольхи. Когда черная морва созреет, мы, забравшись в Папскую башню, швыряем оттуда сверху на деревья тяжелые камни. С шумом пробивая листву, камни летят вниз, задевают твердые ветви, ветви трясутся, а ягоды осыпаются. Потом в густой траве, под сбитыми листьями, мы ищем мягкие, приторные, налитые черным соком ягоды. Мы едим их тут же, ползая на коленках под деревом, и долго после этого рты у нас синие, словно мы пили чернила. Вот уже несколько дней, как на лотках городского базара появились первые черешни. Желтые, совсем прозрачные, желто-розовые, похожие на райские яблочки, и черные, блестящие, красящие губы черешни доверху наполняют скрипучие лукошки торговок. Торговки звенят тарелками весов, переругиваются, отбивая друг у друга покупателей, и отвешивают ягоды в бумажные кульки. Как мы завидуем тем, кто свободно, не торгуясь, покупает целый фунт черешни и, сплевывая на тротуар скользкие косточки, не торопясь, проходит мимо нас! Так, размышляя о черешнях, я спустился вслед за Юзиком к реке. Теперь крепость высилась над нами справа - высокая, мрачная. Я видел зыбкую ее тень, падающую на воду, и вспомнил о высоких, толстостволых черешнях, которые росли во дворе крепости, за Папской башней. Листва у них прозрачная, редкая, а ягоды удивительно сладкие. "Раз торговки продают черешни на базаре,- подумал я, раздеваясь, - значит, они уже поспели и в крепости". Я сказал об этом Кунице. - Ну, так что ж? Давай полезем завтра! - А когда? - После обеда. - Нет, вечером нельзя, - сказал я, - там же снова будут стрелять петлюровцы. За пороховыми погребами крепости петлюровцы устроили гарнизонное стрельбище. Ежедневно после обеда они отправляются туда на стрельбу, и до сумерек вся крепость трещит от пулеметных выстрелов. Пули с визгом летят как раз в ту стену, по которой надо взбираться до башни. - Ну, а когда же? - хлопая себя по бедрам, спросил Куница. Он уже разделся и стоял передо мной голый, худощавый. - Давай утречком, перед школой. Возьмем с собой тетради, чтобы домой за ними не бегать, я зайду за тобой, только ты гляди не проспи, - сказал я, совсем забыв, что мне завтра в гимназию не надо идти - Я-то не просплю, - ответил Куница, - но ведь утром сторож шатается по крепости. Как мы полезем на черешню? - Да. Это верно Утром сторож обходит всю крепость, а вот попозже, как раз когда в гимназии начинаются уроки, сидит на скамейке у ворот. Тогда хоть ломай деревья - не услышит. Сторож не любит, если ребята появляются в крепостном саду. Он заботливо оберегает каждое дерево, весной обмазывает стволы известкой, окапывает вокруг деревьев землю и удобряет ее навозом. Когда фрукты созревают, он собирает их себе. Влезет на дерево по лестнице - даром что хромоногий - и обрывает ягоды, яблоки и даже маленькие кругленькие груши дички. - А, есть чего бояться! Ну, увидит, закричит. Подумаешь! Что мы, не сумеем удрать? Ведь не полезет же он за нами по крепостной стене, старый черт! Давай пошли утром,- решил я - Пошли! - сказал Куница - Язда! Мы оставляем на берегу одежду и пробираемся вверх на скалу. Какой интерес купаться у берега, на мели, где купаются зареченские женщины? Не купанье, а стыд один! То ли дело вскарабкаться на скалу и оттуда, с вытянутыми вперед руками, броситься вниз головой в быструю воду Теплые, нагретые за день скалы колют нам ноги, мелкие камешки осыпаются вниз и шуршат по кустам бледно зеленой полыни. Взобравшись на скалу, мы с Юзиком стоим на ней рядом Далеко, за плотиной, в воду ныряют утки Они то и дело подбрасывают кверху свои толстые гузки и сверкают на зеленоватой глади устоявшейся воды красными лапками - Вода сегодня, должно быть, теплая-теплая! - говорит Куница и блаженно улыбается. По мосту гулко проехала телега - Давай! - закричал я и, не дожидаясь ответа, с размаху бросился в воду. Вынырнул на середине речки, ищу Куницу. Его нет ни на скале, ни на воде Он, черт, хорошо ныряет Я верчусь волчком на одном месте Я боюсь, как бы Куница не нырнул под меня и не ухватил за ногу. Это очень неприятно, когда тебя под водой схватят за ногу скользкими руками. Куница пробкой выскочил из воды около самой плотины. Большие круги разбегаются в стороны. Как далеко он проплыл под водой! Мне столько не проплыть. Мы ныряем вперегонки, достаем со дна кругленькие камешки и желтую глину, взбиваем брызги, чтобы увидеть радугу Усталые, мы переворачиваемся на спину и лежим на воде без движения. Течение медленно сносит нас вниз к плотине. Вверху расстилается голубое, чуть порозовевшее на западе, прозрачное, без единой тучки, небо. Завтра будет замечательная погода!

Поздно вечером, когда на дворе было совсем уже темно, я ушел в крольчатник, захватив с собой коптилку и спички При тусклом свете керосиновой коптилки я, сняв рубашку, несколько раз царапнул себя по животу толстым осколком пивной бутылки. Вскоре на коже проступили капли крови. Я поморщился от боли и вспомнил, как мне прививали оспу. Вот так же царапала меня ланцетом по руке докторша. Я посмотрел на стекло "Поцарапать разве еще? Довольно! - решил я - Тетка близорукая, все равно не заметит" Возвратившись в хату, я жалобным голосом объявил Марье Афанасьевне. - Тетя, я завтра в школу не пойду, доктор запретил - у меня стригущий лишай, и я могу заразить учеников... Поглядите-ка! Марья Афанасьевна отставила на край плиты горячий противень с жареной, вкусно пахнущей картошкой и, шевеля губами, посмотрела на мой живот. - Ну что ж, не ходи, только смажь быстро йодом, - сказала она и отвернулась к плите, в которой завывал огонь. Мне стало даже обидно: старался, старался, пустил кровь, ободрал кожу, а она глянула одним глазом и отвернулась как ни в чем не бывало! Хоть бы пожалела меня, так нет - жареная картошка ей дороже.

В СТАРОЙ КРЕПОСТИ

Проснулся я рано утром. Солнце еще не поднялось над крышей сарая. Я побежал в огород. Там из самой крайней грядки я одну за другой выдернул розоватые редиски и возвратился в дом. Тихо ступая по кухонному полу, я достал с полки початый теткой каравай хлеба, отрезал себе ноздреватую горбушку и, посыпав хлеб солью, присел на табуретку. Скоро на кухонном столике остались только хлебные крошки да срезанные острым ножам мокрые от ночной росы мохнатые листья редиски. Я уже собрался уходить, как из спальни, позевывая, вышла тетка. - Ты чего ни свет, ни заря поднялся? - спросила она, глядя на меня заспанными глазами. - А я пойду к Юзику Старадомскому задачи по арифметике решать. Мне ведь в гимназию доктор запретил ходить, вот я дома с Юзиком и позанимаюсь. - Какие еще задачи спозаранку? Людей будить. Врешь ты, наверное... буркнула Марья Афанасьевна и мягкими шагами подошла ко мне. - А ну, покажи лишай! - приказала она. Я осторожно, так, будто на теле у меня была опасная рана, оголил живот и показал покрасневшее место "под первым ребром. Тетушка прищурила заспанные глаза и, чуть не прикоснувшись носом к моему мнимому лишаю, сказала: - Ну, пустяки - он проходит... Затягивается уже. - Какое там затягивается! - крикнул я и быстро опустил рубашку. - Это вам так кажется, а мне больно и чешется здорово. Ой, как чешется! - И обеими руками я стал быстро и ожесточенно, перед самым носом тетки, расчесывать свой живот. - Да ты с ума сошел! Не чеши! Не чеши, тебе говорят, - испуганно замахала руками тетка, - расчешешь, а потом и чесотка пристанет. Перестань чесать! Иди лучше смажь цинковой мазью. Я иду в спальню. С шумом открываю левый ящик комода, в котором тетка хранит свои лекарства. Я окунаю мизинец в фарфоровую баночку с цинковой мазью. Потом, приподняв рубашку, густо смазываю липкой белой мазью свой мнимый лишай и наклеиваю круглый кусочек пластыря. Это затем, чтобы показать Кунице. Пусть рана выглядит пострашнее, тогда он расскажет о ней в классе, и никто даже не подумает, что меня исключили из гимназии. - Выпей молока! Тут осталось вчерашнее, кипяченое! - закричала мне из кухни Марья Афанасьевна. Она уже загремела кастрюлями и противнями. - Не хочу, я наелся! - ответил я тетке и выбежал на улицу. За высокими воротами во дворе у Куницы носится их злая мохнатая собака. Не успел я еще остановиться около забора, как она, почуяв чужого, яростно залаяла и кинулась к воротам. Проклятый пес - нельзя даже войти во двор. Отойдя на середину мостовой, я протяжно закричал; - Юзик! Юзю! Ходзв тутай! Молчание, Только, свирепея, хрипит и давится под воротами пес. Лишь бы на мой крик не вышел отец Куницы. Но вот хлопают двери, и из палисадника, отогнав собаку, выбегает Юзик. Глаза у него припухли, лицо мятое, сонное, и на левой щеке краснеет отпечаток рубчика подушки. - Ой, как ты рано, Василь! У нас еще все спят, - протирая глаза, бормочет Куница. - Какое там рано! Мельница Орловского уже давно работает. - А где твои книжки? - А зачем мне они? - Как зачем? Ты разве не пойдешь в гимназию? - Не пойду. Доктор Бык запретил мне ходить в класс. У меня стригущий лишай, я заразный. - И я гордо хлопнул себя по животу. - Какой лишай? Что ты выдумал? - А вот - гляди, - и я, морщась, поднял рубашку. Мазь растаяла и расползлась, желтенький кусочек пластыря съехал вниз и обнажил покрасневшее место. Куница чмокнул губами, покачал головой и не то от сострадания, не то от испуга промычал что-то непонятное. - Больно? - наконец спросил он. - Не очень. Только щиплет и чешется здорово, а чесать нельзя. - Постой, постой, а как же ты купался вчера? - Купался. Ну и что ж с того? Зудило только немножко, я просто тебе ничего не сказал, думал, так пройдет. А зато ночью стало невтерпеж. Побежал я с теткой к доктору Быку. Пришли, а он спит. Мы его сразу разбудили. Посмотрел он на меня, головой покачал: "Плохо, говорит, дело". Мазью велел это место мазать и пластыри лепить. А в гимназию запретил ходить, пока не пройдет совсем,- не моргнув глазом, соврал я Кунице и сам удивился, как это все гладко получается. Я уже сам начинал верить в свою рану и в доктора Быка. - Бумажку тебе доктор дал для директора? - А зачем мне бумажка, когда послезавтра каникулы начинаются? - Так, может, ты и в крепость не полезешь? - В крепость-то я пойду, ходить мне можно. Беги за книжками скорее. - Ну, добже. я сейчас, - и Юзик убежал.

