Санкт-Петербург, девяностые.
— Дура косая! — завопил смуглый вихрастый мальчишка, перегнувшись через перила балкона и отчаянно рискуя свалиться с четвёртого этажа. — Китаёза сраная! Поломойка!
— Цыган вонючий! — бойко, без запинки, парировала “китаёза”, задрав голову наверх, а затем обидно высунула язык. — Музыкант паршивый! Моцарт доморощенный!
Собрав во рту побольше слюны, мальчишка смачно харкнул вниз, целясь этой нахалке прямо в макушку. Разумеется, промазал — с такого-то расстояния! — чем вызвал издевательский хохот противной девчонки.
— Сам ты косой, — торжествующе завопила она. — Потрясающая меткость, ничего не скажешь! Косой, косой, косоглазый, слепошарый, ха-ха-ха!
Максим пожалел, что под рукой у него не оказалось самодельной “брызгалки” — главного летнего оружия всех дворовых пацанов. Брызгалку легко можно было смастерить из пустой литровой ёмкости от “Белизны”: в пробке пробивалась дырка, а в полученное отверстие вставлялась половина корпуса шариковой ручки и обмазывалась вокруг пластилином для надёжности. Струя получалась тугая и била прицельно, что сейчас ему явно не помешало бы…
А девчонка, уничижительным смехом как бы окончательно втаптывая противника в грязь, ещё раз показала ему язык и вприпрыжку побежала прочь со двора, весело выкрикивая на ходу:
— Учи свои гаммы, зануда! До-ре-ми-фа-соль!
Скоро она скрылась из виду. Эмоционально погрозив ей вслед кулаком и громко выругавшись в пространство, чтобы смягчить вкус собственного поражения, Максим вздохнул и вернулся в комнату. Битва была проиграна — но не сама война, о нет! Он ещё покажет этой наглой выскочке, этой долговязой дылде… Она ещё заплачет у него кровавыми слезами!..
Ровно в час дня, как по будильнику, задребезжал старенький телефонный аппарат — это звонила с работы мама, чтобы проверить, не отлынивает ли сын от ежедневных занятий. Как ни обидны были насмешки девчонки, а всё-таки она была права в одном: в то время, как сверстники Максима вовсю наслаждались летними каникулами, его действительно ожидали нудные гаммы и арпеджио.
Он привык к тотальному материнскому контролю и воспринимал его как досадное, но неизбежное обстоятельство. Максиму и самому никогда не пришло бы в голову сбежать во двор в ущерб занятиям музыкой, чтобы погонять мяч вместе со знакомыми пацанами, или, к примеру, тайком улизнуть на пляж. Он был воспитан иначе: музыка — Бог, а всё остальное подождёт!
Но в этот раз звонок матери впервые вызвал у него смутное, глухое раздражение. Досаду на её фанатичную одержимость — она непременно желала слепить из Максима великого музыканта — такого же, как и его отец… Мальчику вдруг показалось, что жизнь проходит мимо: настоящая, бурлящая и захватывающая, как книга приключений, нормальная пацанская жизнь, которой живут все его друзья и одноклассники. А он в это время чахнет в четырёх стенах, как узник, и оголтело водит смычком по струнам виолончели…
Перед глазами всё ещё стояло ехидное лицо этой… косоглазой дуры. Максим и сам не понимал, почему она так его раздражает, но одно было несомненно: в её присутствии он абсолютно терял покой. При виде “китаёзы” мальчишке хотелось одновременно сделать несколько вещей: от души дёрнуть её за косичку, чтобы у неё аж слёзы выступили, толкнуть в спину, чтобы упала и расшибла коленки, плюнуть за шиворот… в общем, как-нибудь нагадить, напакостить исподтишка, чтобы увидеть в этих кошачьих глазах хоть капельку страха или боли. Почему-то очень хотелось, чтобы ей стало больно…
Их вражда длилась почти два года: с момента, когда Максим увидел Леру в самый первый школьный день на торжественной линейке. Впрочем, тогда он ещё не был в курсе, что она — именно Лера, то есть Валерия, но почему-то интуитивно почувствовал, что такую девчонку не могут звать какой-нибудь банальной Катей, Наташей или Леной.
