50508.fb2
- Писал, что в госпитале уже...
- Ну?
- Ну, и вот...
- Пришлют, Миша.
- Конечно...
Проводив Ларио, Шацкий устало потянулся, взял лекции дифференциального исчисления и лег с ними на диван. Шел третий экзамен. В году он почти ничего не делал и теперь занимался. У него была какая-то своеобразная, совершенно особая манера знакомиться с предметом: он принимался за него с конца, потом перебрасывался куда-нибудь к средине, возвращался опять к концу, опять подвигался вперед, и так до тех пор, пока не прочитывал всего предмета. Тогда он начинал опять сначала, и если успевал кончить все чтение до экзамена, то шел и выдерживал его блистательно. Если же не успевал, то тоже шел и выдерживал, всегда обращая на себя на экзамене внимание всех: и студентов и профессоров. Он размахивал руками, шаркал ногами и точно нарочно дразнил самых злых или обидчивых профессоров. Очередные студенты волновались и тоскливо шептались между собой:
- Вот рассердит-таки... и что это за пошлая манера?
Но Шацкий умел брать какой-то такой тон, который не раздражал.
Профессора высшей алгебры, молодую звезду, очень, впрочем, немилостивую к плохо понимавшим студентам, он даже так смутил, что тот в конце концов должен был извиниться.
- У вас конечного вывода нет, - с гримасой, наводившей панический страх на студентов, подошел молодой черненький, во фраке, профессор к доске Шацкого.
Шацкий фыркнул.
- Лагранж и этого не требует... Он дает студентам свою книгу и только просит объяснить ему.
- Я признаю такой способ, - поспешно, покраснев, сказал профессор. - Я не настаиваю... Если вам угодно словесно...
И между профессором и Шацким начался словесный диспут почти по всему предмету.
- Достаточно... Извините, пожалуйста...
Профессор протянул Шацкому руку.
Шацкий положил мел и, стоя рядом с профессором, следил без церемонии за его рукой, ставившей три пятерки.
Он пренебрежительно фыркнул и пошел прочь из аудитории, не замечая или не желая замечать взглядов, почтительных и завистливых, своих сотоварищей.
Но экзаменационные победы доставляли ему только мимолетное удовлетворение: денег не было, здоровье расшатывалось.
- Да, да, - печально говорил сам себе Шацкий, - еще одна такая победа, и я останусь без войска...
В то время как у Шацкого экзамены начались с десятого марта, у Карташева они должны были начаться в мае. Карташев усердно занимался и думал об экзаменах с некоторой гордостью. Пройденное было все в голове и сидело прочно: он открывал наугад любую страницу, прочитывал начало и бойко рассказывал себе дальнейшее содержание.
В разгаре занятий в Карташеве проснулась опять жажда к писанию. На этот раз ему хотелось писать уже не веселое, а что-нибудь сильное, драматическое и жалостное без конца. Он остановился на теме: нуждающийся студент доходит до последней нищеты и лишает себя жизни, выбрасываясь из окна четвертого этажа.
Наступившая пасха помогла придумать рамки рассказа. Карташев ходил ночью под пасху к Исаакию и решил уморить своего героя как раз в эту ночь. Студент стоит у окна. Перед его глазами в темноте звездной ночи вырисовывается как бы окутанный флером, весь освещенный, точно качающийся в воздухе, Исаакий; студент смотрит и вспоминает все свое детство, радостную семейную обстановку былого времени в этот день и, окончив свои воспоминания, собравшись с духом, выбрасывается из окна. Описать последний момент стоило Карташеву большого труда: лично ему, сидевшему до некоторой степени в душе злополучного героя, не хотелось вылетать в окно; он ощущал во время писания ужас и полное нежелание лететь, - точно какая-то сила отталкивала его, и так живо, что для него было ясно, что он, Карташев, сам ни при каких обстоятельствах в окно бы не вылетел... да и никаким другим способом не выпроводил бы себя за пределы этого мира добровольно.
"А не добровольно?" - задавал себе вопрос Карташев, и, вдумываясь в последнюю минуту такого конца, он на мгновение чувствовал весь ужас ее, вздрагивал и с радостью думал, что, слава богу, в настоящий момент он еще жив, здоров и молод.