Солнце уже выползло из-за скал - веселое и румяное. Левая половина крепости, обращенная к городу, была освещена яркими утренними лучами. Мы обошли крепость с теневой стороны. Юзик спрятал за пазуху тетради и учебники: так ему будет удобнее взбираться. - Только вниз не смотри, а то голова закружится,- посоветовал он мне. Цепляясь за выступы квадратных камней, плотно прижимаясь к холодной мохнатой стене, мы осторожно вскарабкались до первого карниза. - Ну, теперь пойдет веселее! Лишь бы не закружилась голова! Юзик - молодец. Он смело, не глядя себе под ноги, зашагал бочком по каменному карнизу. Где-то внизу, под крепостью, белела извилистая проселочная дорога. Вот только что мы шли по ней, а отсюда, сверху, она казалась очень-очень далекой. Я не могу не смотреть на дорогу, а гляну - страх берет: высоко. Эх, была не была! Я повернулся к пропасти спиной и, почти прикасаясь губами к замшелой стене, затаив дыхание, пошел по карнизу вслед за Куницей. И вот, наконец, мы добрались до Папской башни. Вслед за Куницей я пролез через разломанную решетку внутрь башни. А теперь надо пробраться на крепостной двор. Туда ведет другое, выходящее внутрь крепостного двора окно. Куница осторожно выглянул в это окно, но вдруг испуганно шарахнулся назад и приложил к губам палец. Несколько секунд мы стоим молча. Кого Куница увидел? Может, сторож уже прохаживается со своей тяжелой палкой по крепостному саду? Или хлопцы с Заречья опередили нас и сбивают камнями черешни? А может, еще хуже - петлюровцы приехали сюда учиться стрелять? В это время я услышал чьи-то голоса, потом заржала лошадь и заглушила все. Опять разговаривают. Говорят громко внутри крепости. Но кто бы мог быть здесь в такую рань? Не лучше ли, пока нас никто не заметил, выбраться из башни обратно к подножию крепости? Там уж нас никто не тронет. Но Куница задумал другое. Он лег на пыльный пол башни и знаками предложил и мне сделать то же самое. Медленно, ползком мы подобрались по усыпанному известкой полу к окну и, чуть-чуть приподняв головы, глянули вниз, во двор крепости.

Внизу, под самой высокой черешней, стоит черный фаэтон с поднятым верхом. Лакированные крылышки фаэтона блестят на солнце, и даже в тонких блестящих спицах колес играют солнечные лучи. В фаэтон запряжены две сытые гнедые лошади. Они встряхивают мордами и тянутся к траве. Нам слышно, как позвякивают их удила. Поодаль, около Черной башни, к яблоне привязана запряженная в пролетку серая в пятнах лошадь И лошадь и пролетка очень похожи на выезд доктора Григоренко. У него точно такой же масти лошадь и такая же низенькая двухместная пролетка с лакированной дугой над оглоблями. Около фаэтона, под черешней, вполголоса беседуют три петлюровца в темно-коричневых жупанах, туго опоясанные ремнями, в желтых сапогах. Один из петлюровцев опирается на винтовку и как-то странно морщит лоб. А в стороне, в тени крепостной стены, стоят еще какие-то люди. Один из них невысокий, в зеленой не подпоясанной рубахе, в потрепанных брюках, с непокрытой, коротко, под машинку, остриженной головой. Он сразу же показался мне очень знакомым. Вот где только я его мог видеть? Он слегка сгорбился, лицо его обращено к нам - усталое, желтоватое, болезненное. А напротив него стоит Марко Гржибовский. Он держит в руках какую-то бумагу: я слышу отрывистые негромкие звуки его голоса. Гржибовский читает эту бумагу не подпоясанному человеку. На широком ремне у Марко болтается большой револьвер в деревянной кобуре, с другого бока висит длинная сабля. А недалеко от Гржибовского стоит, прислонившись к зеленой яблоне, доктор Григоренко. "Так это его пролетка привязана около Черной башни!" На Григоренко вышитая рубаха и соломенная панама с голубой лентой. Должно быть, усатому, похожему на запорожца доктору очень скучно со всеми этими военными. Он поглядывает на ветви яблони и носком своего тупорылого австрийского ботинка лениво разрывает землю под яблоней. Для чего только он приехал сюда с петлюровцами в такую рань? Марко Гржибовский кончил читать. На зеленом крепостном дворе, освещенном утренним солнцем, стало совсем тихо. Даже петлюровцы около фаэтона притихли. Марко медленно складывает белую бумагу вчетверо и прячет ее в верхний карман защитного английского френча. Поправив револьвер, он кричит что-то троим петлюровцам - те вытянулись, прижали к себе винтовки, и эхо от крика Гржибовского далеким отголоском пробегает по запущенному крепостному двору. Петлюровцы, взяв ружья наперевес, тяжелыми, широкими шагами подходят к понурому, оборванному человеку. Маленький криволицый петлюровец трогает его за плечо и кивает на бастионы. Человек в зеленой рубахе устало поворачивается и шагает к зеленому бастиону. Только теперь я замечаю вырытую у самого ската бастиона, на зеленой лужайке, свежую продолговатую яму. Черный бугорок земли, как насыпь перед окопом, поднимается перед ней. Куница больно толкает меня под бок. Чего он хочет? Дойдя до черного бугорка, босой человек, как в забытьи, медленно, не торопясь, раздевается. Сначала он снимает верхнюю рубаху. Слабым движением руки он отбрасывает ее в сторону на густую траву и, полу присев, снимает сорочку. Видно, ему тяжело стоять. Вот он разделся до пояса и стоит на траве под зеленым полукруглым бастионом, обнаженный, худой, с проступающими под кожей выпуклыми ребрами. Я пристально смотрю на этого голого человека и все еще ничего не понимаю: зачем он стал раздеваться, не мыться же он собрался здесь, на крепостном дворе? И лишь когда трое петлюровцев, прижав к плечам коричневые блестящие винтовки, застывают на месте, я вдруг соображаю, что происходит сейчас внизу. Я понимаю, для чего сюда приехали ранним утром петлюровцы, зачем привезли они с собой худого, тяжелобольного человека. Мне страшно, хочется закрыть глаза, убежать, не видеть того, что произойдет вот сейчас на наших глазах. Но винтовки в руках петлюровцев выравниваются все прямее, трое солдат твердо стоят на раздвинутых ногах; чуть подавшись вперед, они целятся, прижимаясь лицом к полированным прикладам. Голый понурый человек, собрав последние силы, вздрагивает, выпрямляется. На черной насыпи он сразу кажется высоким, тонким. И, подняв над головой кулак, он кричит припавшим к винтовкам петлюровцам: - Меня вы убьете, но народ украинский вам не обмануть и не убить никогда, палачи! Да здравствует Советская Украи-на-а-а! Ветер доносит к нам обрывки его хриплого, простуженного голоса. И только тут я узнаю желтого, болезненного человека. Да ведь это его в тот холодный, тревожный вечер, когда отступали красные, привел в наш дом Иван Омелюстый! Это же его Марья Афанасьевна укладывала на кованом сундуке и поила чаем с сушеной малиной, а он, высунув из-под одеяла руку, стал показывать мне пальцами на освещенной стене разные забавные штуки. Ведь это он так страшно щелкал зубами, когда Иван толковал с моим отцом. Значит, он не ушел с красными: значит, тетка обманула меня. Я вскочил, высунулся в окно. "Оставьте, пустите его, он очень болен, он никому ничего не сделал!" хотел закричать я, но слова застряли у меня в горле, а Куница сразу же потянул меня вниз, и я упал на колени. Курносый Марко Гржибовский взмахнул саблей. Три винтовки почти одновременно подпрыгнули в руках петлюровцев. Отзвук ружейного залпа гулко прогремел в бастионах, в амбразурах черных пустых башен. Потревоженные выстрелом галки взвились со своих гнезд и, каркая, закружились над крепостью. Казалось, весь город притих там, за крепостью, вслушиваясь в густое эхо выстрелов. Голый человек так, как будто ему стало холодно, съежился, прижал к груди руки, нагнулся набок и потом медленно, медленно, словно засыпая, наклонив голову, повалился на землю, к вырытой у его ног черной продолговатой яме. Тогда неторопливыми шагами, опираясь на суковатую изогнутую палку, к яме подошел доктор Григоренко. Положив на траву панаму с голубой лентой, он нагнулся и стал ощупывать тело упавшего. Григоренко запрокинул назад его голову, легко тронул глаза. Потом он выпрямился, вытер руки о белый платочек и что-то тихо сказал Гржибовскому. Марко быстро подошел к насыпи и ногой столкнул убитого в яму. Пока петлюровцы щелкали затворами и, выбрасывая в траву стреляные гильзы, разряжали винтовки. Марко Гржибовский и усатый Григоренко вдвоем подошли к докторской пролетке. Гржибовский влез на ее облучок так, что пролетка сразу накренилась влево, и закричал: - Сторож, сторож, иди-ка сюда! На крик Марко пришел сторож в соломенном потрепанном капелюхе. Он шел медленно, прихрамывая, с опаской озираясь по сторонам. Подойдя к Гржибовскому, он снял капелюх и поклонился. - Возьми-ка в экипаже заступ да быстро закопай вон ту могилу. Только как следует, хорошенько! Потом травой забросай. И никому не смей говорить о том, что видел. Понял? А не то... - и Гржибовский притронулся к револьверу. - А себе за работу, - добавил он милостиво, - вот его шмаття возьми. Сторож достал из фаэтона заступ и подошел к яме. Не глядя в могилу, он торопливо стал подбирать черную, с клочьями зеленой травы землю и поспешно, неловкими бросками засыпал ею застреленного петлюровцами человека. Заступ дрожал у сторожа в руках. Видимо, впервые выпала на его долю такая страшная работа. А Марко Гржибовский, словно кучер, уселся на облучке пролетки и, вынув из кармана