50910.fb2
А потом я немножечко вырос, и началась война.
Ушел на фронт отец, подарив мне, прощаясь, свой значок ГТО на серебряной цепочке. По вечерам окна завешивали светонепроницаемыми шторами, чтобы вражеские самолеты не нашли нас хотя бы по щелочке света. Магазины, где прежде все свободно продавалось, закрылись на долгие годы. Появилась ценность дороже денег под названием карточки.
Все-все-все переменилось в нашей жизни. И не постепенно, а враз. Раньше люди улыбались друг другу, а теперь ходили с опущенными лицами и, даже встретив знакомого, кажется, не особенно этому радовались. Будто все думали крепкую и тяжелую думу, и дума эта одна для всех.
Разве не ясно, что я забыл про доктора?
И Африка, и бабочки, и лампа с китайцами, и сам Тараканище отодвинулись куда-то в закоулки памяти, потому что новая жизнь, как темная туча, надвинулась на нас.
Правда, мама как-то сказала мимоходом, будто ухогорлонос работает теперь в их госпитале и она часто встречает его, конечно, вежливо здоровается, и он кивает в ответ, но, сказала мама, «по-моему, не узнает».
— Ну, не узнает и не узнает, велика печаль, разве мало у него пациентов? — защитила доктора всегда сочувствующая другим бабушка.
Но однажды, было это классе во втором, и наши уже гнали немцев в ихнюю Европу, мама велела мне после уроков сходить на рынок и купить два кружка мороженого молока.
Базар уже угасал, тетки укладывали по корзинам опустевшие бутыли, ряды пустели, только там, где продавали несъестное, еще колготился, пошумливал народ, и я, к радости первой же молочницы, деловито перед тем узнав цену, сложил в авоську свою мороженую покупку.
Рынок я не любил, да и побаивался его, когда он был полон и шумен, но отчего-то решил все-таки но нему прошвырнуться. Мороженое молоко в сетке — негустой товар, чтобы кто-то на него позарился, деньги я все отдал продавщице, сорвать с меня мою драную, изъеденную молью и временем шапчонку не хватило бы духу даже у последнего пропойцы, ну, а тигровое мое пальтецо американского пошиба, полученное по ордеру мамой, было слишком бы приметным и для сбыта неудобным.
Я брел по рынку, озираясь по сторонам, выбрав не ближний к дому выход, — дети ведь потому и дети, что часто поступают вопреки теореме краткости прямой линии между двумя точками, всякой логике и вообще здравому смыслу, — так вот я неспешно брел по рынку мимо солдат с сапогами в руках и без погон — наверное, их уже выписали из здешнего госпиталя, — мимо теток с валенками и телогрейками, мимо взрослых с похоже серыми лицами, которых выстроила здесь не корысть, а нужда и тягость.
Городские рынки в войну, а впрочем, и в мир тоже — открытая язва самых немыслимых людских бедствий.
Те, кому не досталось удачи, кто потерялся посреди жизни, когда, хоть заорись, помочь некому, те, у кого украли карточки, болен ребенок, убит муж, те, кому просто отчаянно хочется есть, и эту отчаянность можно поменять на последнюю тряпку, те, кто изверился, измыкался, исстрадался, имеют шанс вольно прийти сюда, слиться с другими, такими же, и явить сообща боль, страдания, которые выравнивают всех: слабых и сильных, старых и детей, еще сопротивляющихся и совсем опустивших себя…