51470.fb2
— Спасибо, старик. А я тут для тебя отложил…
Они уходят в угол, и Женя показывает свои новые графические работы — тонкие перовые рисунки, один из которых Виктору особенно нравится: это похоже не то на крыло бабочки, не то на листок, тонко испещренный сложными жилками древесной кровеносной системы. Все разглядывают, передают.
— А картины, Женя? Жень, ведь половина из нас не видели.
Женя Масальский открыто глядит желто-ореховыми своими глазами, улыбается широкозубой улыбкой, которая нежно выпрастывается из бороды и усов.
— Пожалуйста. (А ведь не хотел. Точно — не хотел!) — И переворачивает расставленные вдоль стен полотна.
Виктор знает их и радуется им. Особенно одна картина: за белой пеленой (занавес? Падающий снег? Дым?) на столе, угол которого на переднем плане чуть сминает пелену (да, конечно, это занавес), что-то за этой пеленой карминно краснеет, тревожное и счастливое, как праздник, который угадывается невдалеке — досягаемый, но еще недоступный. Потом различаешь — это игрушка. Паяц. И наглядеться на все это невозможно!
И еще картина — белым по белому, за такой же пеленой перчатки, цветок, длиннотелый сосуд. Все четко и законченно в общей белесой расплывчатости.
Стихи Миши Романова взвинчивают своими непрерываемыми ритмами, тормошат, зовут к разрядке. Женины картины мягко касаются чего-то Доброго в тебе, уводят в красоту.
Лида подошла к художнику, потерлась щекой о его плечо. Тот благодарно кивнул. И Виктору захотелось тоже что-нибудь такое сделать, чтобы и к нему вот так подошли. Чтобы Даша.
Одна из Жениных поклонниц и завсегдатаек — Нина, с длинным носом и длинными волосами, приносит чайник, сахар, баранки, глиняные кружки, ставит все на подоконник. Чай заварен прямо в большом чайнике. Кто-то наливает, пьет, кто-то ходит возле картин. Девочки перешептываются о всякой ерунде. Виктор раньше думал: они умные-преумные. А теперь знает — обыкновенные. Просто им нравятся стихи, и картины, и этот дым, и этот дом.
Женя налил чаю Даше. Ну что ж — новая гостья, все верно. Она блеснула зубами и белками глаз. Спасибо, значит. Тоже понятно.
Он что-то сказал.
Ответила.
Еще сказал, засмеялся.
И она засмеялась.
Может, хватит.
Кивнул в сторону Лиды и новенького, который опять о чем-то рассуждал, размахивая руками. Даша завертела головой: нет, мол.
О чем они?
Взял ее под руку, подвел к этим двоим.
Тогда и Виктор подошел.
Алик говорил об инстинкте самопожертвования. Что вот, мол, считается, будто нам передалось от предка-зверя только эгоистическое, жестокое. Он же, Алик, полагает, что альтруизм и жертвенность свойственны животному миру, закреплены генетически и передаются из поколения в поколение:
— Знаете, как ведут себя лошади, когда на табун нападают волки? Они сгоняют всех — всех без разбору! — жеребят в круг, становятся к ним мордами и отбивают волков задними ногами. И часто гибнут. Могли бы убежать, а не бегут. Такое поведение не каждому животному в отдельности выгодно, а всему табуну, всему роду. И такой род выживал. А тот клан, который не хотел защищать детенышей, вымирал и, значит, не мог передавать свои эгоистические гены.
Виктор вмешался, но не очень, кажется, удачно: он высказался насчет когтей и клыков, которые, стало быть, обречены. А разве это так? Но его не поддержали, заспорили, и Алик отпарировал со всей уважительной строгостью:
— Я говорю о групповом отборе. Конечно, был отбор и индивидуальный, на эгоизм. Но именно групповой отбор породил у человека этические эмоции.
Виктор вспомнил вдруг, что его отец тоже занимался этими генами и хромосомами, и теперь пожалел, что не вник во все это хоть немного — тогда можно было бы со знанием дела перебить Алика. Жаль, что Алик завладел вниманием, — скучнит вечер! Вообще как-то сегодня постно у Женьки. Надо бы оживить.
Виктор оглядывается, оценивая обстановку: несколько человек слушают Алика; кто-то еще рассматривает картины и рисунки, сваленные на столе; с дивана несется довольно мелодичное гудение. Запели. Здесь любят петь.
Виктор, стараясь остаться незамеченным, выходит из комнаты, потом — из квартиры. Последнее, что он видит: Миша Романов повязал на шею чей-то пестрый платок, прошелся мимо девчонок, заломив руки к затылку:
А девочки и рады, подхватили:
Даже на улице слышно. Этому Романову только завестись!
А вот, видно, к хрипучему Жениному магнитофону подключили микрофон, и тот же Миша, прервав пение, официальным голосом кричит:
— Гражданка в джинсах! Не туда поехали. Фальшивите. Держитесь правой стороны. Все держитесь правой стороны!
Полная иллюзия милицейской машины с громкоговорителем.
Виктор, стоя на противоположном тротуаре, возле телефонной будки, точно посторонний заглядывает в знакомое окно, как в тепло подсвеченный аквариум. Вот Лида тряхнула прямыми белыми волосами — она разговаривает с Женей возле запотевшего от чая окна. Проплыла Даша. Только бы не ушла! Еще немного подожди, Даша! Сейчас будет веселей!
Виктор входит в телефонную будку, набирает номер и сквозь стекло внимательно следит за всем, что происходит у Масальского. Уши его ловят чуть слышное:
Ага! Вот Женя Масальский отбегает от окна. За окном движение теней. Это потому, что в жужжание разговоров и крикливое пение врезается телефонный звонок. Женя хватает трубку:
— Что? Что? Не слышу! — прикрывает трубку ладонью. — Тише, тише вы, это из милиции. — И тому, кто на проводе: — Нет, товарищ Воробьев, довольно тихо. Соседи? Опять снизу? Нет, вина нет. В чайнике?
Все пораженно притихают. Несправедливость обескураживает. Женин голос начинает дрожать:
— Зачем же эти наговоры? Зайдите и посмотрите. Какие новые девушки? Кто их зазвал… Ах, это ты, Витька?! Ну, гад! Ну, приди только!
Все облегченно вздыхают. Потом смеются. А когда раздается звонок у двери, Миша кричит:
— Это Витька! Прячьтесь кто куда. Тихо!
Женя Масальский идет открывать. А Виктор там, за дверью, заговорщицки:
— Я принес корм для канарейки.
Женя подхватывает игру:
— Канарейка сдохла.
— Ваша тетя просила вам кланяться.
— Какая тетя?
— Из Крыжополя.
— Войдите! — Женя открывает дверь, Виктор пулей влетает в комнату и останавливается, пораженный: пусто.
Потом замечает: из-под пальто торчит чья-то нога в старой туфле, оконная занавеска вздрагивает от чьего-то смеха.