50965.fb2 Тихий звон зарниц - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Тихий звон зарниц - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

— Ого! Какие туалеты! Я убит!

Высокий смуглый Женька ударяет себя в грудь и притворно начинает падать. Однако вовремя спохватывается, хохочет во весь свой белозубый рот и отходит к мальчишкам. Те, в пиджаках, в рубашках с воротничками навыпуск, громко спорят о чем-то в стороне. Подруга подталкивает Катю локтем:

— Видала? Опять.

— Да, тише ты, — сердито шепчет Катя. — Выдумала тоже.

Подружка считает, что Женя Глебов влюбился в Катю. На самом-то деле все как раз наоборот. Катя хорошо знает, что влюблена-то она сама. Еще с пятого класса. Только это у нее совсем не так, как у других девчонок. Считается, что если кто в кого влюблен, это сразу узнаешь. Вон Вера целый месяц влюблена была в голкипера школьной команды Коляну Терехина, так она заигрывала с ним, хихикала по всякому поводу, забрасывала записочками и как-то раз даже в кино пригласила. Правда, Коляна не пошел: ребят застеснялся. Всякому ясно, если вместе в кино или еще куда, значит — любовь. Смелая все-таки Верка. Катя ни за что не смогла бы так. Да какое там кино! Она и на глаза-то попадаться Глебову боялась. Специально в школу приходила пораньше, чтобы засесть поскорее за парту и не встречаться в коридоре с ним. А домой убегала по черной лестнице, эта лестница всегда была пустая. И вот однажды случилось: она спускается, а Глебов — навстречу. Стоит, руками за перила уцепился, не пройдешь ни справа, ни слева. Молчит и улыбается. Он умел так улыбаться — одними глазами. В панике Катя сунулась в одну сторону, в другую, не пускает. Едва пробилась. Домой примчалась, будто гонится кто… Ей всегда казалось, что Женя Глебов видит ее насквозь, все понимает, потому и боялась. Другим девчонкам тоже нравился Глебов, только они с ним — запросто. Заигрывали, толкались, танцевали, а потом с подружками сплетничали. Весело им было, а вот Кате совсем не весело, а грустно и тревожно, и под ложечкой будто бы ноет и ноет что. Или вдруг ни с того ни с сего петь захочется (это когда одна), или раскинуть руки и кружиться по комнате. А то вдруг пригорюнится и ни с кем — ни слова. Она и всегда-то была молчаливая. Тетя Дуня, Верина мать, норой беспокоилась:

— Ты или по матери скучаешь, Катюш? Не тужи, мать не за морями, двадцать верст всего-то навсего…

В двадцати километрах от районного городка — село Тополевка, где учительствовала Катина мать, родное Катино село. Но они с матерью решили, что учиться Кате лучше в районном центре, там, по крайней мере, десятилетка. Вот и поступила туда в пятый класс. Лето проводила с матерью, а на зиму переезжала в Городище к тете Дуне, маминой знакомой. В первые дни Городище показалось шумным и многолюдным, и в школе слишком уж много ребят. Да все такие горластые, в перемену носятся друг за другом, только и смотри, как бы с ног не сбили. Катя и Вера все больше у стенки жались.

Зимой торжественно отмечали Пушкинские дни, вот с них-то все и началось. Что-то ей скучно было в тот вечер, разболелась голова. А в школе толкучка, духота. Хотела уж домой уйти, как вдруг мимо пробежал Женя Глебов. Волосы мокрые, лицо тоже мокрое, отряхивается, как пес, смеется. А за ним из артистической — Гуля Воробьева с банкой воды. Тоже хохочет, окатить грозится. Наверное, натворил что-то Женька там, в артистической. Он всегда такой. Где Глебов, там смех и беготня… Промчался мимо Кати, на нее глянула пара сияющих темных глаз, окропило каплями холодной воды. После уже, когда вместе с другими слушала самодеятельный школьный концерт, вдруг почувствовала, что болит рука. Поглядела: на кисти всего-навсего капля воды. А почему-то болит. Вытащила из кармашка носовой платок, вытерла руку. Все равно болит. И потом, когда на сцену вышел Глебов и стал читать стихи, то место на руке все еще сладко ныло.

Я твой — я променял порочный двор царицей,Роскошные пиры, забавы, заблужденьяНа мирный шум дубрав, на тишину полей,На праздность вольную, подругу размышленья.

Она слушала Женькин веселый, глуховатый, такой особенный голос, смотрела, как легкая фигура его покачивается в такт стихам, и, сама не замечая, тихо поглаживала кисть.

— Ты чего? — шепнула Верка.

— Ничего. Болит.

— А-а. Навернулась, что ли?

Она не ответила.