Две недели писалась повесть. Много слез за это время было пролито Карташевым, - так жаль было ему своего героя. Не только Карташев плакал: бедная девушка, серая с лица, некрасивая, рекомендация хозяйки для переписки, отдавая рукопись хозяйке, чтобы та уже вручила Карташеву, призналась:
- Мы с мамашей так плакали... Это вот место, где он свое детство под пасху вспоминает, так хорошо... И ведь по примете как раз и вышло: разбил он тарелку тогда с пасхой, а это уж непременно к худому... Очень хорошо...
Так как литература отвлекла Карташева от приготовления к экзаменам, то, чтобы покончить совсем со своим писанием, он решил, не медля после переписки, снести рукопись в какую-нибудь редакцию. В какую? Конечно, в лучшую.
Карташев вышел как-то утром из дому с свернутой рукописью.
"Ехать или идти?" Денег было мало, совсем мало, как у самого настоящего литератора, и Карташев подумал: "Конечно, идти, - прямо неприлично даже ехать".
По мере приближения к редакции Карташев волновался все сильнее, и, когда наконец подошел к подъезду ярко-красного дома, руки его были холодны как лед, а ноги только что не подкашивались.
"А вдруг откажут? Вдруг крикнут: пошел вон! Ну, положим, так не крикнут, но все-таки все сразу поймут, что отказали. Не назад ли, чтобы не переживать опять душевной тоски? А переживешь..." - неприятным предчувствием вдруг засосало Карташева, когда, отворив дверь, он очутился в небольшой приемной редакции.
При его появлении из внутренних дверей вышел средних лет господин с брюшком, с одутловатыми щеками, с двумя колючими маленькими глазками и молча уставился на него.
- Я желал бы...
- Рукопись? - уныло перебил господин.
- Да, я желал бы...
- Позвольте.
И, получив рукопись, господин ушел, лениво размахивая ею и бросив резко, как команду, на ходу:
- Через две недели.
Карташев, машинально поклонившись его спине, выскочил в переднюю, оттуда на лестницу, выбежал на улицу и радостно подумал: "А все-таки принял! Может, и напечатают... Неужели напечатают?! Его, Карташева, произведение?!"
Мимо прошел какой-то молодой брюнет с длинными волосами, взглянул внимательно на Карташева и вошел в подъезд редакции.
"Наверно, писатель..."
Карташев оглянулся и посмотрел ему вслед.
- Ехать, что ли? - обратился к Карташеву извозчик.
"Нет, теперь совсем неловко, кто-нибудь из редакции в окно может увидеть, подумает, что денег много... возьмут и откажут... а так, может: бедный студентик... что уж его? Напечатаем... И вдруг гонорар, знакомятся... Надо будет за эти две недели прочитать, что писалось в их журнале, хотя за этот год... Жалко, как раз экзамены... А какой этот господин, который взял рукопись: брр... какой страшный... А может, только с виду, а на самом деле даже очень добрый... особенно, как прочтет... и тема такая подходящая: бедный студент умирает от нужды... и такой ужасной смертью".
Карташев подумал: "Сегодня уж не буду заниматься: пойду к Шацкому, давно у него не был".
Карташев шел, думал, вспоминал и переживал снова свои ощущения при передаче рукописи. Ему вдруг сделалось грустно; как летит время, - быстро, неудержимо: был давно ли мальчиком, гимназистом, теперь писатель... вся жизнь так пройдет... Мелкие радости, мелкое горе... Если даже и примут: печатают же ведь и плохие вещи... А все-таки...
И опять веселые мысли полезли в его голову: приедет он домой уже на втором курсе, не курит, литератор... Ах, если бы бог дал, чтобы приняли...
Карташев проходил в это время мимо церкви и, подняв глаза на крест купола, подумал: "Святой Артемий, моли бога обо мне, грешном, чтобы приняли мою рукопись..."
Был ясный, но холодный апрельский день, и Карташев с удовольствием, чтоб согреться, прошел весь путь к Шацкому пешком. Не доходя квартала два до квартиры Шацкого, он неожиданно увидал своего приятеля на улице за очень оригинальным занятием. На углу Офицерской и Фонарного переулка стоял высокий Шацкий, расставив широко свои длинные ноги, и, держа в руках старые ботинки, что-то очень убежденно и деловито доказывал татарину.