50754.fb2
— Это изобретатель космических ракет? — спросил Сережа.
— Нет, другой. Наш первый знаменитый чемпион по боксу. Он выступал в основном в сороковых годах, поэтому ему мало пришлось встречаться с зарубежными боксерами. Любые встречи с иностранцами тогда не очень поощрялись… Даже от участия в олимпиадах тогда отказывались, можете в это поверить? Но, в общем, Королев не потерпел ни одного поражения. Все, кто его помнит, сходятся на том, что, живи Королев в наши дни, перед ним не устоял бы любой зарубежный чемпион. А я еще помню Королева на ринге, это действительно была фантастика… — Николай Христофорович мечтательно помолчал и продолжил: — В общем, сидит в редакции Королев, в расцвете силы и славы. Не помню, почему он заглянул, — интервью, что ли, обещал дать. В общем, предложил он шутки ради побороться с ним на руках, кто хочет. И Николай Глазков тут же принял вызов…
— И он положил руку Королева? — спросил Миша с волнением и восторгом.
— Да. Вот такой это был человек. Но главное, повторяю — он жил как хотел. Говорил что хотел и делал что хотел. Любого чина мог послать куда подальше, мог в открытую посмеиваться над правительством. А в то время это было ой как небезопасно! За вольную шутку или анекдот можно было и в тюрьму угодить. Но Глазкову все сходило с рук. Он, понимаете, так себя поставил… и нему относились как к блаженному, как к юродивому, с которого что возьмешь. Так повелось на Руси с давних времен, что юродивые пользовались особым почетом и могли говорить безбоязненно правду в лицо самым жестоким царям, какой бы горькой и страшной эта правда ни была. Вот… Глазков сумел создать вокруг себя дух вольности, дух свободы, который и других людей прикрывал, а когда человек несет другим людям этот дух вольности, чтобы они могли на секунду вздохнуть полегче, находясь возле него, то уже не так важно, какие стихи пишет этот человек — хорошие или плохие. Я имею в виду, они все равно покажутся хорошими, потому что этот дух свободы и в них будет присутствовать.
— И вы тоже ищете такую свободу? Плавая на яхте, знакомясь с разными людьми и вообще?.. — спросил Сережа. — Ну, чтобы дарить ее другим людям?
— Не совсем так. Вот вы спросили об уважении. Я бы сказал, что отношение ко мне местных жителей во многом схоже с отношением власти — прежней, советской власти, при которой жил Глазков — к Николаю Глазкову. На меня тоже смотрят как на юродивого немножко, которого и почитают, и над которым немножко посмеиваются — этак, знаете, покручивая пальцем у виска, и знают, что трогать меня нельзя, что бы я ни сделал и ни сказал… Ну и, конечно, лестно иметь меня в друзьях — если сравнивать со стариной, те дома и люди, к которым хорошо относился юродивый, считались под Божьей охраной.
— Как же так, вы — и юродивый? — недоуменно и даже с обидой за старого поэта спросила Оса.
— Вот так. Сама посуди. Во-первых, поэт — профессия непонятная и обычным людям несвойственная. Раз поэт — значит, немножко чокнутый. А с другой стороны, поэт — это редкость, навроде жар-птицы, и даже государство к нему относится не как к обычным людям — дает премии, льготы всякие, книжки печатает… Что случится, если обычный человек напьется и свалится в канаву? В вытрезвиловку заберут. А если поэт напьется и свалится в канаву? Его тот же милиционер подберет и бережно до дому доставит. Если, конечно, знает, что перед ним — поэт. А если не знает, то все равно как найдет в кармане писательское удостоверение, в котором написано, что такой-то поэт — так сразу очень бережно обращаться будет. Выходит, на глаз простых людей, что даже всемогущая власть Поэта почитает и старается его не обидеть, чтобы Бог не наказал… Вот так судили во все прошедшие годы. И потом, — Николай Христофорович опять взял легкую паузу, чтобы выправить курс яхты, — вот построил яхту, чудак. Разве нельзя было соорудить посудину попрактичней? Но раз уж яхту построил, то использовал бы ее по делу! Небось, сколько браконьерской икры и осетрины можно было бы увезти на этой яхте до самой Москвы без всяких досмотров и проверок! Вот это по делу