серебряный портсигар, протянул его доктору. Крышка портсигара, щелкнув, взлетела кверху, они закурили. Голубой дым поднялся над пролеткой. Облокотившись на ее крыло, доктор показывал Марко рукой то на яблони, то на черешни. Потом он наклонился к подножию яблони и схватил горсть унавоженной рыхлой земли. Он поднес на ладони эту землю Гржибовскому, бережно растер ее в руках и затем, причмокнув губами, отшвырнул в сторону. Наверное, он хвалил сторожа, хорошо ухаживающего за деревьями в крепости. А сторож уже засыпал яму землей и зеленым дерном. Раздумывая, он постоял минуту над могилой и потом быстро подобрал разбросанную на траве одежду убитого. С этим вещами в одной руке, с заступом в другой, хромая, он подошел к пролетке и снова поклонился Гржибовскому. Марко выплюнул окурок, спрыгнул на траву и, поправив фуражку, взял от сторожа вымазанный глиной заступ. - Э-гей, хлопцы! - крикнул он петлюровцам и со всего размаху перебросил им заступ. Те отскочили, а заступ, перевернувшись в воздухе, упал в траву около задних колес фаэтона. Марко вместе с Григоренко уселись в пролетку. Двое петлюровцев, с винтовками в руках, тоже полезли внутрь фаэтона, а третий, маленький, передав им свое ружье, вскарабкался на козлы и взял кнут. Доктор Григоренко натянул вожжи, и его легкая пролетка первой выехала из крепости в открытые сторожем ворота. Мягко покачиваясь на упругих рессорах и подпрыгивая, следом за ней покатился из крепости на улицу черный, с поднятым верхом казенный фаэтон. Сытые лошади, опутанные нарядной сбруей, махали хвостами. Слышно было, как, сбегая вниз, к мосту, лошади звонко застучали копытами по голым камням мостовой. Сторож закрыл ворота и вернулся обратно во двор. Соломенная шляпа его лежала на бастионе около засыпанной могилы. Опираясь на суковатую ясеневую палку, с одеждой убитого под мышкой, сторож стоял среди крепостного двора угрюмый и нахмуренный. - Васька, а не тот ли это большевик, которого поймали вчера в Старой усадьбе? - тихо, дрожащим голосом прошептал Куница, обдавая мое лицо горячим дыханием. - Я после купанья повстречал около Успенской церкви Сашку Бобыря, и он мне говорил, что из Старой усадьбы синежупанники под ружьями вели какого-то большевика. Может, это он самый? Ты не слыхал об этом? Нет, я. не слыхал. И если бы даже слыхал, мне трудно было бы разговаривать сейчас об этом. Я видел его живым до этого всего лишь один раз. Я не знаю, кто он, как его зовут, есть ли у него семья, я ничего не знаю про него и не узнаю, наверно, пока не вернется из Нагорян мой отец, пока не вернется Советская власть. Теперь этот человек сделался для меня родным и близким. Мне даже думать было тяжело, что он не подымится из этой черной ямы, не прищурится, взглянув на небо, от солнечного света, никогда не улыбнется и не придет в гости к моему отцу как старый, давно знакомый, свой человек. Куница снова толкнул меня. - Васька, давай слезем к нему, а? - шепнул он, кивая вниз на сторожа. Я повернулся к Юзику и увидел слезы на его глазах. Куница плакал. Ему было страшно оставаться здесь, в этой холодной, полутемной башне, после всего, что мы увидели на крепостном дворе. И только я подумал об этом, как у меня самого перехватило дыхание и одна за другой крупные слезы закапали из глаз. Я крепко прижал ладони к лицу, перед глазами пошли зеленые круги, но все равно слезы текли все сильнее и сильнее. Я отвернулся в сторону и прижался лбом к холодной стене. Я видел перед собой в темноте падающего больного коммуниста, я слышал его последний, предсмертный, грозный и вещий крик: - Да здравствует Советская Украина! "Душегубы проклятые! Кого вы убили?" В эту минуту я поклялся, что отомщу за смерть убитого петлюровцами большевика. Пусть попадется мне ночью в Крутом переулке курносый Марко Гржибовский! Я сразу проломлю ему голову камнем. И от боли, от досады, что мы не смогли помешать Марко Гржибовскому, когда он расстреливал нашего ночного гостя. я заревел еще сильнее. - Не надо, Васька, ой, не надо! Ну, уйдем отсюда! Ну, прошу тебя!.. Ну, пошли вниз! - тоже всхлипывая и дергая меня за локоть, зашептал Куница. И, не дожидаясь ответа, он высунулся из окна. Осторожно опустив ноги на крепостную стену, он смело пошел по ней, раздвигая ветки кустарника, преграждавшие ему дорогу. Услышав шум, сторож поднял голову. Он увидел идущего по стене Куницу, но не закричал, как обычно, и даже не двинулся с места. Я вытер кулаком слезы и спустился во двор вслед за Куницей. Спрыгнув со стены, мы оба, медленно ступая по мягкой траве, подошли к сторожу. - Дядя, они убили того коммуниста, что в Старой усадьбе вчера поймали?.. Да, дядя? - спросил у сторожа Куница так, словно сторож был его старый, хороший знакомый. - Почем я знаю? - глухо, настороженно ответил сторож. Он недоверчиво разглядывал нас. Лицо у сторожа вблизи было совсем не такое уж страшное, каким казалось издали. Он, наверное, давно не стригся, голова у него была заросшая, волосы падали на загоревшие уши. - А вы чьи будете? Мы назвались. Оказывается, сторож знает отца Юзика. Про моего он только слышал. - Видели? - помолчав, все еще недоверчиво спросил нас сторож. - Мы в башне сидели! - объяснил я. - Того самого,- теперь уже более твердо сказал сторож.- Я вначале не понял, зачем они сюда едут. Открыл ворота и спрашиваю: целый день стрелять будете? А тот офицер глянул и смеется, ирод окаянный. И еще одежонку мне его дал. А зачем она мне, только грех на душу взял. - И сторож поглядел на вещи убитого. Мы разглядывали зеленую, выпачканную известкой рубашку и рваную сорочку. - Дядько, а вы нас пустите в крепость, мы цветов наломаем и принесем сюда. ему на могилу? - сказал Куница. Сторож согласился. - Только вечером приходите, - попросил он, - а то днем они тут упражняются - вон всю стену пулями поколупали... Мы расстались со сторожем как свои люди. Старик сам открыл нам ворота. Мимо подземного хода, через крепостной мост мы пошли в город. Куница отправился в гимназию, где давно уж начался первый урок, а я - домой. Расставаясь, мы условились, что сегодня вечером Куница зайдет ко мне и мы вместе пойдем рвать цветы для могилы этого убитого в крепости человека.

МАРЕМУХУ ВЫСЕКЛИ

Куница пришёл ко мне засветло. Пронзительным свистом он вызвал меня на улицу. Я услышал свист и подбежал к дощатому забору. - Заходи! - крикнул я Кунице. - Я сейчас, только накормлю крольчиху, а потом давай к Петьке сходим за цветами. - Его дома нету, - хмуро сказал Куница, проходя со мной к раскрытым дверям крольчатника. - А ты что - заходил к нему? - Я и так знаю. Он прямо с уроков со своими голоногими в театр пошел. - В театр? В самом деле? - Конечно, в театр Кончились уроки - их всех выстроили на площади и повели. С музыкой А впереди Марко Гржибовский! - сердито объяснил Куница. Войдя в крольчатник. Куница сразу наклонился ко мне и спросил: - Васька, а зачем ты мне набрехал? - Что набрехал? Когда? - Будто не знаешь. Да вчера, когда купаться шли... И сегодня утром - про лишай. Ведь бородатый тебя выгнал, да? - Откуда выгнал? Кто это выдумал? Никто меня не выгонял. - Как никто? А приказ для чего вывесили? - Какой приказ? - А вот какой - на стенке около учительской висит. Приди почитай сам, если не веришь. Сегодня в большую перемену вывесили. А в приказе написано, что тебя за хулиганство выгнали из гимназии. Сам Прокопович подписал... Сегодня Сашка Бобырь был дежурным, он видел, как твою фамилию из классного журнала зелеными чернилами вымарали Вот. А ты думал - я не узнаю, да? Набрехал-набрехал - "Меня доктор Бык освободил... Ночью с теткой побежали... Вот лишай, посмотри". А сам не знаешь, что доктор Бык уж вторую неделю арестованный сидит за то, что не дал петлюровцам обыск сделать в своей квартире. Мне сегодня ребята рассказали. А я вчера уши развесил, поверил тебе. Куница замолчал и только постукивал пальцами по кроличьей клетке. Потом обиженным голосом сказал: - Сегодня утром Котька стал хвастаться, что тебя прогнали, а я ему говорю: "Ничего не выгнали, он больной, а вот выздоровеет и второй раз тебя в речку кинет". А Котька как засмеется. "Больной, закричал, больной! Да он плачет сидит, что из гимназии вытурили". Тут, как назло, и приказ вывесили. Зачем ты мне наврал? Не стыдно тебе? Мне в самом деле было стыдно. Я глупо сделал, что соврал Юзику про лишай и про директора. Кому-кому, но Кунице я мог бы доверить любую тайну. Это не Петька Маремуха. Тот трус и слова никогда не сдержит. А Куница - парень надежный. Прошлой осенью я сорвал в училище водосточную трубу: хотел по ней влезть на крышу, а труба была ржавая, взяла да и упала. Куница стоял рядом. Потом долго, добрый месяц, заведующий во всех классах допытывался: "Кто сорвал трубу? Кто сорвал трубу?" И учителя тоже спрашивали, но Куница не выдал меня, и с той поры еще крепче стала наша дружба. Зря я не рассказал ему все, как было. А вот сейчас надо выпутываться. - Знаешь, Юзик, я думал, все так обойдется. Попугал меня Прокопович, а потом простит... - Обойдется! Жди! - ухмыльнулся Куница. - Вот если придут красные, тогда и простят тебе, а этот бородатый ни за что не простит. Ты еще не знаешь, какой он вредный. И зачем только нас перевели в эту гимназию? Кому это нужно? - Кому? Петлюре. Он хочет на свою сторону нас переманить, чтобы, когда мы подрастем, за его директорию воевали. Черта лысого! Не дождется, душегуб проклятый! В это время крольчиха застучала задними лапками по дну клетки. - Ой, какой у тебя кролик здоровый! Самка, да? - вдруг изумился Юзик, заметив в глубине клетки красные глаза моей крольчихи. - Ага, самка, ангорская. Погляди, какая она жирная, полпуда будет... Трус, трус, трус!.. Иди сюда!..