Похожий на краба, Оливио карабкался вверх по стремянке позади широкой освинцованной стойки. Он подтягивался на руках до тех пор, пока крохотные ножки в сандалиях не нащупали полку. Тогда карлик вытащил из-за шафранового кушака льняное полотенце и, кое-как балансируя, заскользил по ней до конца стойки, внимательно осматривая ее поверхность: не осталось ли следов вчерашней попойки, окурков сигар или пятен кларета.
Послышался громкий свист — кто-то звал Оливио на второй этаж, дуя в пустую латунную гильзу от маузера седьмого калибра. Бармен извлек из ледника последнюю бутылку шампанского и, поставив вместе с бутылкой темного пива и парой стаканов на поднос, обтянутый кожей носорога, стал подниматься по лестнице, держась маленькой ручкой за перила.
Приблизившись к четвертому номеру, Оливио приставил широко раскрытый глаз к двери. На полу валялись два белых платья. Слышался мелодичный звон крохотных колокольчиков. Черные Тюльпаны! Оливио облизнулся и склонил голову набок, чтобы в поле зрения попала кровать. Ему хотелось во всех подробностях рассмотреть, как прекрасные сомалийские близнецы выполняют свой профессиональный трюк: подвергают клиента танталовым мукам разжигания и утоления страсти без проникновения.
— Прочь отсюда, урод!
Изнутри комнаты на дверь обрушился тяжелый ботинок. Ручка расцарапала карлику висок.
Богатый опыт работы в ночных клубах Бомбея и Британской Восточной Африки подсказал Оливио: нужно сматывать удочки. Англичане весьма чувствительны во всем, что касается их отношений с африканскими женщинами — насколько вообще могут быть чувствительны англичане.
Он отомстит — потом. Как многие гоанцы, Оливио Фонсека Алаведо вел длинный счет обидам. Вот уже четыреста лет португальцы оккупируют его родину — остров Гоа у берегов Индии. Когда-нибудь им дадут пинка под зад. И он, Оливио, еще проучит этого наглого англичанина, мистера Губку Хартшорна — на свой особый манер.
Только англичанин мог построить в предгорьях центральной Кении отель, пристанище всех фермеров с воспаленными глазами и странствующих охотников за слоновой костью от Найроби до Абиссинии. Что они смыслят в цивилизации?
Хотя во всей Британской Восточной Африке насчитывалось не более двух тысяч гоанцев, Оливио и его соотечественники построили Гоанский институт — одно из первых каменных зданий в Найроби. Три с половиной столетия назад, когда забитые английские крестьяне, как дикари, тряслись от холода в жалких лачугах с соломенными крышами, португальские мастера инквизиции уже очищали от еретиков Западную Индию. Отец Оливио — подумал он с гордостью — наверняка был побочным сыном покойного архиепископа Гоа, дона Тиаго де Кастаньеда-и-Фонсека.
Оливио представил себе предполагаемых родственников — португальских вельмож, пользующихся всеми привилегиями своего класса и даже не помышляющих о его существовании — и стал прикидывать величину наследства.
Рожденный в тени кафедрального собора, возведенного португальцами в шестнадцатом веке на острове, где индусы и мусульмане на протяжении многих столетий плодились и воевали, пока наместник короля дон Альбукерк в 1511 году не уничтожил последнего магометанина, Оливио научился с первого взгляда распознавать варварство. И сейчас дикий голос варварства долетал до него с просторной деревянной веранды, сопровождаемый стуком костей на столе для игры в триктрак.
— «Ява»! Кофе! — выкрикнул хриплый голос. — Шевелись, парень! Одна нога здесь, другая там!
С черным кенийским кофе на подносе Оливио не спеша двинулся к веранде. Проходя мимо бара, он залюбовался делом своих рук — сверкающей стойкой. Шагнув через порог и вдохнув напоенный пьянящими ароматами ветер африканского утра, он на мгновение замер. Прислушался к перекличке хохлатых удодов. Птицы весело порхали кругом, охотясь на червей и ящериц. Временами Оливио, как индиец, был всем сердцем на стороне ящерицы. А то вдруг в нем взыгрывал дух конкистадоров, и он болел за охотника.