бы было, это бы мы поняли?.. Так нет, он такую отменную удобную посудину только для собственного удовольствия использует, а не для выгоды. Плавает на ней и солнышку радуется. Кто же он, как не чокнутый?.. Вот приблизительно так обо мне судят. Я такие поступки совершал, за которые другому бы не поздоровилось. Одного, который по чужим садкам шастал, от самосуда отбил. Два раза в милиции вступался за тех, кого считал не по делу арестованными. Против динамитных шашек боролся — уволакивал их и взрывал в безопасном месте, да еще объяснял, что это варварство — рыбу динамитом глушить! Любого другого за такие дела пришили бы в глухом месте или самого упекли бы на долгий срок! А со мной так — морщились, но слушались, да еще на стопарь самогону потом приглашали, чтобы я обиды не таил — дескать, что с него взять, блаженный, святой человек, и правда за ним, да вот жаль только, что не вся жизнь по правде устроена, иногда приходится и с кривдой дружить, чтобы жизнь тебя не схамкала с потрохами! И при этом все — и милиция, и браконьеры, и обычные деревенские жители — знают, что я никого не выдам, не сдам, не подведу. Если что — на защиту встану. Я и письма наверх помогал составлять против несправедливостей, и этому майору милиции, который со мной разговаривал, однажды помог, с жильем его в исполкоме обмануть хотели — давно, когда он еще сержантом был. И при этом майор знает, что, несмотря на всю дружбу, нечего меня и просить сдать ему браконьеров, а браконьеры знают, что, несмотря на свою дружбу, нечего меня и просить выведать в милиции время очередного рейда против них. Вот и дорожат все мной — я для них вроде талисмана, вроде Божьей защиты. Хотя, в каком-то смысле, и неполноценный, сдвинутый.
— И вам такое отношение не обидно? — недоверчиво спросила Оса.
— Наоборот. Оно мне, можно сказать, Удобно. Я свою нишу нашел, в которой живу, не тужу. Меня никто не трогает, я никого не трогаю, могу при этом много добра принести.
— Это для вас — ваша свобода? — спросил Петя. — Дух вольности, о котором вы говорили?
— Я ведь уже сказал, — покачал головой Николай Христофорович, — что для меня это — удобная ниша и свобода здесь ни при чем. Я, если хотите, сбежал от своей свободы. Подменил ее на то, что сейчас имею, подменил и делаю вид, будто сам не замечаю подмены. Потому что единственная свобода — это быть собой в самых трудных обстоятельствах. А я от по-настоящему трудных обстоятельств и ушел. Выбрал когда-то тот путь, на котором мне будет легче и спокойней, и теперь уже не выскочишь из колеи!
— То есть?.. — спросил Миша за всех ребят. Тут они перестали понимать.
— Ну, я хочу сказать, я спрятался от того, что не могу больше писать стихи. Грубо говоря, спрятался от понимания, что мне таланта не хватило. Не хватило его на то, чтобы сделать все, что хотел, и жизнь построить так, как по-настоящему хотел.
— Вам-то и не хватило? — с сомнением спросил Саша. Не может быть, представлялось ему, чтобы такому человеку, который яхты строит и добро людям делает, не хватало таланта поэта!
— Не хватило, — утвердительно кивнул Николай Христофорович, — потому что… знаешь, что такое талант, прежде всего?
— Ну… — задумался Саша, пытаясь придумать хороший ответ. Он мысленно перебирал возможности: умение красиво рифмовать? Умение сочинять на ходу? Умение придумывать, о чем написать? Потом он сдался и спросил: — Что?
— Талант — это прежде всего смелость. Смелость сунуться туда, куда никто до тебя не совался. Смелость написать так, как надо, чтобы это было правдой, и наплевать, понравится это кому-нибудь или нет. Если хоть раз в жизни ты начинаешь писать настоящие стихи и видишь, как хорошо у тебя получается, и понимаешь, что сейчас сделаешь нечто необыкновенное, и вдруг думаешь: «Батюшки мои, да ведь за эти стихи меня по головке не погладят, и никто их печатать не станет!» — и если после этой мысли ты бросаешь начатое, то все, пиши пропало. Это значит, у тебя не хватило смелости — то есть таланта — и больше ты никогда в жизни ничего путного не напишешь!
— Ну уж, из-за одного раза!.. — усомнился Миша.