- позвал я крольчиху, протягивая ей желтую морковку. Я был рад, что Куница так быстро перестал сердиться. Тучная крольчиха выпрыгнула из глубины клетки и ткнулась в мою ладонь горячей мордой. Острыми зубами она схватила морковку и стала быстро грызть ее. На груди у крольчихи от волнения вздымалась белая пушистая шерсть, а на морде шевелились длинные, тонкие усы. - Васька, а Васька! А какого голубя я сегодня поймал! - похвастался Куница. - Крылышки сиреневые, клювик маленький, как у чижа, лапки в перьях, со шпорами, а на грудке бант завивается. Ты же знаешь, банточные голуби очень породистые. Возьму за него на базаре карбованцев сто, не меньше. Боязно только продавать. А вдруг хозяин отыщется? И ты. гляди, молчи... - Он сам к тебе сел, или ты подманил? - В том-то и штука, что подманил. Я вернулся из гимназии, набрал в карман кукурузы и полез на крышу. Голуби ведь у меня сейчас не в будке, где весной были, - будку тато секачом порубал, - а на чердаке того сарая, где он собак держит. Ну вот Вылез я на крышу, отворил решетку, бросил им кукурузы, - вдруг гляжу, над Старой усадьбой голубь кружит. И низко. Эх, думаю, попытаю счастья. А дома-то никого нет: тато Забодаеву собак сдает, а мама на базаре. Похватал я голубей да вверх - одного, другого. Аж перья полетели. Свистеть стал. А мой голубь, тот белый трубач, и без свиста - как махнул, как рванул и сразу над колокольней закружился. Ну, банточный к нему и пристал. Я быстренько с крыши на землю, сел в бурьяне под курятником, веревочка в руках и жду. Полетали они немного и сели рядом - мой и чужой. Меи-то голодные, с утра ничего не ели, ну и поскакали в голубятник, а чужой за ними. Я решетку хлоп - и готово! Банточный с ними сидит и уже около белой самицы вертится. Я и думаю теперь: а что если ему крылья перекрасить? Из сиреневых в коричневые? Тогда и на базар можно... - А зачем тебе его продавать? Оставь на развод. Чудак, не знаешь, что сделать? Перевяжи крыло шнурком, и не улетит. - Я бы перевязал и приручил, да тато может заметить. А он мне строго-настрого наказал больше двух пар не держать. Я и боюсь: увидит пятого и всех продаст. - А что? Жалко ему? - А кормить чем? Кукуруза-то сейчас дорогая, и достать ее негде. Селяне на ярмарку теперь не ездят. Боятся, что петлюровцы все у них отберут. - У вас своей разве нет? - Да есть, но мало - не уродила. Нам самим на мамалыгу не хватит. За домом хлопнула калитка. К нам кто-то шел, должно быть, к тетке. А она спит. Я оставил Куницу в крольчатнике, а сам побежал навстречу. У крыльца я наткнулся на Петьку Маремуху. Он был весь красный, взъерошенный и тяжело дышал. Видно, он бежал сюда и оттого запыхался. - Ты дома? - радостно сказал Петька. - Дома, - ответил я неприветливо. - А что, представление разве кончилось? Мне было завидно, что Петька ходил в театр, смотрел представление. - А ты... ты откуда знаешь, что я был в театре? - Подумаешь - секрет! Все знают. И Куница! - Куница?.. Он что - был в театре? - Ну, в гимназии видел, как вас выводили. Чего ты пристал? Пойдем в сарай. Юзик тоже встретил Маремуху неласково. Петька чувствовал себя неловко, он понимал, что мы не особенно расположены к нему. Он потоптался немного на месте, а потом, увидев крольчиху, суетливо, скороговоркой сказал: - Ой, какой кроль! Где ты такого достал, Васька? Весной у вас другой по двору бегал. Правда? Этот красивее, целый баран, а не кроль! Но напрасно вытанцовывал Петька перед моей крольчихой. Зря причмокивал он губами от восторга. Я и Куница прекрасно понимали, что Петька просто хотел подмазаться к нам. Все было напрасно. Одно из двух: либо с нами дружить, либо со скаутами голоногими в театр ходить. И мы делали вид, что не замечаем Маремуху. Помолчав немного, Маремуха снова заговорил: - Я не доглядел все представление. Еще одно действие осталась... - Что ж так? Сидел бы уж там до конца. Зачем сюда притащился? - не вытерпел Куница и сурово оборвал Петьку: - Какие мы тебе товарищи? Панычи, скауты - твои товарищи. Котька Григоренко - твой товарищ. Иди к нему в гости. - И Юзик со злостью сунул в нос крольчихе морковную ботву. - Ну их! Пусть они подавятся... Больше я к ним не пойду...- вздохнул Маремуха и вдруг, покраснев, сразу выпалил: - Они меня выпороли! Мы насторожились. Я с недоверием поглядел на взъерошенные волосы Петьки. Взволнованный, в зеленом скаутском костюмчике, он стоял перед нами и виновато заглядывал Юзику в глаза. Кто бы мог его выпороть, такого подлизу? Не могло этого быть. И я, решив, что Петька врет, прямо сказал: - Ты брешешь! - Ей-богу! Пусть меня гром побьет! Слушайте, я вам расскажу все но порядку. Только никому не говорите, - попросил Петька, - ладно? Повели нас в театр. Под барабан. После второго звонка Бобырь ушел в залу, а я гуляю один. Нехай, думаю, все усядутся, а я, как только свет в зале загасят, возьму и тоже сяду где-нибудь с краешка... Вот хожу по коридору и думаю: да тушите, черти, свет поскорее! А в это время кто-то хлоп меня по плечу. Я сначала думал - Сашка, хотел было ему сдачи дать. Оглянулся, смотрю нет, это Жорж Гальчевский, - знаете, из седьмого класса бойскаут. - Какой Жорж? Тот, что с крепостного моста в водопад прыгал? - спросил Юзик. - Да нет. То Мацист прыгал. Того Жоржа Мацистом зовут. Да ты же должен знать Гальчевского: он худой такой, костлявый, высокий, все с кастетом ходит. Приятель Кули-бабы. Его отец поп, служит в Преображенской церкви за Подзамчем. Ну вот, Гальчевский поймал меня за плечо и говорит: "А ты почему, шкет, тут вертишься?" - "Там душно очень,- говорю. - Пока не началось, я здесь воздухом подышу". - "А билет есть? Покажи-ка билет!" вдруг потребовал Жорж. Стал я искать билет, ищу, ищу, то в один карман полезу, то за пазуху, то в другой карман, а сам все думаю: лишь бы свет поскорее потушили, он тогда отвяжется и побежит в залу на свое место. Но не тут-то было. Он стоял, ждал, а потом вдруг как толкнет меня сзади коленкой да как закричит: "Пошел вон отсюда, сопляк! Пока я здесь дежурным, ни один заяц у меня не пройдет!" Я споткнулся, чуть было не полетел, яблоки мои покатились к вешалке, я их догоняю, а Гальчевский еще кричит контролеру: "Не пускайте этого зайца обратно, чтоб духу его больше не было!" Я подобрал яблоки - и бегом на галерку. Там у меня взяли билет и пропустили, слова не сказали. Вбегаю - уже темно. Нащупал свободное место на боковой скамейке у самого барьера, сел и грызу яблоко. Съел одно, взял другое, только надкусил, вижу, занавес подымается. Ну, думаю, доем потом. Только было хотел положить яблоко на барьер, а оно сорвалось да как полетит вниз... Ох, я и напугался! Уронил и даже глянуть вниз боюсь страшно. Слышу только, выругался кто-то в партере и стулом заскрипел. Потом тихо стало. А представление идет, интересное такое, с запорожцами, с танцами и с музыкой. "Про шо тырса шелестила" - так называется. Я засмотрелся и позабыл про яблоко. Кончилось первое действие, зажгли свет, я сижу, не встаю, чтобы место не заняли, а сам высматриваю, где знакомые хлопцы сидят. Вдруг кто-то опять цап меня за плечо. Обернулся я, гляжу - снова Жорж Гальчевский. "Ты яблоко на голову офицеру бросил?" - спрашивает. "Какому офицеру?" - "А вот погляди!" И схватил меня за шиворот да перегнул головой вниз через барьер так, что я чуть было не упал вниз. А оттуда, снизу, из партера, ихний офицер рукою Жоржу машет и мне грозится. Тогда Гальчевский как закричит: "Пойдем к кошевому!" - и повел меня за кулисы. Там артисты бегают, пыльно, досок много навалено, темно, я чуть-чуть не упал - зацепился за какую-то веревку, а Гальчевский все меня толкает вперед. Хотел было я удрать - не вышло. Привел меня Жорж к самому Гржибовскому, а тот сегодня на сцене запорожца играл, весь вымазанный такой, и брови и нос - все в краске. Нос у него большой - нашлепку наклеил. Гальчевский козырнул ему и все про то яблоко рассказал, а меня он даже и не спросил, нарочно я или нечаянно. Тогда Марко Гржибовский сказал Гальчевскому: "Врезать ему пять шомполов" - и на меня головой кивнул. А Гальчевский мне сразу ка-ак даст! Ногой! - И шомполами били? - все еще не веря Петьке, спросил я. - А чем же еще? Конечно, шомполами! - Где? Там же, за кулисами? - поинтересовался Куница. - Ну вот еще... за кулисами... Просто вывели туда, за театр, где помойная яма, сняли рубашку и пять раз ударили. Вот погляди, еще знак есть! - И Маремуха, задрав рубашку, показал нам свою спину. На его гладкой спине краснело пять неровных вздувшихся полос. Они легли почти рядышком, одна возле другой. Куница решил проверить, не врет ли Маремуха, не нарисовал ли он эти полосы, чтобы разжалобить нас. Он послюнил палец и провел им по багровой полосе. Маремуха съежился и отскочил. - А кто бил? - спросил я. - Кто? Известно - Гальчевский. Марко ему приказал. Гальчевский бил, а Кулибаба и еще два скаута, я их совсем не знаю, держали. Один за руки, другой за голову. Потом я вырвался и побежал сюда, к вам... Ничего, он