Ночью играли в триктрак. Как обычно, ставкой была земля. Никакие деньги не продержали бы неотесанных фермеров за столом всю ночь напролет. Проигравший (как правило, ставили десять акров за раз) предпринимал отчаянные усилия вернуть свою ферму.
Карлик давно усвоил: англичан интересует одна земля. Даже Африка казалась им тесной — а ведь здесь можно топать много дней подряд и не встретить ни души. Если у этих людей дома была земля, они рвались в колонии за деньгами на ее содержание. А если не было, устремлялись к чужим берегам за самой землей. Теперь, когда кончилась война, они будут убивать друг друга из-за земли.
Оливио подошел к игральному столику. С легким поклоном вручил победителю счет. На морщинистом, багровом от возбуждения лице фермера проступила усталость. Он протер глаза и, вытащив кипу смятых расписок, вручил одну изумленному бармену.
— Откуда у меня деньги, Оливио: я же фермер. На вот, расплатись за меня. Остальное возьмешь себе — на память об окончании войны. Чертова ферма Амброза не стоит и фартинга. Какой дурак станет там жить?
Обходя территорию отеля, бармен задержался во дворике позади двухэтажного здания, возле вывезенного из Англии розового куста. Не обращая внимания на шипы, он погрузил лицо в душистые ветви и, зажмурившись, вдохнул божественный аромат. Как все-таки мало люди пользуются своим носом!.. Оливио оборвал источенные насекомыми листочки. Носком сандалии раздавил белую ракушку и безжалостно расправился с ее обитательницей улиткой. И строго-настрого наказал мальчику-садовнику поливать куст так, словно это последний кукурузный стебель на плантации его отца.
Семь лет назад, когда отель был уже построен, а жестяную крышу еще не привезли, хлынули апрельские ливни и залили комнаты. Тогда-то Адам Пенфолд и посадил этот розовый куст, доставленный вместе с землей из его родового поместья в Уилтшире. Спустя несколько месяцев, обеспокоенный слабостью молодых побегов, Пенфолд приказал выкопать у основания яму и привести быка, страдающего клещевой лихорадкой. Из ноздрей животного сочился гной, бока стали похожими на рыбий скелет. Пенфолд выстрелил ему в ухо из «уэбли» сорок пятого калибра и, подтолкнув агонизирующее животное в свежевырытую могилу, собственноручно засыпал ее и утрамбовал землю. Оливио нянчился с кустом, как с щенком, и тот наконец покрылся белыми цветами. Его светлость страшно гордился тем, что обеспечил кусту четыреста фунтов ходячего удобрения и таким образом спас этот маленький уголок Англии.
Оливио стряхнул с себя воспоминания и полез в карман, пришитый к внутренней стороне широкого кушака, — за распиской.
«Я, нижеподписавшийся, передаю подателю сего десять акров поливных земель на ранчо «Антилопа канна» у излучины Эвасо-Нгиро. Ричард Амброз, 12 ноября 1918 года».
Когда-нибудь пригодится.
Оливио подошел к открытой двери кухни. Оттуда, держась за руки, выскочили две стройные фигурки. Белые платья из хлопка давали достаточно полное представление об остроконечных грудях. Точеную шею каждой девушки туго охватывало колье из серебряных колокольчиков.
Весь во власти неудовлетворенного желания, Оливио повернулся в сторону деревни. Там, среди акаций, жило племя кикуйю. Внимание карлика привлекла стайка молодых девушек. Сощурив глубоко посаженные глаза, он долго рассматривал их с видом знатока. Но где же та, которую он ищет?
Из-под плоских камней для приготовления пищи выбивались языки пламени и курился дым. Женщины плели корзины. Мальчишки пасли скот. Несколько мужчин слонялись близ круглых, крытых соломой хижин в ожидании приятного момента, когда жены принесут им выдолбленные тыквы с густым медом — ньохи. Оливио заговорил с одним из них; тот сразу бросился на поиски вождя — приятное подтверждение раболепного уважения, с которым жители деревни относились к карлику. Они знали: от бармена зависит распределение благ, перепадающих им от отеля.