— Представь себе, даже из-за одного раза!.. Конечно, после одного раза еще можно исправиться, но я отступал не раз и не два. Был такой хороший поэт, Борис Слуцкий…
— Ну, Николай, тебя не слишком заносит? В такие дебри и выси пошел… — обронил Петькин отец
— Ничего! — отмахнулся Николай Христофорович. — Видишь, они пока все понимают. А чего сейчас не поймут, то запомнят и поймут со временем… Так вот, у Слуцкого есть такие стихи:
Это он японских самураев имеет в виду, — пояснил Николай Христофорович, — которые, хоть однажды струсив, не могли пережить этого позора и делали себе харакири. А мы этот позор перевариваем и продолжаем с ним жить. Есть у Слуцкого и другие стихи. Я их точно не вспомню, но там про то, что как же мы, которые были такими бесстрашными на фронте, боязливо и молча прячем глаза на собраниях, где несправедливо осуждают наших товарищей? Я это очень хорошо понимаю, со мной именно так. Мне было менее страшно отбивать человека от самосуда, отлично зная, что после этого я могу словить пулю или найдут меня затонувшим возле яхты, чем представить, как меня будут разбирать на собрании секретариата Союза писателей или в идеологическом отделе ЦК, говоря, что я не те стихи написал, не наши, не советские, и что за такие стихи со мной надо поступить, как с врагом народа… Не знаю, почему мне, да и многим моим товарищам это было страшнее всего! Время, видно, было такое, так нас воспитали. Вам-то странно все это слышать, для вас все это — древняя история… Сейчас, казалось бы, пиши — не хочу, никто ничего не запретит, свобода… Да в том-то и дело, оказывается, что нельзя взять эту свободу и воспользоваться ей, готовенькой. Надо было заслужить право писать на свободе, не отступаясь тогда, когда было нельзя… А кто тогда отступился — тому и сейчас делать нечего! Вот и получается, что я пошел по более легкому пути. Разменял большую смелость на маленькие смелые поступки. И можно сказать, как бы сделал себе харакири. Не живот, то есть, вспорол себе, а ту часть души, в которой живут мужество и талант. И ни на что другое я теперь не имею права, кроме как писать текстовки для эстрадных певцов. Я сам себе запретил!..
— Это ты Новосибирск шестьдесят восьмого года имеешь в виду? — спросил Петькин отец.
— И это тоже. Да ведь не только это было… О, как мы с вами заболтались, светает уже, скоро на якорь встанем! Будем надеяться, из кольца облавы мы вышли — или вот-вот выйдем!
— Кажется, сейчас выйдем! Вон, патрульные катера на реке, — указал Сережа.
— Да, — кивнул Николай Христофорович. — И сигналят нам подойти к ним поближе и остановиться.
Он сменил курс и пошел к катерам.
Ребята сидели притихшие, подавленные и потрясенные. Им еще многое надо было осмыслить, многое постараться понять: сейчас или позже, но главное они поняли, их допустили к участию в настоящем взрослом мужском разговоре, без скидок на возраст, без скидок на то, что лучше им чего-то не знать или незачем знать, потому что им будет попросту скучно или непонятно… Они услышали много странного и необычного.
Николай Христофорович говорил с ними на равных. Да, может быть, у него накипело, и ему надо было наконец выговориться, все давно перед кем, но все равно он оказал им такое доверие, которое надо очень и очень ценить… и у ребят дух захватывало при мысли об огромности этого доверия… И еще эта ночь на реке, и скрип яхты, и легкое плескание парусов, и темные туманные берега, и огни пароходов… Словно они попали в волшебный мир, которого никогда не забудут! А Николай Христофорович — тот волшебник, хозяин этого мира, который как в сказках «Тысячи и одной ночи» рассказал им, пятерым Синдбадам-мореходам, как его заколдовали… И от того, что эта история касалась не дальних земель, джиннов и фей, а той жизни, которой жили все, тех времен, которых ребята почти не застали, но на которые пришлась молодость их пап и мам, эта история представлялась им еще необычайней и невероятней. И все непонятное в ней очаровывало близостью тайны, которую им еще предстоит и предстоит разгадывать…
А силуэты патрульных катеров в туманных предрассветных сумерках все приближались и приближались, уже стали видны люди на них, на всякий случай державшие автоматы наготове…
С патрульными катерами разобрались быстро — там тоже нашлись люди, знавшие Николая Христофоровича. После этого Николай Христофорович прошел еще немного вниз по реке и в тихом месте, чуть поодаль от берегов, поставил яхту на якорь.
