50987.fb2
Здесь, в хоромах царя Бориса на его годуновском подворье близ Троицкого монастыря, у церкви Богоявления, у митрополичьего двора, хозяйничал дядя царский, Семен Никитич.
В эту тихую лунную весеннюю ночь, казалось, один только он не спал во всей Москве.
В сильном волнении, быстро шагал Семен Годунов по просторной горнице своей опочивальни, он то приближался к окну и дрожащей рукой отбрасывал тафтяную занавеску, то снова принимался ходить из угла в угол, поминутно отпивая из серебряного ковша с холодным медом, стоявшего на столе.
Неожиданно легкий свист раздался под самым окном боярской опочивальни.
Семен вздрогнул всем телом.
— Наконец-то! — произнес он чуть слышно и рукавом кафтана отер пот, мгновенно выступивший на лице. Быстро своей крадущейся походкой прошел он в сени мимо крепко спавшего дворецкого и двух челядинцев, которые стерегли у порога боярский покой, и чуть слышно приотворил входную дверь, ведущую на рундук (крыльцо). Месяц ласковым взглядом глянул ему навстречу.
— Ты, Алексашка? — чуть слышно спросил боярин, впиваясь глазами в группу ближних кустов, посеребренных тем же матовым сиянием.
— Я, боярин! Дозволишь? — ответил тихий голос из кустов.
— Входи и ступай за мною!
Мгновенно темная тень выросла перед Семеном Годуновым.
Невысокая плечистая фигура человека неслышно двинулась за хозяином в сени, мимо сладко похрапывавших холопов.
Ни словом не обмолвился боярин со своим спутником, пока не вошел в свою постельную горницу. Здесь Семен Никитич тяжело опустился на лавку, сделав знак своему гостю приблизиться.
Это был человек лет сорока, с черными, исподлобья поглядывающими злыми глазами, с низким лбом, с широко развитою челюстью.
Одет он был в желтый кафтан дворового человека, крепко опоясанный красным кушаком. Шапку он скинул с головы еще до входа в хоромы, спутанные, чуть седеющие уже, черные волосы, взлохмаченные и густые, покрывали почти до бровей и без того низкий лоб, придавая что-то зловеще-хищное лицу этого человека.
— Ну, Бартенев Второй, что скажешь? Все ль исполнил, как было указано тебе от меня? — произнес царский окольничий, впиваясь в лицо пришедшего человека своими маленькими, но зоркими глазками.
— Как приказал, все, государь боярин, исполнено по приказу твоему. Вот корешки в мешке наговоренные, а вот и перстенек заветный боярина моего Александра Никитича! — и, говоря это, Бартенев Второй вынул из огромного своего кармана небольшой мешок, а вслед за ним вытянул из-за пазухи и великолепный алмазный перстень с печатью. Семен Годунов почти вырвал перстень из рук холопа и жадным взором впился в печать, вырезанную на нем.
— Молодец ты, Алексашка! — забывшись на минуту, почти в голос крикнул он, рассмотрев буквы печати, и маленькие глазки его загорелись и заискрились, как у змеи. — То есть так угодил ты мне перстеньком и корешками, что век твоей заслуги не забуду! Сказано тебе было, что, как только бояр твоих под розыск подведут, от их живота и именья, коими государь великий за мою верную службу меня пожалует, тебе немалую толику уделю. А пока што держи!
И, вытащив из кармана объемистый кошель с деньгами, Семен Годунов бросил его Бартеневу, ловко подхватившему на лету щедрую боярскую подачку.
— А только уговор помнишь? И клятву тож? — сурово добавил боярин, подозрительно поглядывая на раболепно кланявшегося ему и благодарившего Бартенева Второго. — Чтоб ни одна душа не проведала, что ты корешки наговоренные в мешке за боярской печатью Александра Никитича сам подкинул в подвал второго Романова да перстенечком с его печатью припечатал их. И на розысках и под присягой помни, во имя Бога помни, Алексашка, не то погубишь себя и меня!