За руку её держала грузноватая, не слишком опрятная женщина — позже, когда начались занятия, Максим узнал, что она работает у них в школе техничкой. Видно было, что мать страшно гордится дочерью-первоклашкой и тем, что собрала и приодела её к первому сентябрю не хуже, чем одноклассниц. На дворе стоял девяносто второй год — когда фактически, хоть и не законодательно, уже была отменена школьная форма, и девочки изо всех сил старались как-то выделиться друг перед другом, щеголяя в новых юбочках, блузках, жилетках или пиджаках.
Первое, на что Максим обратил внимание — это глаза. Миндалевидные, даже слегка раскосые, какого-то невообразимого, волшебного, ускользающего цвета — не то серые, не то голубые, не то зелёные. Он впервые видел такой необычный эффект, обусловленный рисунком радужной оболочки, и уверился в том, что глаза девчонки подобны хамелеонам.
Они и в самом деле были хамелеонами — даже спустя годы, когда Лера осталась лишь далёким, горько-сладким, невыносимым, мучительным прошлым, Максим прекрасно помнил, когда и как меняются эти странные, завораживающие его глаза. В моменты гнева у них был один оттенок, в мгновения радости — другой, в минуты стресса и волнения — третий… Когда она нетерпеливо целовала его, дрожа от сладостного предвкушения, глаза её превращались в звёзды: невольно хотелось зажмуриться, чтобы не ослепнуть от этого сумасшедшего сияния, и тоже целовать, целовать, целовать… безостановочно и лихорадочно целовать её всюду, куда только он мог дотянуться, точно боясь, что она вот-вот исчезнет.
Он знал — интуитивно, каким-то первобытным, звериным чутьём догадывался, — что она рано или поздно оставит его. Ускользнёт, утечёт, как песок сквозь пальцы. Знал, что он не заслуживает такого счастья (или такого проклятья?) в её лице. Знал — и подсознательно готовился к расставанию… в итоге бросив её первым.
В классе Максима посадили позади Леры. Правда, в первый день учёбы он видел преимущественно не затылок девочки, как было положено, а её невообразимые кошачьи глаза: одноклассница постоянно вертелась, оборачивалась, корчила ему рожи и насмешничала.
— Чё ты уставился? — шепнула она ему, в очередной раз нервно оглянувшись, точно взгляд мальчишки прожигал дыру у неё между лопатками.
— Не “чё”, а “что”, - машинально поправил Максим, вымуштрованный своей интеллигентной до мозга костей мамой.
— Чиво-о-о? — обалдело переспросила девчонка. — Да пошёл ты в жопу! — и гордо отвернулась, и больше уж не поворачивалась до самого звонка, подчёркнуто выпрямившись, точно кол проглотила.
О, знала бы его культурная и воспитанная мама, скольким ругательствам научится вскоре её славный и милый сыночек! И большая часть этих ругательств будет направлена именно в адрес Леры.
Некоторое время мальчик с девочкой старательно и даже чуточку подчёркнуто игнорировали друг друга в духе “я тебя не трогаю — и ты меня не трогай!” Однако спустя пару недель у них произошла вторая серьёзная стычка. На этот раз из-за еды.
Максим не ходил вместе с одноклассниками в школьную столовую. Мама считала, что там царит жуткая антисанитария: оставленная на столах грязная посуда привлекает полчища тараканов, школьницы трясут над тарелками распущенными волосами, еда чаще всего остывшая, неаппетитная, да и вообще — малосъедобная, ведь неизвестно, из каких продуктов всё это приготовлено. Поэтому Максим приходил в школу со своим обедом. Мать делала ему бутерброды с колбасой и сыром, совала яблочко или грушу, пыталась даже заставить брать с собой термос, чтобы можно было в любой момент выпить горячего чая, но сын с негодованием отверг это предложение.