Потом все легли спать — в первых лучах восходящего солнца. Кажется, Николай Христофорович еще помешкал — то ли чтобы сделать дополнительную запись в судовом журнале, то ли размышляя о своем. Но, как бы то ни было, он встал раньше всех и призвал всех к завтраку. Хотя назвать это «ранним вставанием» язык не повернется: жизнь на яхте началась где-то около полудня, и непонятно было, как называть трапезу путешественников: поздним завтраком или ранним обедом. Все вместе они накрыли на стол, приготовили огромную глазунью на сале и салат из свежих огурцов под густой деревенской сметаной, а на десерт у них оказалась деревенская клубника под той же сметаной и сахаром, кофе, чай и какао. День был великолепным, теплым, но без одуряющей жары, солнце сияло, а под солнцем сверкали и переливались легкие волны. Словом, все обещало прекрасные часы плавания.
— Завидую тебе, Николай! — сказал Петькин отец. — Хоть ты иногда и впадаешь в уныние, но что может быть лучше такой радости, когда «по прихоти своей блуждаешь здесь и там…».
— То-то и оно, что иногда сам не поймешь, где правда, — ответил Николай Христофорович, — в твоих словах она есть, и в моем ночном ворчании тоже. — Подождите, часа через два я покажу вам счастливых людей!
— Кто это? — спросил Миша.
— Мои друзья. Одни из первых фермеров в этих краях. Хлопот и тягот им выпало и выпадает много, но зато у них прочное собственное хозяйство. Ни от кого не зависят, во всем полагаются на свои руки, голову, на свое умение и смекалку… Но главное — пасека у них при хозяйстве роскошная. Вот медку поедим, да еще и загрузимся, как я вам обещал. Они секреты пчеловодства у самого Виктора Абрамыча Скворцова перенимали!..
Ребята не знали, кто такой Скворцов, но поняли, что это какой-то маститый пчеловод, пользующийся в этих местах всеобщей известностью.
— У Скворцова мы с тобой однажды были, — заметил Петькин отец. — Как он там?
— Помер старик, — с сожалением сообщил Николай Христофорович. — Совсем недавно помер, на восемьдесят втором или восемьдесят третьем году жизни, не помню точно. Бог даст, мы дойдем до той церкви, где он всегда мед святил и на которую жертвовал, поставим там свечку за упокой его души. Там до сих пор прежний священник…
— Отец Александр? — спросил Петькин отец.
— Да.
Наступила легкая пауза. Бимбо доел свой сухой корм, и на этот раз приправленный сырыми яйцами, и с блаженным видом улегся на палубе, мордой к носу яхты.
— А как это здорово у вас вчера получилось! — сказал Саша, прерывая затянувшееся молчание. — Только вы пропели «Пли», как выстрел грохнул!.. Словно вы нагадали или наколдовали!
— Поэзия — это штука такая! — усмехнулся Николай Христофорович. — Есть в ней нечто от ворожбы. Если разогнаться, то можно всю свою судьбу наворожить… С ней даже дурака не очень поваляешь. Вот видите — вчера вроде балагурил, дурака валял, сочинял в шутку, ан нет, все равно накликал!
— Выходит, вы, если захотите, можете и что-нибудь другое наворожить? — спросил Саша. — Например, чтобы этих бандитов поймали?
— Ну, все это не так просто! — Николай Христофорович опять усмехнулся. — Чаще всего это не по твоей воле происходит, и очень неожиданно. Сам не угадаешь, где удастся наворожить, а где нет! А когда получается, то тебе нечто вроде шестого чувства подсказывает, что ворожба удалась… Но для частых удач надо постоянно жить в поэзии, а я в ней давно не живу… Ну что, позавтракали? — закруглил он разговор, явно не желая продолжать тему. — Тогда «племя младое, незнакомое» прибирает со стола и моет посуду, а мы с Олежкой берем на себя управление яхтой!
Яхта снялась с якоря и опять заскользила по водной глади — гордая и легкая, как одна из тех чаек, что вились за ней вслед.
Взрослые управляли яхтой, а ребята довольно быстро справились со своими обязанностями и, устроившись на палубе так, чтобы не мешать взрослым, погрузились в блаженное ничегонеделание: валялись, глазея на проплывающие мимо берега, с их лесами, полями, городками, пристанями, церквами и водонапорными башнями, домиками и садами. Все они были в плавках. Оса — в купальнике, нельзя же упускать такую возможность позагорать!