— Буду помнить, государь боярин, буду помнить! И сказывать всем стану, что мне, как ключарю, казначею боярскому, как первому и верхнему над всею челядью холопу, заведомо известно о том, как мешок сей с корешками наговоренными противу царского здравия мой хозяин, боярин Александр Никитич, от вещуньи московской привез и в подвалах своих схоронил за своей боярской печатью. Все, как ты приказать изволил, государь боярин, все так показывать и стану.
_ Ну то-то же, смотри! Не оплошай, а теперича…
Тут Семен Годунов затеплил свечу от спускавшегося над столом с потолка паникадила, отломил кусок воска от нее, помял в руках и, разогрев на свечке, приложил к концам бечевки, связывавшей отверстие мешка, переданного ему Бартеневым. Затем, взяв перстень, похищенный Бартеневым у его хозяина, боярина Александра Романова, сделал оттиски печати на воске и запечатанный таким образом мешок с корешками вместе с романовским перстнем передал Бартеневу.
— Теперича спеши… Ночи весенние коротки, до рассвета все уладить надыть! — зашептал он, весь охваченный волнением. — Спеши к себе домой на подворье Александра Никитича, мил дружка нашего. Там спустись в подвал да и кинь туды мешок с корешками наговоренными. А перстенек на старое место положь, чтоб, храни Господь, боярин, чего доброго, пропажи не хватился до времени. А награжу я тебя по-царски за это, Алексашка, за то, что бояр своих пособишь мне избыть. Ступай же, ступай скореича, да гляди в оба, не оплошай, смотри, чтоб не приметили ни здешние мои, ни ваши романовские холопы.
— Ладно, не оплошаю, государь боярин… Не приметят. Будь покоен!
И с низкими подобострастными поклонами Бартенев Второй попятился к двери, ужом проскользнул из боярской опочивальни и шмыгнул из сеней на двор.
Следом за ним прокрался и сам боярин, крепким засовом задвинул он двери и вернулся в опочивальню. Здесь он одним духом осушил остававшийся на дне кувшина мед и со вздохом облегчения опустился на лавку.
— Свершилось! Кончено! — произнес он замирающим шепотом, и маленькие глазки его зловеще засверкали. — Что-то запоете теперича, какую песенку, бояре Романовы, славные Никитичи, когда найдутся корешки заветные, наговоренные против царского здравия в ваших романовских подвалах? Небось и печать романовская, все ее знают, как и перстенек заветный!.. Не отвертеться теперича… Ни в жисть.
Он с наслаждением потирал похолодевшие, потные от волнения руки, и злорадная улыбка, похожая скорее на гримасу, нежели на улыбку, развела его губы.
— А жаль, — мысленно добавлял боярин, — жаль, что не старшего Никитича, не Федьку окаянного, главного врага нашего, кичливого, гордого, подвести к ответу с корешками придется, а Александра только… Да что делать станешь! Нет изменников среди холопов Федоровых… Все до единого за боярина своего Федора Никитича помрут, никакими посулами их не купишь. А у Александра Никитича нашелся такой холоп. За мошну червонцев Бартенев Второй господина своего, боярина продал. Ах, только довелось бы ему до конца довести, только бы корешки заветные в подвал занести и бросить, чтобы никто из челяди не приметил, да и перстень боярский вернуть! А коли одного брата уличат в измене, других и подавно легче под розыск подвести! — с новым приступом злобной ненависти произнес боярин и опять, как лютый зверь, заметался по горнице, строя в мыслях новые козни и обдумывая подробно все новые и новые темные дела.
Майский день выдался теплый и ясный на славу. С самого раннего утра бояре Федор и Михаил Никитичи с князем Борисом Ивановичем Черкасским, мужем Марфы Никитичны, да с братьями князьями Иваном и Василием Сицкими, во главе целой дружины кречетников, конюхов и стремянных отправились на ловы, пользуясь дивным праздничным днем.
На романовском подворье остались только женщины. Веселая Настя целое утро ластилась к Ксении Ивановне, прося отпустить ее да Таню с Мишей с мамушкой и сенными девушками в ближние рощицы на Москву-реку, собирать первые весенние ландыши.