Он и так чувствовал себя неловко, будучи невольно оторванным от коллектива: в то время, как все его одноклассники вприпрыжку неслись в столовую, перекидываясь шуточками и заливаясь беззаботным хохотом, он в одиночку ел свой сухой паёк, точно отверженный, томился и скучал. Кое-кто из одноклассников, учуяв однажды запах копчёной колбаски из его ранца, успел уже окрестить его “буржуем”, и ребята принялись не то чтобы сторониться Максима — скорее, просто не стремились слишком с ним сближаться, посчитав, что они — не его поля ягоды. К тому же, вскоре стало известно, что мальчик, помимо обычной, посещает ещё и музыкальную школу — что стало предметом дополнительных насмешек и ехидных обсуждений.
Как-то раз Максим ненадолго отлучился из класса, а когда вернулся, обнаружил, что кто-то рылся в его ранце. Причём, не просто рылся, а вытащил оттуда свёрток с обедом. Это было настолько дико, возмутительно и непривычно, настолько не укладывалось в мировоззрение мальчишки, что в первое мгновение он просто растерялся, не зная, как реагировать, и ошеломлённо переводил взгляд с одного одноклассника на другого.
— Что, Чащин? Жратва сбежала? — подколол его Серёга Королёв, издевательски ухмыляясь, а затем театрально, с притворным сочувствием, вздохнул. — Вот незадача… Так ты давай, обнюхай всех нас по очереди — от кого пахнет колбасой, а не столовской капустой — тот и спёр!
— Очень мне надо тебя нюхать, — отозвался Максим, изо всех сил стараясь, чтобы голос не дрожал от обиды, как у сопливого малыша. — Задохнуться боюсь.
— Чё ты сказал?! — возмутился Серёга — больше для порядка, чем в реальном стремлении устроить скандал. Просто не хотел ронять авторитет в глазах одноклассников. — А ну, повтори!
— Ой, да заткнись ты, Королёв, — внезапно вмешалась Лера с явной досадой, даже раздражением. — Так суетишься, как будто сам и есть — вор. Ну-ка, признавайся, ты стырил у Чащина бутерброды?
— Мне что, больше всех надо? — сразу теряя запал, отозвался одноклассник. — Сдались мне его благородные бутербродики, от них, небось, потом неделю с унитаза не слезешь — это не для наших простых желудков.
Лера порылась у себя в портфеле и достала припрятанную после столовой сдобную булочку, обсыпанную сахарной пудрой.
— Чащин! — окликнула она Максима, протягивая булочку ему. — Бери, ешь. Нельзя весь день голодным ходить, ты у нас мальчик музыкальный, нежненький… ещё в обморок грохнешься, не дай бог. Как мы все это переживём?
Если бы Лера просто предложила ему эту проклятую булочку, он немедленно забыл бы прошлые разногласия и принял угощение с благодарностью. Но уничижительное окончание фразы и насмешливые искорки в странных глазах одноклассницы моментально погасили вспыхнувшее было у Максима чувство горячей признательности за участие, а раздававшиеся вокруг сдержанные хиханьки да хаханьки ещё больше разозлили мальчишку.
— Иди ты со своей булкой… знаешь, куда? — грубо отозвался он. — У тебя и руки, небось, немытые. Я не знаю, за что ты ими сегодня хваталась. Может, помогала своей матери туалеты драить… — добавил он, непрозрачно намекая на профессию Лериной родительницы.
Девчонка вспыхнула заревом, а глаза её из тёмно-голубых вдруг резко сделались ярко-зелёными от злости — как Максим ни сердился на неё, а всё же благоговейно замер, будто загипнотизированный подобным эффектом.
Несколько секунд она пристально, с ненавистью, раздувая ноздри, вглядывалась в его лицо… ему даже показалось на миг, что она собирается его ударить. Однако Лера просто шумно выдохнула, а затем — как бы нехотя — процедила сквозь сжатые зубы:
— Каз-зёл!.. — и демонстративно отошла к своей парте.
С этого дня и началась их долголетняя война.