После небольшой, но досадной задержки из своей хижины вышел вождь Китенджи. Худой, угловатый, как саранча, он медленно шел, опираясь на резной посох красного дерева. Остановившись у едва заметной черты, отделявшей деревню от территории отеля, старик присел на бревно. Ясно: не хочет, глядя сверху вниз, раздражать карлика. А за глаза, как и прочие дикари, называет его Чура Ньякунда — Желтая Лягушка.
Оливио приготовился отражать попытки хитрого африканца что-нибудь вытянуть из него, не поступаясь ни малейшей толикой собственного имущества или власти. Кончится тем же, чем и всегда: подношением. Правда, сегодня Оливио имел в виду кое-что получше.
— Приветствую тебя, великий Баба, отец моей деревни.
— Где мои замечательные шкуры, старик? — прошипел Оливио. — Где корзины, которые мне обещали сплести твои старухи?
— Шкуры? Это какие же, Баба? — спросил вождь, возвышая голос и закатывая водянистые глаза. — Вчера я дал тебе фасоль и крупные тыквы. А шкуры? Откуда я возьму шкуры? Моим людям запрещено охотиться.
— Шкуры — на антилопах, иди и сдери. Обработай как следует и принеси мне — иначе не получишь воды из источника его светлости.
— Не получу воды? Но, возлюбленный Баба, ведь тогда мои дети не смогут служить тебе. А мужчины, которых я отдал тебе, когда началась война? Вспомни, Баба: восемнадцать крепких носильщиков для английских солдат. Им пришлось идти далеко-далеко, в страну злобных дикарей, львов и болезней. Разве мои братья вернулись домой? Разве их дети сыты, а жены — согреты? Если они вернутся, станут ли почитать своего вождя после всего, что вытерпели от англичан: носили их на своем горбу, голодали и много, много раз прощались с жизнью? Какими глазами они будут смотреть на меня, бесценный Баба?
— Я, что ли, начал войну, старик? — возразил карлик, ни на минуту не забывая о цели своего визита. — Я забрал себе этих людей? Заставил носить себя на закорках? Нет. Это все англичане. Жены? Покажи мне хоть одну, оставшуюся в одиночестве. Нет, они, как и прежде, приносят детей. От тебя потребовали двадцать пять мужчин — семерых я выторговал обратно. Умолил знакомого его светлости. Так что ты еще должен мне семерых, или трех молодых девушек, или одну — особенную.
Оливио почувствовал, как ощетинился вождь.
— Твоя дочь Кина. Только она может спасти твоего несчастного сына, подлого Кариоки. Ей уже почти двенадцать. У нее нежные, гордые грудки. Самое время…
Вот оно — то единственное, в чем вождь до сих пор отказывал Желтой Лягушке! Китенджи обернулся и кликнул:
— Нгери!
В голове Оливио молнией пронеслось воспоминание о том довоенном дне, когда Кариоки помешал ему позабавиться со своей сестрой. С тех пор Оливио проявил бездну терпения — ждал, когда она созреет.
Нехотя подошел Нгери. Он заранее знал, чего потребует Китенджи. С точки зрения колониальных властей, Нгери был злостным браконьером, зато жители деревни считали юношу своим лучшим охотником. В его жилах смешалась кровь землепашцев-кикуйю и обитателей джунглей, непревзойденных устроителей засад — нанди.
— Ступай, Нгери, принеси бесценному Баба две прекрасные шкуры — все, что у нас осталось.
В это время к отелю подъехал автомобиль. По-прежнему сверля Китенджи острым взглядом, Оливио машинально прислушался к шуму двигателя. Старый седан «напье». Два раза просигналил рожок. Леди Пенфолд. Придется отложить свои дела на потом.
Вождь понял: на этот раз пронесло, и почтительно склонил голову. Карлик побрел к отелю. Нетрудно догадаться, каких услуг потребует хозяйка.