меня будет помнить... Я ему морду побью... Я не испугался его кастета... - Кому морду побьешь? - спросил Куница. - Гальчевскому... и кошевому... Марко... всем, всем побью... Ночью подслежу - и буду бить... - Да Гальчевский же тебя выпорет, как щенка. Нашелся тоже вояка! А у кошевого револьвер есть, он в тебя из револьвера пальнет. А потом, они ж твои начальники, зачем же их бить? - подтрунивая над Маремухой, сказал Куница. - Я их не слушаюсь больше. Кто им дал право меня пороть? Я разве виноват, что яблоко само упало? Больше я к ним не пойду. Будь они прокляты со своей самостийной вместе... Поскорее бы красные возвращались... - Ишь как запел, - отрезал Куница. - А сколько раз мы тебе говорили: подкупают петлюровцы таких, как ты, растяп своими цацками, формой да маисовой кашей. Американцы да англичане все это присылают нарочно - крупу да сахар, чтобы Петлюра здесь для них шпионов готовил, чтобы молодых хлопцев подкупал. А такие, как ты да Бобырь, словно та мышь на приманку, полезли к ним... - Я теперь и сам понял, какие они подлецы, - огорченно протянул Маремуха. - Понял, когда тебе ижицу шомполом прописали, - едко сказал Куница. - Мало тебе еще дали! И за компанию Бобыря жаль, что не выпороли. Ох, и вредный же Юзик, когда разозлится! - Да оставь ты его, Юзик! - заступился я за Маремуху и сказал: - Эх, был бы ты, Петька, надежным парнем, кто знает, может, мы и приняли бы тебя в нашу компанию, дружить стали. А то не верю я тебе. Такому, как ты, даже ничего сказать нельзя. Сегодня ты с нами, а завтра к Котьке побежишь. - Пусть меня гром убьет - не побегу! Я сердит на него, ничего вы не знаете! Маремуха от волнения просунул в клетку пальцы. Крольчиха сразу подскочила и стала обнюхивать их. - А шапка рыжая у тебя чья? Не Котькина разве? - строго напомнил Куница. - Ну, это когда было...- вконец смутился Маремуха - Мы первый год тогда жили в Старой усадьбе, моя мама понесла Котькиному отцу деньги за аренду, а Котькина мама подарила ей ту шапку. У меня ведь зимней не было. Я виноват? - Твоя мама, Котькина мама... А вот ты Котькин подхалим - это мы все знаем. А ну, поклянись, что больше не будешь с ним дружить, поклянись, что не пойдешь к скаутам, а мы тогда посмотрим, взять или не взять тебя в нашу компанию, - милостиво потребовал Куница. - Возьмете? Да? - заерзал около клетки Маремуха. И вдруг неожиданно для нас обоих он сорвал с плеча пучок разноцветных ленточек и злобно швырнул его на землю. Ногтями он содрал с рукава скаутской гимнастерки желто-голубую нашивочку и тоже бросил ее под ноги. Он немного подумал, поглядел на землю и затем, как козел, сразу прыгнул обеими ногами на эти скаутские украшения и стал топтать их так, словно под ним были не ленты и нашивки, а настоящий, живой тарантул. Маремуха подпрыгивал, сопел от волнения и, устав, сказал торжественно: - Вот!.. Мы молчали Чтобы окончательно доказать нам, что ему не жаль расставаться со своими голоногими скаутами, Петька топнул ногой еще раз и вдруг размашисто перекрестил свой живот. - Вот крест святой, не буду дружить с Григоренко! Нужен он мне, подумаешь! - А если ты с ним и в самом деле дружить не будешь,- сказал я, растроганный клятвой Петьки и тем, что он растоптал скаутские цапки, - то мы возьмем тебя в Нагоряны У меня там дядька, а у дядьки отец гостит. Мы сами, без скаутов, пойдем туда. Рыбу половим - там рыбы ой как много! И я вам Лисьи пещеры покажу. Хочешь? - Ну конечно хочу! - пуще прежнего засуетился Петька.- А я сетку возьму и удочку ту длинную с бамбуковым удилищем. Сеткой за один раз можно много рыбы наловить! А червяков, может, накопаем здесь? У нас на Старой усадьбе под камнями их много, жирные, длинные - бери сколько хочешь. - Только помни, Петька, если сболтнешь тетке, что меня выгнали из гимназии,- несдобровать тебе, смотри! Сброшу со скалы! И Куница поможет! - Я сам тебя сброшу, задавака! - ответил, повеселев, Петька и уселся на клетку. И тут я сразу простил ему все - и то, что он ластился к Григоренко, и то, что был скаутом. "Он вовсе не такой уж плохой парень, Петька",- подумал я и сказал: - Слушай, Петро, мы сейчас собираемся в одно место,- и я рассказал обо всем Петьке. - Зеленая рубашка? Худой такой? Рваные штаны? Да что ты говоришь! Его расстреляли? Не может быть! - сказав это, Петька мигом спрыгнул с клетки на землю Клетка зашаталась и чуть не упала. Петька побледнел и смотрел на нас широко открытыми, испуганными глазами. - Нет, в самом деле? - спросил он. - Убили, зарыли и следа не оставили! Тяжелобольного человека, который сопротивляться не мог. Еле-еле стоял. Вот что петлюровцы делают! Их всех надо покидать в водопад с крепостного моста, а Петлюру первым, и мотузок с камнем на шею привязать, чтоб не выплыл! - глухо сказал Куница. - Постой, а ты откуда знаешь, что он в зеленой рубашке? Ты что - его видел? - спросил я у Петьки. - Да он... я... я видел, как его вели... мимо нас...- пробормотал Петька. - Значит, тот самый! - задумчиво сказал Куница. - Его у нас, в Старой усадьбе, поймали. Над скалой. Вчера вечером. И Сашка Бобырь тоже видел. - Мы хотим сейчас могилу убрать. Пойдем с нами, Петька. А у тебя жасмина наломаем, - предложил я. - Я пойду... А не поздно только? Может, завтра утречком? - Утречком нельзя. Надо сейчас. Пошли! - твердо приказал Юзик и вышел первым из крольчатника.

КЛЯТВА

- Вы подождите здесь: я погляжу, кто дома, - сказал нам Маремуха, когда мы подошли к Старой усадьбе. Мы уселись с Куницей на полусгнившее бревно. Старая усадьба, в которой жила семья Маремухи, раскинулась у скалистого обрыва. Внизу текла речка. На другом ее берегу, тоже над обрывом, подымалась Старая крепость. Отсюда можно было хорошо разглядеть все крепостные башни и высокий мост. Раньше, много лет назад, этой Старой усадьбой владел помещик Мясковский. Жил он бобылем с одним только старым лакеем. Незадолго перед смертью Мясковского дом, в котором он жил, сгорел, а после его смерти Старая усадьба перешла в наследство к двоюродному брату Мясковского - доктору Григоренко. Видно, не очень она ему пригодилась. У Григоренко на Житомирской был собственный двухэтажный дом с большим фруктовым садом. В Старую усадьбу он не переселился. Доктор только сдал в аренду Петькиному отцу - сапожнику Маремухе - единственный уцелевший от пожара флигель. Маремуха должен был оберегать от потравы фруктовые деревья и ежегодно косить для Григоренко сено. Этим сеном доктор Григоренко кормит свою серую в яблоках лошадь. - Идите сюда! - выскочив из флигеля, закричал Петька. - Батьки нет дома, он пошел в лавочку за дратвой. Мы сразу почувствовали себя свободнее здесь и смело пошли за Петькой к растущим над скалой высоким кустам жасмина. - Ломайте побыстрее, а я тут покараулю! - сказал Маремуха, вскочив на высокий пенек. Жасмин в Старой усадьбе растет замечательный. Мы с Куницей тянем к себе упругие высокие ветви и с хрустом обламываем их. Обломанные ветви отскакивают назад с шумом, задевая соседние кусты. Мы ломаем жасмин торопливо и безжалостно - будет беда, если отец Петьки застукает нас. Но вот букеты наломаны. Мой букет тяжелый, он слегка влажен от первой вечерней росы. Чем бы его перевязать, чтобы не рассыпался? Ну, да ладно, перевяжем, вот только выйдем из Старой усадьбы. С букетами в руках мы бредем по улице Понятовского. Смеркается. Первые летучие мыши неслышно скользят у нас над головами. - Подожди-ка, поглядим, что там, - остановил нас Куница у высшеначального училища. На дощатом заборе нашего бывшего училища налеплен свежий, еще не просохший петлюровский плакат. - Когда же его здесь повесили? Я бежал - еще не было, - тихо сказал Маремуха. Куница быстро оглянулся и, зацепив ногтями плохо приклеенный верхний уголок плаката, потянул его к себе. - Раз! Два! - И не успели мы сообразить, в чем дело, серединки плаката как не бывало. Куница смял этот липкий, мокрый от клейстера кусок бумаги, швырнул его под забор и спокойно скомандовал: - Пошли, хлопцы!.. Мы пошли, и я позавидовал смелости Куницы. Почему я сам не догадался сорвать плакат? "Трус! - ругал я себя. - Такой же трус, как и Петька. Ведь никого не было вокруг!" Улица Понятовского круто повернула влево, и мы вышли на каменный крепостной мост. Доски на мосту были теплые и шершавые. Они скрипели у нас под босыми ногами. А внизу шумела вода. Она прорывалась у самого подножья моста сквозь пробитый тоннель и слетала на скалы ослепительно белым, день и ночь шумящим водопадом. Желтый серп месяца висел над островерхой Черной башней. Далеко, за Калиновским лесом, - должно быть, в Приворотье,- протяжно пели унылую украинскую песню. Крепость подымалась над городом, молчаливая, настороженная. Грохот тряской телеги, далекая печальная песня, тревожный лай собак на Заречье, быстрый стук копыт бегущего по Калиновской дороге коня - все было слышно здесь особенно громко. Глубокие окна крепостных башен и низкие бастионные входы усиливали эти звуки. Казалось, вся крепость дрожит, встревоженная ими. А там, за крепостным мостом, притаился засыпающий город и тоже вздрагивал от каждого звука: и от ржания запоздалой лошади, и от далекого выстрела, неожиданно врывающегося в эту вечернюю тишину. В городе, наверно, уже давно зажгли огни. Но мы не видели их отсюда. Даже высшеначальное училище, которое стояло почти рядом, за мостом, было