Мама никогда не скрывала, что мечтает сделать из него великого музыканта, не особо-то заботясь мнением самого Максима на этот счёт. Понятное дело, для пацана его возраста занятие музыкой было скорее наказанием, чем удовольствием: ему гораздо интереснее было бегать во дворе с другими мальчишками, драться, орать и беситься, чем играть на инструменте. Но мама уже мысленно распланировала его будущую блестящую карьеру и даже купила сыну детскую скрипочку — “четвертинку” — с прицелом на дальнейшие занятия. Несмотря на это, сам Максим долгое время не воспринимал её разговоры всерьёз, надеясь, что она перебесится и передумает.
Но однажды в их дом заглянул с визитом мамин коллега и приятель, пианист Наум Брагинский. Послушав, как шестилетний мальчуган играет на скрипке “Арию” Перголези, он невероятно растрогался и серьёзно сказал матери:
— Ниночка, ребёнка нужно немедленно, не теряя времени, отдавать учиться профессионально, у него определённый талант!
Это и стало точкой невозврата для Максима. Сам он воспринял подобный поворот своей судьбы почти как трагический, однако огорчить мать резким отказом не осмелился, потому что видел, как много это для неё значит.
Мать никогда не была замужем. Максим ни разу не видел родного отца и даже не знал его имени (в свидетельстве о рождении в соответствующей графе стоял многозначительный прочерк, а сам мальчишка был записан как Максим Максимович Чащин — по материнской фамилии), но мама постоянно ставила его сыну в пример — как талантливейшего скрипача, чуть ли не гения — и, похоже, пророчила Максиму не меньший успех.
— А он вообще-то существует, мой мифический папаша? — с мрачным сомнением поинтересовался Максим, когда ему было тринадцать. — У меня такое ощущение, что ты его попросту выдумала, чтобы мне было, на кого молиться…
— Что ты такое говоришь, Максимка! — мама вспыхнула. — Придёт время, и ты всё узнаешь, обещаю. Узнаешь и поймёшь. А пока что… его имя тебе всё равно ни о чём не скажет.
В начале июня, в тот самый год, когда мальчик должен был пойти в первый класс, мать за руку притащила его на вступительное прослушивание в музыкальную школу.
Это было одно из старейших учебных заведений Санкт-Петербурга, расположенное на берегу Невы, в бывшем особняке тайного советника Аркадия Головина. Созданное итальянским архитектором Джакомо Бьянки ещё в конце восемнадцатого века, здание представляло собой настоящее произведение искусства.
Оно выглядело каким-то королевским дворцом, замком из диснеевского мультика, а не учебным заведением! Максима привели в священый трепет главный фасад здания с трёхэтажным фронтоном и белоснежные колоннады по обе стороны, связывающие основной корпус с флигелями. Каменную террасу украшали скульптуры огромных львов. Мальчишка даже заробел, когда впервые поднялся по парадной лестнице и вошёл в заветные двери, точно в музыкальный храм. Хотя, казалось бы, ему, родившемуся в Петербурге, не должны быть в диковинку подобные чудеса архитектуры.
От набережной к Неве спускались две крутые лестницы, облицованные гранитом: из окон музыкальной школы на них открывалась роскошная панорама. Максим и не представлял тогда, что на целых восемь лет этот вид станет для него практически родным…
Разумеется, его приняли. В школе в те голодные нищие годы был катастрофический недобор, и преподаватели радовались каждому энтузиасту, добровольно решившему посвятить себя музыке. А уж если этот чудак оказывался ещё и талантливым, они готовы были руки ему целовать.
Однако всё пошло немного не так, как запланировала мама. Она-то хотела, чтобы Максим играл на скрипке, как и его мифический полупризрачный отец, но кто-то из преподавателей, прослушав мальчишку, посоветовал отдать его на виолончель: дескать, у парня длинные руки и прекрасная растяжка, есть все задатки. Мама засомневалась поначалу, но Максим уже и сам загорелся этой идеей: пиликанье на скрипочке казалось ему чем-то унизительным, девчоночьим, слишком уж слащавым, а виолончель — инструмент солидный, да и звучит, на его слух, не в пример красивее. Завидев оживлённый блеск в глазах своего мальчика, мама сдалась и махнула рукой: ну, пусть будет виолончель… И участь Максима была решена.