Я твой, люблю сей темный садС его прохладой и цветами…

Шли месяцы, прошел год, лотом другой, но ничего не забывалось. По-прежнему приходилось прятаться от Глебова. Он, Женька-то, воображала порядочный, еще вообразит чего. Рука, стоило вспомнить Глебова, сразу же начинала ныть. А вспоминала его Катя каждый день, и не то чтобы вспоминала, просто не забывала ни на миг… Вот и семилетка окончена, и в восьмой уж она перешла, а все оставалось, как было. Хорошо еще, что Глебов не в ее классе учится, а в девятом, а то бы и вообще конец: никуда не спрячешься, целый день сиди, как в мышеловке. Постепенно она смирилась, поняла: над ней свершилось некое могучее колдовство. Будто нагая стоишь под беспощадным слепящим взором. Закрой лицо руками и плачь, все равно никуда не денешься…

Ехали день, ночь, еще день. Внизу суетились, охали: заболел ребенок. На станциях бегали за кипятком, выменивали вещи на хлеб, ругались из-за места… Одна Катя молча лежала на своей полке. Как-то ее ощупала костлявая старушечья рука:

— Деваха-то, глядите, и не шевелится. Не слезала ни разу. Жива ли уж?

Катя с трудом разомкнула ссохшиеся губы:

— Ничего, я сплю…

Иногда вытаскивала из мешка заплесневелый черный сухарь, отгрызала кусочки. Острые крошки царапали горло. Она думала о матери. Получилось так, что их обеих поезда уносят в разные стороны, и расстояние между ними растет и растет… А может, матери и в живых-то нет. Стоит ли жить и ей? Пожалуй, не стоит.

Поезд, видно, доехал до самого конца, потому что пассажиров повыгнали из вагонов и пересадили на большую баржу.

Каюты были уже заняты кем-то; говорили, что в них везут картины и разные ценности… И беженцы разместились на палубе прямо на полу. Река уже покрывалась прозрачным тонким ледком, резкий ветер теребил одежки беженцев, срывал платки и ветхие байковые одеяла. Многие начали свой путь еще в летние дни, потому и одеты были кое-как. По ночам мало кто спал, мешали стужа и кашель. У кого-то была с собой спиртовка, и для больных грели воду. Но зачерпнуть было трудно: не дотянешься до речной воды, к тому же — где взять чистую? Баржа плыла окруженная нечистотами.

Катя нашла себе место у самого борта. От стужи она все глубже уходила в себя, там, в глубине, было еще теплое зернышко. Если думать, вспоминать, то перестаешь чувствовать холодные руки и ноги, боль в правом боку, кашель и ломоту в костях. Надо только думать, все время думать и вспоминать…

Жаркий июль. Каникулы. В тот год ребята поехали на две недели в колхоз, помочь с прополкой. Жили в местной школе, спали на раскладушках. Глебов взялся выпускать стенную газету, он в школе всегда был редактором, и теперь бегал и надоедал всем, заметки требовал. Полдень. Обеденный перерыв. Девочки улеглись в густой траве, разделись. Солнце жаром поливает спины. Катя сонно следит за букашкой — ишь, ползет вверх по стеблю, все выше и выше. Вот добирается до конца, беспомощно ощупывает усиками пространство. Пусто. И со страху срывается вниз, в травяные джунгли. Вот чудачка, и зачем, спрашивается, лезла?.. Катя разбирает руками траву, чтобы отыскать букашку. И вдруг видит перед собой лицо Глебова. Подкрался на животе, никто и не услышал.

— Ты чего? — оторопело спрашивает Катя.

Он хитро поблескивает глазами.

— Заметку давай, — говорит он.

Девочки вскакивают, визжат, гонятся за Женькой. Кто-то пуляет вслед ему комками репейника. Крик, смех — потеха.

— Чего смеешься?

Старуха спрашивает, не поворачивая головы: у нее распухла шея.

— Чего, говорю, смеешься? Рехнулась? Горя вон сколько, а она смеется…

Горя на барже было достаточно. Одна женщина прыгнула в воду и утонула. Это она сделала потому, что у нее заболел и умер ребенок. Спасти женщину не удалось. Хлеба ни у кого не было, ехали голодные. Вдобавок, кто-то украл спиртовку, и больные не получали больше горячей воды.

Впрочем, скоро баржа причалила около Горького, всех высадили, накормили, выдали по пятьсот граммов хлеба… Вечер беженцы провели в бомбоубежище, а ночью забились в вагоны и поехали дальше.

Говорили, что там, куда едут, даже затемнения нет, и хлеба будто бы вдосталь, и всех расселят по теплым квартирам.

И правда, приехали они в страну без затемнения. Свет так и шпарил из каждого окна, и хоть бы что. Но это только на станции. В селе, куда вместе с двумя десятками эвакуированных попала и Катя, тускло горели керосиновые лампы.

Катю поселили вместе с одинокой старухой Касьяновной в полуподвале. В доме жила большая татарская семья, и, когда там бегали дети, с потолка на жилиц сыпалась труха.

— Земля татарская, село Таканыш, ишь, не гадала не думала, куда занесло, — ворчала Касьяновна.

Она была не такая уж старая, но тощая и жилистая до страшноты. Она и до войны жила одиноко. Перед сном старуха подолгу молилась, в молитвах поминала свой родной город Клин и «всех сущих в нем».

Недобрая это была старуха. Как-то Катя пожаловалась, что болит горло. Касьяновна только взглянула на нее своими будто окинутыми копотью глазами и жестко произнесла:

— Горло болит — дышать не надо.