скрыто от нас высокой крепостной стеной. Со всех сторон нас окружали башни, низенькие покатые бастионы и белые развалины пересыльной тюрьмы. Сколько видели на своем веку эти крепостные стены! Прозрачное, звездное небо раскинулось высоко над нами. Я видел нахмуренные лица Петьки и Куницы, озаренные светом молодого месяца. Вдруг Юзик выпрямился, поднял голову и, повернувшись к могиле, сказал: - А теперь, хлопцы, поклянемся, что будем стоять друг за друга, как брат за брата, и отомстим проклятым петлюровцам за этого человека! Давайте руки! Молча мы протянули над могилой руки. Я цепко схватил чуть вспотевшую и вздрагивающую ладошку Маремухи, а Куница положил свою холодную ладонь поверх наших. Мы окружили могилу, как в хороводе, и большая тень от наших сомкнутых рук упала на траву бастиона далеко за могильной плитой. - И в трудный час будем заступаться друг за друга! И будем помогать тем, кто борется за Советскую власть! Правда? Поклянитесь! - строго приказал Куница. - Клянемся! - дрожащей скороговоркой почти выкрикнули мы, и тотчас же быстрое эхо испуганно повторило вслед за нами торжественные слова клятвы, которую наспех придумал Куница. Я успокоился только на обратном пути, когда мы подошли к середине крепостного моста. Крепость осталась позади. Здесь, на воле, вдали от ее башен, было совсем не страшно. Даже Петька Маремуха повеселел и на ходу постукивал кулаком по перилам крепостного моста. Но вот где-то за улицей Понятовского загудел автомобиль. Вслед за ним другой. Далекий гул донесся сюда, заглушив шум водопада под крепостным мостом. - Тише, хлопцы! - остановил нас Куница. Мы прислушались. Автомобили гудели на горе, за Старым бульваром. - А то не в губернаторском саду, Юзик? - тихо спросил у Куницы Петька. - Наверно, в губернаторском, - сказал Куница, и в эту же минуту в автомобильный гул ворвались какие-то посторонние, резкие звуки. Похоже, там, наверху, сразу разломали пополам несколько досок. - Стреляют! - прошептал Куница. - То они нарочно автомобили завели, чтобы не слышно было... Автомобили гудят под стенкой, на дворе, а они в подвале людей мордуют. Куница говорил правду. Я тоже слышал немало об этих расстрелах. Ночью, чтобы заглушить выстрелы, петлюровцы заводят автомобили, днем они расстреливают людей под оркестр. Почти каждый будний день на сосновых скамейках под высокой стеной губернаторского сада рассаживаются с большими сияющими трубами петлюровские музыканты. Они приносят с собой из казармы легкие деревянные пюпитры и раскладывают на них нотные тетради. Под командой низенького капельмейстера музыканты без устали играют то быстрые польки, то громкие марши, то веселые краковяки. А в это время за спиной у музыкантов, в низких подвалах желтого с колоннами дома, в котором до революции жил губернатор, петлюровцы-черножупанники в присутствии начальника петлюровской контрразведки Чеботарева расстреливают арестованных большевиков. - Сколько они людей замордовали!..- тихо сказал Куница, прислушиваясь к далекому автомобильному шуму. Я молча прикоснулся к перилам крепостного моста. Они были влажны от росы. Автомобили продолжали гудеть. Страшно было подумать, что всего в нескольких кварталах от нас, за каменной стеной губернаторского сада, один за другим падают на холодный пол застреленные черножупанниками люди. А около остывающих трупов, весь в сером, в желтых лакированных крагах, стоит комендант черножупанников Драган. Кто знает, может, там и доктор Григоренко? И, может, Драган, как Марко Гржибовский, угощает усатого доктора душистыми заграничными папиросами, а тот, покурив, снова медленно ощупывает глаза и грудь у стынущих людей и, проверив, убиты ли они, вытирает чистым платочком свои розовые морщинистые пальцы... Я невольно вспомнил своего отца, который прятался сейчас от петлюровцев там, в Нагорянах, у дядьки Авксентия. Отец, коренастый, молчаливый, в синей сатиновой рубахе с расстегнутым воротом, возник в памяти. Я видел его так ясно, будто он стоял рядом со мной, с Куницей и Маремухой на крепостном мосту. Мне чудилось, что я трогаю его шершавую руку, что я заглядываю в его строгие глаза. Как бы и его не поймали петлюровцы за то, что он не захотел печатать их петлюровские деньги. Ведь они и его могут расстрелять в губернаторском подвале, стоит только Марко Гржибовскому вспомнить, как мой отец выбросил его из мастерской Маремухи. От одной этой мысли я задрожал. Я очень любил своего отца, и мне еще сильнее захотелось повидать его, быть с ним вместе. За крепостью задребезжала подвода. Едут сюда. Надо уходить. Но мне не хотелось в этот вечер так рано возвращаться к себе, на Заречье... Пойти разве к губернаторскому дому? Но как проберешься туда, если Губернаторская площадь оцеплена? Патрули, наверное, стоят около доминиканского костела и никого не пускают на площадь. А что, если махнуть сейчас прямо отсюда на Житомирскую, к Котькиному дому, да и расквитаться с Котькой за то, что меня выгнали из гимназии? Он хвастает этим, подлиза, докторский сынок. Куница ведь врать не станет. Сейчас мне никакой Прокопович не страшен, пойду отлуплю Котьку, а хлопцы мне помогут; пусть жалуется кому хочет. И я предложил ребятам: - Давайте, хлопцы, сейчас на Житомирскую, к Котьке. Отомстим Григоренкам за все! Шкоду сделаем... - А какую шкоду? - деловито спросил Куница, подтягивая штаны. - А там посмотрим. Может, Котька около дома, - затащим его в кусты и надаем ему... - Брось... И не думай даже...- засуетился Маремуха. - Он только крикнет, и мы пропали. Ты забыл разве, что у них на квартире живут два петлюровских офицера? - Ну, ты известный боягуз, Петька! - сказал я Маре-мухе. - Ну, где ты видел, чтобы офицеры сейчас дома сидели? Да они с доктором, наверное, в губернаторских подвалах, а ты боишься. Давай пойдем, а, Юзик? Куница стоял, раздумывая; - Так теперь поздно, Васька, домой уже надо,- опять заколебался Маремуха. - А ты хочешь утром? Когда все видно? Тоже чудак! Пошли, - упрямо мотнув головой, решил Куница. - Ты что, даром клялся? Не бойся, никто нас не поймает. - И он взял Маремуху под руку. - Хлопцы... Васька... Юзик, постой, да не тяни меня!..- запрыгал, отбиваясь, Маремуха.- Вы ж ничего не знаете... На моего папу и так подозрение есть... Он побитый лежит... Я вам все расскажу... Я боялся говорить, а теперь скажу. Куница отпустил Маремуху, а Петька с жаром выпалил: - Тот человек, которого сегодня убили, у нас все время прятался! - Ты врешь! - перебил я Петьку. - Ты его и не знаешь. - Я не знаю? Вот крест святой! - И Петька перекрестился. - Я знаю. Он восстание хотел поднять против Петлюры. Народ собирал для этого. Но тяжело заболел. Его к нам ночью привел Омелюстый. Он просил спрятать его, пока не выздоровеет. Оставил хлеба, денег, сахару кулек. Тато согласился. Мы его положили на печку. Мама печку занавеской закрыла, он там и лежал больной. У него лихорадка, наверное, была. Ух, страшенная. Через день его мучила. К вечеру он отходил, слезал с печки, чай с нами пил, а днем так его трясло, - я думал, умирает. Мама не поспевала белье стирать. Выстирает ему рубашку, высушит, только он наденет - заколотит, затрясет его, враз рубашка мокрая от пота. Пил мало, а потел ой как здорово! Полез я как-то раз к нему за рубашкой, а он - цап револьвер из-под подушки и в меня нацелился. Не помню даже, как я слетел оттуда. Прямо на пол. Чего ты смотришь так, Васька, ей-богу! Вот из-за этого револьвера его и взяли. Позавчера приехал к нам доктор Григоренко. Ходил по усадьбе, траву смотрел, выругал маму за то, что все черешни пооборваны на тех деревьях, что за флигелем, а потом зашел в комнату воды напиться. А больной лежал на печке. Не знаю, кашлянул он или ногой шевельнул, а может - застонал, вдруг Григоренко поднялся из-за стола, взял свою палку, отдернул занавеску - и к папе: "Кто здесь?" А больной поднялся, стал на колени, худой такой, зеленый, рубашка мокрая, и в доктора из нагана целит. Целит и шепчет что-то. Григоренко сразу задернул занавеску и задом, задом вышел из комнаты, прыгнул в бричку и уехал. Папе даже слова не сказал. И шляпа его соломенная на столе осталась. Доктор уехал, а папа сразу отнял у больного наган и стал одевать его. Как маленького. Штаны натягивает, а тот хоть бы ногой шевельнул, так ему плохо было. Бредил. Папа одел его, дал воды и с мамой разговаривает: куда бы его отвести? Пока они говорили, вбежали в хату к нам три петлюровца, враз связали этого больного человека и к папе: "Кого ховаешь? Москаля ховаешь, пес поганый!" И давай нагайкой хлестать. Ой, как били! То по ногам, то по груди. Тато схватил стул, чтобы защищаться, тогда его один петлюровец по руке нагайкой как ударил, аж кровь выступила. Отняли стул и - наганом, наганом! У папы вся щека сейчас синяя-синяя, на спине синяки и рука распухла. Он лежит на кровати и ни с кем не разговаривает. А мама плачет и говорит: хорошо, что еще в тюрьму папу не забрали. Мама боится, чтобы Григоренко не выгнал нас из Старой усадьбы. Где мы жить тогда будем? А ты меня на Житомирскую зовешь... А вдруг меня поймают? Пропали мы тогда совсем. - И Маремуха жалобно зашмыгал носом. - Пойдем, Петька! Пойдем! - со злостью зашептал Куница. - Пойдем, отплатим этому гаду усатому и Котьке за все. Давай пошли! - Хорошо...- вдруг решился Петька.- Хорошо... И он затянул пояс.