— Вели, матушка сестрица, каптану запрячь да вершников отрядить дворецкому, ин мы хошь погуляем маленечко, хошь духом весенним надышимся, хошь попоем песни на воле.
А Таня и Миша, прыгая подле матери, ласкаясь к ней, лепетали ту же просьбу своими звонкими детскими голосенками:
— Отпусти, мамушка! Глянь-ка, как солнышко светит да печет. Больно жарко у нас в садочке, а в роще-то над рекою страсть как хорошо! Настя хороводы с девушками водить станет, венки нам из цветиков совьют… И тебе с бабушкой да тетушке княгинюшке Черкасской привезем цветочков!
Впрочем, просила из детей только одна Таня. Пятилетний Миша больше ластился к матери, зарываясь головенкой в шелковые складки ее праздничной телогреи, и то и дело обнимал мать своими крошечными ручонками.
Тревожно глянув на старую боярыню Шестову, Ксения Ивановна проговорила, не выпуская из объятий своего сынишку:
— Уж и не знаю, что делать, матушка, не случилось бы с детками лиха какого!
— Какому же лиху случиться! — горячо запротестовала Настя, красивое личико которой так и искрилось молодым, веселым задором. — Говорю, вели с нами вершников отрядить да дворецкому накажи ехать. Ей-же-ей, ничуть не страшно, сестрица!
— Да тебе-то что страшного, затейница! — сурово заворчала на молодую девушку строгая боярыня Шестова, недолюбливавшая молоденькую боярышню. — Тебе-то какое лихо! Ишь, под небеса выросла, а разума не набралась… Все бы тебе резвиться да с детьми прыгать да бегать… Замуж тебе пора. Вон Иринья Никитична за Ивана Ивановича Годунова как вышла, небось словно в раю живет… (Борис Годунов женил одного из своих племянников на Ирине Никитичне Романовой) Надо бы Федора Никитича упросить, чтобы перед царем за тебя слово замолвил, чтобы сам батюшка государь тебе другого своего родича али свойственника какого посватал. То-то ладно было б, Настюша, то-то б ладно… Довольно в девках засиделась, семнадцатый годок стукнул, убрус надевать пора.
— Да что ты, матушка боярыня… Аль я дома тебе надоела? — вся вспыхнув как маков цвет, закрываясь узорчатым рукавом своего яркого летника, прошептала Настя, и крупные слезы выступили на ее за минуту до этого веселых синих глазах.
В одну минуту маленький Миша отскочил от матери и кинулся к своей молоденькой тетке, обхватил ручонками ее колени, прижался к ним кудрявой головенкой и залепетал, глядя на бабку не по-детски серьезными глубокими глазами:
— Не надо, баба, не надо обижать Настю!
— И впрямь, матушка, — вступилась Ксения Ивановна, — не обижай Настюшу… Она словно солнышко майское у нас в терему… Иной раз приедет из царской думы Федор Никитич горазд больно хмурый, а прибегут детки с Настей, зачнут лепетать да смеяться да игры при нем затеят всяческие, глядишь, и прояснится наш ясный сокол. По моему глупому разуму, хошь бы и вовсе Настюше остаться с нами, радехонька была бы!
— Бог с тобой, сестрица, девка не соленье какое, чтоб ее в кадушке беречь! — засмеялась княгиня Марфа Черкасская, старшая из сестер Романовых. — Придет ее время, найдется добр молодец, так отдашь поневоле. Так я верно ль говорю, Настя? — добавила она.
Но Настя молчала. Лицо ее пылало от смущения. Глаза потупились в землю.
Зато за нее заговорил снова маленький Миша.
— Не отдам тети Насти никому. Моя тетя Настя! — заявил он с таким решительным видом, что все присутствовавшие покатились со смеха, а боярыня-мать схватила на руки мальчика и покрыла его личико горячими поцелуями:
— Желанный мой! Все, кажись, для тебя сделаю, чего ни попросишь, соколок мой ясный!
Вмиг смущенные глаза Насти засверкали лукавыми огоньками. Она быстро метнулась к мальчику, прижала алые губы к его румяной щеке и зашептала ему что-то на ухо, поблескивая глазами.