С той поры Катя больше никогда и никому не жаловалась.

Эта первая зима прошла незаметно. Сначала устраивались на новом месте. Хозяйка дома, Марьям-апа, разрешила жилицам взять из сарая доски и устроить себе нары. Она же выбросила на крыльцо пару тюфяков, старое ватное одеяло, подшитые валенки, две набитых ватой подушки, еще кое-какие пожитки. Велела забирать. Не очень-то радушна Марьям-апа. Обе жилицы понимали — с чего ей быть радушной? — и были благодарны за помощь. Ватное одеяло забрала себе Касьяновна, как следует выбила его и вывесила во двор проветривать, чем, как показалось Кате, окончательно разозлила Марьям-апу. Во всяком случае, приветливее хозяйка так и не стала. Ходила по двору яркая, крепкая, прямая, как жердь, на вопросы отвечала далеко не всегда. Чаще отмалчивалась… Жили хозяева богато. Муж работал в районной конторе «Заготзерно», детей было трое, все дошкольного возраста. Была еще мать-старуха, но та по-русски не понимала и ни с кем даже не здоровалась. А на дворе разгуливали три козы, овцы и целое стадо гусей.

Морозы наступили рано. Со степи налетал холодный ветер, стекла в крошечных оконцах дребезжали, двойных рам в каморке не было. Зато была печка, и Касьяновна жарко, до угара, натапливала ее сучьями и разным хламом. Впрочем, жар быстро выдувало, и к вечеру снова было холодно. Топливо собирали где придется — на улицах, за огородами, даже на старом татарском кладбище.

К декабрю земля стала от мороза звонкой, по ней мело снежной пыльцой, настоящего снега еще не было. Оба оконца каморки выходили на дорогу, и по воскресеньям мимо шли вереницы ног. Шли они на базар. Большинство ног обуты в галоши и толстые шерстяные носки, но некоторые щеголяли и в лаптях. Удивила Катю такая обувь. Она видела лапти только на картинках.

Базар привлекал к себе всех. Каждое воскресенье там собиралось множество народу. Привозили мясо, твердые шарики сливочного масла, молоко, муку. Главные покупатели — эвакуированный люд. Но все здесь было наоборот: не продавцы предлагали свой товар, а покупатели. Развертывали заветное тряпье — юбки, кофты, отрезы материи, — с ними и двигались вдоль ряда неприступных, с каменными лицами продавцов. А те прикрывали свои продукты дерюгой, масло и яйца прятали в мешки. Завидев, наконец, нужную вещь, подзывали покупателя, показывали свой товар и сами назначали цену — фунт масла, или десять стаканов крупы, или пару связок лука. Покупатель брал, что дают. Денег почти ни у кого не было.

Три раза прошла Катя вдоль длинного ряда мешков и корзин, и все напрасно. Ее новые туфли были никому не нужны, татарки, завернутые в шерстяные платки до самых глаз, лишь отрицательно подергивали головами. Она уже успела основательно замерзнуть, когда молодка с узкими карими глазами вдруг протянула руку, взяла туфли и стала их осматривать. Рядом старуха быстро, протестующе заговорила, другие продуктовладельцы тоже приняли участие в обсуждении. Но молодая молча засунула туфли в мешок, а Кате протянула желтый шарик масла. Подумав, добавила еще полсвязки лука. Это была удача. Дома они с Касьяновной сварили похлебку — старухе удалось выменять на головной платок несколько килограммов муки.

Хлеб выдавали два раза в неделю, по вторникам и пятницам. У магазина в эти дни с утра выстраивалась очередь эвакуированных: хлеба не всегда хватало на всех. Старухе и Кате, как иждивенкам, выдавали на день по 200 граммов. Деньги у них кончились, и Касьяновна нанялась мыть полы на почте и в клубе. Большую часть работы делала Катя, зато Касьяновна честно делила заработанные деньги пополам.

А в декабре Катя поступила в школу, в восьмой класс.

Всего в классе было одиннадцать человек, и те посещали нерегулярно. Преподавание велось на татарском языке, но Кате выдали русские учебники, и она отвечала по-русски. Только один математик был из эвакуированных ленинградцев. Ученики понимали его плохо и на уроках занимались кое-как.

В школе все-таки было неплохо. Напоминало детство, довоенную жизнь. Звонки, отметки, дневники… Только ученики тут совсем другие. Восьмиклассники — все разного возраста, от четырнадцати до восемнадцати лет. То и дело кто-нибудь уходил в армию. У доски отвечали по-татарски, и Катя ничего не понимала. А когда смеялись, ей все казалось, что над ней. Над ее нелепым летним пальтишком, подбитым ватой — целый день трудилась, переделала-таки в зимнее, — над ее платком, сшитым из клетчатой юбки… Катя заметила как-то насмешливые взгляды круглолицей соседки по парте и замкнулась. Больше она не пыталась подружиться ни с кем. Но в школу все-таки ходила.

По вечерам усаживалась за стол и писала письма во все города, мимо которых шли они с матерью. Писала на имя райкомов, обкомов, посылала запросы в госпитали.