ПОДЖИГАТЕЛИ

Усатый доктор Григоренко живет в нагорной части города, как раз посредине Житомирской улицы. Это самая лучшая улица города. Она сплошь усажена по обочинам высокими тополями, кленами и желтой акацией. Дом у Григоренко большой, двухэтажный, с башенками, похожий на маленький замок. Он стоит среди деревьев, в глубине двора, огороженного с улицы прочной стальной оградой на гранитном фундаменте. Ограда очень высокая и склепана из стальных заостренных полос, похожих на широкие мечи. С улицы через просветы в ограде, обвитой плющом, можно увидеть, что делается во дворе Григоренко. Многим из нас - и мне, и Кунице, и Сашке Бобырю - очень нравится стучать на бегу по этой ограде палкой. Каждому из нас, кто попадает на Житомирскую, трудно бывает удержаться, чтобы не подразнить усатого доктора. Ох, и здорово звенят эти мечи, если по ним провести палкой! Вся ограда дрожит, поет, а палка знай себе звонко отщелкивает все новые и новые удары. Повернешь с разбегу в переулок, и уж слышно, хлопнула позади дверь. Это выбежал на крыльцо рассерженный усатый доктор. Только ему нас не догнать. Куда там! А еще лучше - нажать беленькую кнопку электрического звонка, которая прикреплена на каменном столбике у ворот. Над звонком прибита блестящая медная дощечка: Мы знали, что доктор любит сам выходить навстречу своим пациентам, и частенько вечерами подбирались к его калитке. Нажмем пуговку, а сами спрячемся за кусты напротив. Сядем на корточки и сидим, затаив дыхание. Открывается в докторском доме дверь, и медленно, попыхивая трубкой, выходит во двор доктор. Подойдет к железной калитке, а на тротуаре-то никого и нет, - ну, он и давай ругаться: - От голодранцы! Ну, если схвачу кого, штаны сдеру! А мы сидим тихонько под кустами, слышим его бас и радуемся. Двор перед докторским домом всегда чисто выметен и посыпан желтеньким песочком. Днем по двору, подбирая зерна, ходят пестрые жирные цесарки и серые породистые куры - плимутроки. Иногда на низеньком деревянном заборчике, который отделяет григоренковский двор от его сада, прислуга выколачивает тяжелые персидские ковры. Пыль столбом подымается тогда над заборчиком и летит в сад, а испуганные куры бегают по двору и кудахчут. Но это летом. А вот ближе к зиме когда, подступают холода и приходит пара надевать зимнюю одежду, горничная доктора выволакивает из сундуков все теплые вещи. Тяжелые касторовые пальто усатого доктора с высокими меховыми воротниками, бархатные и каракулевые манто его жены, сухопарой и злой пани Григоренко, маленькие суконные, подбитые ватой и отороченные белым барашком пальтишки Котьки и его серые форменные шинели - все это развешивается в такие дни на деревянном заборчике. А шинелей у Котьки три - одна старая, осталась еще со второго класса, и две совсем новые, шитые у портного Якова Гузарчика. Вынесет прислуга всю зимнюю одежду на заборчик и рядом пса на цепь сажает. А пес-то, пудель - кудрявый, уши висячие, - дурной такой: мы стоим, бывало, около забора, в щелки заглядываем, а он хоть бы тявкнул. И все пальто, шубы, шинели, будто снегом, посыпаны нафталином. Запах от этого нафталина на всю Житомирскую. Идешь по аллее Нового бульвара, и если почуял запах нафталина, так и знай: у доктора в усадьбе зиму встречают. Я ни разу не был в доме Григоренко, но Петька Маремуха рассказывал, что, кроме мраморной лестницы на второй этаж, есть еще и вторая, витая железная лестница, по ней можно забраться в маленькую комнатку, которая устроена в куполе самой высокой угловой башенки. В этой комнатке узкие, как в крепости, окна, и летом в ней бывает очень жарко. Недаром никто там не живет, только сушит в ней Григоренко груши и яблоки из своего сада и грибы. А сад в докторской усадьбе не маленький. Начинается он сразу же за низеньким деревянным заборчиком и тянется вниз, к Новому бульвару. С проулка он тоже огорожен дощатым забором. В саду между деревьями разбиты клумбы, на них цветут резеда, анютины глазки, желтые ноготки и душистый табак. А над клумбами на тонких круглых палках насажаны стеклянные разноцветные шары. Что ни клумба, то другой шар. И каких только шаров нет! Темно-зеленые, красные, синие, оранжевые, голубые, ярко-желтые. Все они блестят, переливаются, и когда в ясный день луч солнца, пробившись сквозь густую листву сада, упадет на такой шар, он так и запылает, заискрится, а в шарах потемнее, как в зеркале, станут видны деревья, соседние клумбы и открытая веранда докторского дома. Недавно, когда я с конопатым Сашкой Бобырем заходил к Лазареву, Сашка бросил через григоренковский забор камень и угодил в самый близкий, светло-синий шар. Шар лопнул, точно электрическая лампочка. Григоренко вместе с горничной гнался за нами до самого бульвара и остановился только перед канавой, через которую ему трудно было прыгнуть. Ох и кричал же он тогда! Мы были уже у самой скалы, а все еще слышали его крики: - Босота! Рвань голодная! Воры!

Мы подошли к докторскому саду со стороны Нового бульвара. Сквозь щели забора пробивался свет. Мы подкрались к забору. Я первый прижался к щели между двумя досками и увидел освещенную веранду. У доктора гости. И какие! Около низенького каменного барьерчика на веранде стоял ломберный столик для карточной игры За столиком друг против друга расселись доктор, его жена, худая пани Григоренко в темном блестящем платье, наш бородатый директор Прокопович и кто, думали бы вы, четвертый? Рыжеволосый поп Кияница! Кого-кого, но Кияницу я никак не думал увидеть у Григоренко. Возле застекленной двери, ведущей с веранды в дом, на высокой тумбочке горела тяжелая лампа под розовым абажуром. Доктор с гостями играл в карты. Возле каждого - мелок: они записывали мелком, кто у кого сколько денег выиграл. Поп Кияница сидел глубоко в кресле, протянув под столом свои длинные, обутые в скрипучие чеботы ноги. Он даже рясу расстегнул от волнения, видно, очень старался обыграть усатого доктора. Прокопович сгреб со стола колоду карт. Записав что-то мелком на сукне, он перетасовал карты и ловко разбросал их одну за другой доктору, его жене и попу. Доктор Григоренко сложил свои карты веером. Я увидел, как сверкнуло на его толстом пальце обручальное кольцо. Он почесал картами нос, подмигнул сидящему сбоку попу и гулко, на всю веранду, пробасил: - Пики! А где же Котька? Ага, вот он где! Через застекленную приоткрытую дверь я увидел, как он шнырял по гостиной в своей гимназической курточке. Мне была хорошо видна обтянутая красным плюшем мебель докторской гостиной: низенькие мягкие кресла, кушетка, маленький столик на бамбуковых ножках. Котька взял с этажерки какую-то толстую книгу и сел на кушетку. Прошла через гостиную горничная, неся перед, собой тяжелый дымящий самовар. Она понесла его в столовую. Скоро, наверное, туда же уйдет чаевничать доктор со своими гостями. - Отойдем! - прошептал Куница и потянул меня за полу рубашки. Мы перешли на другую сторону проулка. Отсюда тоже можно было разглядеть, что делается на докторской веранде. Вон, согнувшись над картами, сидит доктор, а наискосок от него трясет своей бородой Прокопович. Он опять что-то записывает мелком на сукне. Видно, снова выиграл. Какой он сейчас тихий, ласковый, а вчера орал на меня, ничего слушать не хотел! Ясно, он будет заступаться за Котьку, раз обыгрывает его отца. Я следил за всей этой компанией и еще больше ненавидел усатого доктора и его приятелей. Ведь этими толстыми, мясистыми руками еще сегодня утром доктор Григоренко там, в крепости, трогал стынущие веки застреленного человека, которого он сам же выдал петлюровцам. Как он мог теперь шутить, спокойно смеяться, играть в карты? Юзик Стародомский, тоже не отрываясь, глядел на веранду. - Подождите меня тут, - вдруг, повернувшись к нам лицом, сказал он и, мигом перепрыгнув через глиняный лазаревский заборчик, исчез в темноте. Скоро Куница появился, держа в руках четыре квадратные черепицы. Я знаю, откуда их он выдрал: такими красными черепицами огорожены лазаревские клумбы. - Бубны! - донеслось с веранды. - Вот постойте, мы дадим вам сейчас бубны! Одну черепицу Юзик протянул Маремухе, другую мне, Мы вышли на середину проулка: отсюда сподручнее бросать! Я видел покатую крышу и головы сидящих за ломберным столиком. Кто-то засмеялся. Должно быть, поп. Скрипнул стул. Зазвенела посудой горничная. Я слышал стук своего сердца. Ноги у меня были легкие-легкие. - Бросаем? - заглянул мне в глаза Куница, Отступать некуда. Кивнув головой, я размахнулся. Куница бросил раньше меня. Рядом, совсем над ухом, засвистела его плитка. Он послал вдогонку вторую - слышно было, как, пробивая листву старой яблони, все они с треском и звоном упали на веранду. Я видел - покачнулась и ярко вспыхнула лампа. Отсвет пламени длинной полосой пробежал по саду, точно погнался за кем-то. Должно быть, мы разбили стекло. Женский крик: "Пожар! Горим!"- провожает нас. А мы, не чувствуя под ногами ни круглых булыжников, ни проросшего в них влажного подорожника, задыхаясь и толкая друг друга, мчимся к заветной бульварной канаве. Перепуганный Петька Маремуха подбежал к нам уже на бульваре. По аллее бежать опасно: можно наткнуться на петлюровский патруль. Мы свернули влево и осторожно, вытянув, как слепые, руки, ощупывая каждое встречное дерево, стали пробираться к скале. И только под самой скалой, возле белой тропинки, которая, извиваясь вдоль обрыва, ведет к центру города. Куница остановил нас. Мы упали на траву. Вокруг темно. Очень темно. - Кто кричал "пожар"? - спросил у меня Маремуха. Не отвечая, я думал: "Ну и кашу мы заварили! Теперь, если Петька выдаст нас, все пропало! А вдруг в самом деле от разбитой лампы загорелся дом Григоренко?" Я очень ясно представил себе, как багровые языки огня, извиваясь, лижут стены докторского дома, потихоньку поджигают деревянную крышу веранды, пробираются через оконные рамы в дом... А вокруг бегают испуганные доктор с женой, Котька, Прокопович, поп в длинной рясе и швыряют в огонь что попало: вазоны с цветами, стеклянные шары, садовые лейки... Но унять огонь нельзя. Дом пылает все больше и яростнее. Трещат балки, крыша с грохотом валится вниз, и вместо красивого, похожего на маленький замок дома остается груда дымящихся развалин. А утром по всему городу нас, поджигателей, разыскивают вооруженные пикеты петлюровцев... Отдышавшись, мы тихонько побрели в город. Вышли на Тернопольский спуск. Всюду погашены огни. Белая мостовая тянулась вверх, к Центральной площади. Пивная Менделя Баренбойма была закрыта длинной гофрированной железной шторой. Тихо. Никого. Лишь далеко за мостом стучали шаги какого-то запоздалого прохожего. Я подумал: "А что, если пойти к городской ратуше?" Там вверху, в будочке, день и ночь сидит дежурный. Если в городе пожар, он дает сигнал. Тогда сразу начинается суета, под ратушей открываются широкие двери пожарной команды, на улицу вылетают, стуча копытами, серые кони, запряженные в платформы с насосами и красными бочками. А на линейках мчатся пожарные с блестящими топориками. Непременно надо подойти к ратуше. Если у Григоренко загорелась веранда, дежурный обязательно заметит огонь. Мы делаем круг и подходим к ратуше. Двери пожарной команды закрыты. Минут десять мы ждем у ратуши: вот-вот раздастся оттуда, сверху: "Пожар! Горит!" Но там тихо. Сидит в будочке над сонным городом одинокий пожарник, считает от скуки звезды и, должно быть, ничего, кроме крыш, мокрых от росы, да пустых улочек, не видит. Большие стрелки на часах ратуши показывают пол-одиннадцатого. Ой, как поздно! Тетка, наверное, уже легла и калитку закрыла... Калитка в самом деле была на замке. Во двор я попал, перебравшись через забор. Тетка открыла мне дверь и сразу же, не спросив, где я был так поздно, легла снова спать. А я долго не мог уснуть. Мне казалось: вот-вот придут за мной петлюровцы и потащат меня в тюрьму. А самое главное, ведь защищать-то меня будет некому. Вот если бы дома был отец - другое дело. Но отец далеко.