Позже всем стало ясно, что играть на виолончели — главное и единственно возможное для Максима занятие. А он и сам не заметил, не понял, в какой момент и когда это случилось, точно само собой произошло: он навеки неизлечимо заболел сценой… “Музыка — моя единственная любовь, виолончель — моя самая верная возлюбленная, которая никогда не обманет”, - отшучивался он позже в многочисленных интервью в ответ на вопросы о личной жизни, очаровательно улыбаясь. О, он стал настоящим профессионалом не только в игре на виолончели, но и в искусстве лицедейства: сделай глаза поискреннее, улыбнись пошире и смело ври, что только пожелаешь…
Занятия начались одновременно с учёбой в обычной, среднеобразовательной школе — то есть, первого сентября. Отныне четыре дня в неделю у Максима, хочешь или не хочешь, были посвящены музыкалке. Интереснейшие индивидуальные занятия с педагогом по специальности и скучнейшие групповые: сольфеджио, музыкальная литература, хор.
На первом уроке педагог Максима — некогда довольно известная петербургская виолончелистка Фаина Романовна Дворжецкая — сыграла ему “Элегию” Габриэля Форе. Мальчик был заворожён и покорён глубоким, вибрирующим голосом инструмента. “Неужели и я когда-нибудь смогу так же?” — думал он с восторгом и ужасом. Очевидно, все эти сомнения были написаны на его лице, потому что Дворжецкая рассмеялась и ласково потрепала его по вихрастой голове.
— Сможешь. Будешь. Уже очень и очень скоро…
Правда, этот ласковый тон имел свойство трансформироваться в командные окрики, а иногда и в отборную базарную ругань, если мальчик самолично усаживался за инструмент. Преподавательница не церемонилась в выражениях, указывая нерадивому и не слишком опытному ученику на его ошибки.
— Ну что ты четвёртый палец зажимаешь, бестолочь?! — гудела она иерихонской трубой. — Локоть выше!.. Выше, я сказала! Кисть не перекошена! Освободи её, перенеси нагрузку на пальцы, а то потом сам от боли взвоешь! Не дави большим пальцем на гриф, олух царя небесного! А ноги, ноги назад зачем подгибаешь, горе ты моё?! Где твои колени, я тебя спрашиваю?
В первое время у Максима немело правое плечо, а пальцы левой руки невыносимо болели. Затем кожа на подушечках загрубела и стало существенно легче, хоть болезненные ощущения и не оставили его окончательно. После интенсивных занятий часто ныло и простреливало левое запястье, поэтому ему пришлось научиться делать себе массаж, а также регулярные ванночки с содой, по совету преподавательницы. (Позже, много позже, уставшую руку нередко массировала ему Лера — и боль волшебным образом моментально отступала под её гибкими пальчиками. Он, понятное дело, не признавался, что ему так скоро становится легче от её прикосновений. Наоборот, всеми силами старался продлить это блаженство, чуть ли не мурлыкал, как довольный, разомлевший на солнышке кот, позволяя Лере и дальше нежить его натруженную руку.)
Максим занимался специальной гимнастикой, на ночь мазался спортивными мазями и гелями, старался постоянно держать руку в тепле… Советы педагога при сильных болях оставить инструмент на пару дней и просто дать рукам отдых не воспринимались им всерьёз — мальчишку невыносимо тянуло играть.
Нередко мама просыпалась среди ночи оттого, что из комнаты сына доносились звуки виолончели — заглушив струны сурдиной, он наигрывал какую-нибудь внезапно захватившую его музыкальную пьесу. А по утрам она часто заставала в ванной такую картину: Максим чистил зубы, притопывая ногами и орудуя щёткой, будто смычком, в определённом, только ему известном ритме, и в голове его, вероятно, звучала соответствующая мелодия, которая была слышна только ему одному…
Эмоциональность Максима в игре была ему одновременно и лучшим другом, и злейшим врагом. Если всё получалось — он буквально душу вкладывал в своё исполнение, а вот когда что-то шло не так… Однажды, психанув на сложном пассаже, который всё никак не хотел получаться, Максим в ярости кулаком проломил в инструменте дыру. А затем ему было очень стыдно, потому что виолончель одолжила для занятий мамина близкая подруга тётя Оля.