Несколько лет назад, когда мы жили в другом городе, мой отец пил. И крепко пил. Его не выгоняли из типографии потому, что он умел набирать по-французски, по-гречески и по-итальянски. А как раз в те годы типография получала много работы из Одессы на разных языках. - Без меня им не обойтись, - ухмылялся отец, рассказывая, матери об этих заказах. И на самом деле, заказы эти были доходные, хозяин на них хорошо наживался, и ему поневоле приходилось мириться с пьянством отца. Я никогда не видел, чтобы отец пил дома. Обычно он напивался до беспамятства где-то в городе, а потом, пьяный, бродил по улицам, толкая прохожих и опрокидывая уличные урны. К нам домой хозяин типографии присылал посыльного. Не переступая порога, посыльный спрашивал: - Манджура дома? Хозяин требует! Мать сразу догадывалась, в чём дело. Набросив на худые плечи единственный уцелевший от глаз отца оранжевый платок, она брала меня за руку. Я знал, что сейчас мы пойдем искать отца, и радовался. В пивных скверно пахло табачным дымом и квашеным ячменем, но зато было очень весело. Облокотившись на круглые мраморные столики, сидели в дыму на кругленьких бочках какие-то незнакомые люди и жадными, большими глотками пили покрытое белой пеной прозрачное пиво. Люди громко ругались, хлопали друг друга по плечам и швыряли на пол, прямо себе под ноги, красные, обсосанные клешни раков. Если в пивных отца не было, мы шли в Александровский сад. Посыльный, сутулясь, шел рядом, и мать расспрашивала его, сколько денег получил отец и скоро ли опять будут выдавать жалованье. За воротами парка, на песчаных площадках, играли нарядные дети. Они расхаживали возле скамеек в белых матросских костюмчиках и сандалиях. У девочек в косичках были бантики. Я знал, что этих детей приводили в парк их няньки. Они сидели тут же на скамейках, щелкали семечки и разговаривали друг с другом. Дети катали вокруг клумб желтые обручи, прыгали через скакалки, мальчики рылись в кучах золотистого влажного песка. Возле них на песке валялись деревянные формочки - желтые, розовые, лиловые рюмочки и чашечки. Я завидовал нарядным детям. Мне казалось, что они каждый день едят те розовые пирожные, что выставлены на витрине кондитерской. Мы проходили мимо игравших детей в глубь парка. И здесь мать отпускала мою руку и шла одна вперед. Она то и дело нагибалась, заглядывая под кусты. Посыльный едва поспевал за нею. Я бежал позади, обрывая с веток зеленые стручки акаций, которыми набивал себе полные карманы. Я делал из стручков пищики. Отец любил спать в парке сидя. Прислонится спиной к стволу дерева и спит, наклонив голову. А его замасленная кепка надвинута на глаза, и из кармана торчит горлышко бутылки. Отца будили, он мычал и вертел головой. Его подымали, брали под руки, мать с одной стороны, посыльный с другой, и вели через весь город в типографию. Я шел сзади, часто останавливался у афишных будок, разглядывая картинки на афишах, подолгу стоял около витрин и вообще вел себя так, словно впереди меня шли чужие, незнакомые мне люди. Мне было стыдно за отца. Особенно стыдно мне было, когда он вдруг ни с того ни с сего начинал петь. Мать упрашивала его помолчать - ведь за пение его мог арестовать городовой, но отец не слушался и пел все громче одну и ту же жалобную и тоскливую песню: Мы котелки с собой возьмем, Конвой пойдет за нами, И мы кандальный марш споем С горькими слезами.. Подойдя к типографии, мы усаживались на ступеньках высокого каменного крыльца. Посыльный убегал к хозяину. А отец снова засыпал. Выходил хозяин - худенький, рыжий человек среднего роста - и останавливался на крыльце повыше нас. Потом он шептал что-то на ухо посыльному. Посыльный убегал и возвращался с большим эмалированным кувшином, из которого через край на ступеньки лилась вода. Мать одну за другой стягивала с отца обе рубашки. Отец сидел на ступеньках со взъерошенными волосами, сонный, измученный, жалкий. Он поглядывал то на мать, то на хозяина и бормотал: - Ну, уйдите, ироды. Вот, ей-богу! Ну, поспать дайте. Мать отходила в сторону, а хозяин кивал посыльному. Тот поднимал кувшин, наклонял его и потихоньку лил на голову отца холодную воду. Я видел, как струйки воды разбрызгиваются на отцовской лысине, и ежился. "Чего ты ждешь? - шептал я про себя. - Встань, вырви из рук посыльного кувшин, ударь его по зубам и удирай!" Но отец и не думал удирать. Он вяло растирал воду по лицу мокрой пятерней. Вода текла по его штанам, разливалась вокруг,- каменные ступеньки лестницы чернели, словно после дождя. Кувшин наконец пустел. Тогда мать брала у меня рубашку и с трудом натягивала ее на влажное тело отца. Отец сидел смирно и, видно, уже больше спать не хотел. Его уводили в типографию, а мы шли домой. Однажды мать забрала в типографии за отца получку и куда-то ушла. Отец возвратился домой сердитый. Увидев, что матери нет, он схватил с полочки будильник, завернул его в клеенку с нашего обеденного стола и, прихватив с комода кружевную скатерть, убежал из дому, оставив меня в комнате одного. Мать вернулась к вечеру. Она связала в узел свои платья, мое белье и отвела меня к соседке. - Поберегите моего сына и вещи, Анастасия Львовна, пока я вернусь, сказала мать, отдавая соседке узел и деньги. - Я поеду в Одессу, к сестре, разузнаю, нельзя ли совсем переехать туда. В Одессе, говорят, есть доктор, который лечит людей от водки. Может, он вылечит и моего мужа - житья с ним нет. Она попрощалась с Анастасией Львовной, поцеловала меня и ушла. А через два дня мы узнали, что пароход "Меркурий", на котором мать уехала в Одессу, возле Очакова наскочил на германскую мину. До поздней ночи кричали на Суворовской газетчики: - Гибель "Меркурия"! Гибель "Меркурия"! Немецкие мины в Черном море! Отец ходил на почту, посылал телеграммы то в Одессу, то в Очаков. Он все надеялся, что мать спаслась и не потонула вместе с другими. Я долго не понимал, что случилось. Как и отец, в первые дни я был уверен, что мать жива, скоро вернется и мы поедем в Одессу, где живет доктор, который лечит всех людей от водки. Недели через две после гибели "Меркурия" я спросил Анастасию Львовну: - И капитан потонул? - И капитан,- ответила она мне жалобным голосом, и я вдруг удивительно ясно представил себе, как посреди моря одиноко плавает белая фуражка-капитанка с черным околышем и золотым галуном, а сам капитан, пуская бульки, медленно идет ко дну. После смерти матери отец сделался хмур и неразговорчив. Он бросил пить водку, приходил с работы прямо домой и все молчал. Коренастый, белолобый, в длинной сатиновой рубахе, подпоясанный сыромятным ремешком, он все ходил молча от комода к подоконнику, задевая ногами стулья. Я сидел в самом углу на топчане и следил оттуда за его широкими, упрямыми шагами, видел его сгорбленную спину, слышал гулкий стук его ботинок. Мне казалось, что отец сумасшедший, что вот-вот он схватит стул, бросит его об стену, с грохотом опрокинет на пол комод, вышвырнет одну за другой в окно все глубокие тарелки, а потом закричит и возьмется за меня. Но однажды отец пришел домой раньше, чем всегда. В руках у него было много свертков. Я сперва подумал, что это отец купил мне гостинцы, и обрадовался. Но отец высыпал свертки на ободранный стол и сказал: - Поедем, сынку, отсюда к Марье Афанасьевне. Раз такое дело стряслось, чего ж нам больше здесь оставаться? Я знал, что Марья Афанасьевна, сестра отца, живет в городе, до которого надо ехать трое суток по железной дороге. На следующий день мы уехали. ...Так, вспоминая о своем отце и о том, как мы переехали сюда, я заснул.

НАДО УДИРАТЬ!