С тех пор как леди Пенфолд убедилась в способности карлика — после соответствующей подготовки — целиком погружать руку в ее плоть, она не давала ему прохода. Даже сегодня, возвращаясь домой после бурно проведенной ночи, леди Пенфолд время от времени закрывала глаза и представляла, как крохотный, но подвижный кулачок Оливио, словно тропический цветок, распускается в ее жарких глубинах.
Еще в юности Оливио постиг нехитрую истину: человек с физическими недостатками должен трудиться. И он постоянно совершенствовал свое мастерство, чтобы соответствовать доставшейся ему роли. Чем большее отвращение он внушает женщинам, тем изощреннее должны быть его ласки. Другие завоевывали женщин благодаря эффектной внешности, власти, деньгам или обаянию. Большинство мужчин, будь то англичане или кикуйю, шли к женщинам за своим кратковременным удовольствием. Мало кто, особенно из англичан, заботился о том, чтобы подарить наслаждение самой женщине. Зато карлик только об этом и думал. Давая женщинам то, чего они не получали от других мужчин, он стал предметом их грез, объектом неутолимой страсти.
Оливио вошел в прихожую и поклонился хозяйке. Высокая, еще больше исхудавшая, леди Пенфолд не удостоила его взглядом, но, проходя мимо, уронила несколько распоряжений — быстрее, чем кикуйю бросали семена в борозду:
— Скажи, чтобы мне приготовили ванну. Сам хорошенько вымойся и приходи со счетами.
За многие годы Оливио научился распалять женщину и никогда не удовлетворять полностью. Он, как всегда, подчинился. Подождал, пока леди Пенфолд разомлела в ванне, и только после этого предстал перед ней в горячих клубах пара, как джинн, со счетами в одной маленькой ручке и кремом для массажа в другой. В серых глазах карлика появилась отрешенность. На какие-то несколько минут он станет лордом Пенфолдом. «Но почему, — думал Оливио, с тайным неудовольствием глядя на распаренное, костлявое тело одной женщины и мечтая о другой — юной, прелестной, как цветок, — почему меня всегда ждут не за той дверью?»
Старый заяц-самец гордо стоял на задних лапах и оживленно фыркал. Длинные белые усы гордо пошевеливались на пронизывающем ноябрьском ветру. Наконец заяц немного сместил центр тяжести, подвинув одну лапу к кусту можжевельника. При этом он едва не угодил в петлю из зеленой лески, оставленную на тропе. Счастливо избежав западни, рыжевато-коричневый зверек жадно обгладывал иголки и шаг за шагом углублялся в кустарник.
Распластавшись на земле среди крепких корней тиса, примерно в тридцати футах от зайца, лежал юноша и не отводил от зверька напряженного взгляда. От голода у него свело желудок. Всякий раз, когда стихал ветер, до его слуха доносилось потрескивание иголок, которые хрупал заяц. Юноша завидовал теплой заячьей шубке и представлял себе шиллинг, который дали бы за зайца на Виндзорском рынке. Всего один шиллинг — за восемь фунтов мяса и шкурку! Но до чего же медленно старик ест свой ужин!
«Терпение, — говаривал его наставник-цыган. — В нашем деле главное — терпение!» Однако время было дорого. Энтон знал: за ним тоже охотятся. Самые ушлые в Англии егери — крестьяне с хитрецой в глазах — превратили Большой Виндзорский парк в западню для браконьеров. Они ненавидели тех, кто ставит капканы. В неполные восемнадцать лет Энтон мог не бояться тюрьмы, но побить — побьют. Его здесь слишком хорошо знают, чтобы рассчитывать на поблажку. Он не мог без ужаса представить себе еще одну унизительную порку. Хуже того — возобновятся гонения на табор. И, конечно, цыганам это не понравится.
Энтон издал горловой звук, точную копию хриплого покашливания горностая. Голос извечного врага потряс заячье сердце. Зверек обернулся и запутался в петле. Молодая березка, которую Энтон пригнул к земле, взвилась, как пружина; зайца подбросило в воздух. Он беспомощно закувыркался и заверещал, точно обиженный ребенок.
Юноша метнулся к нему и, схватив визжащего зверька за уши, с силой ударил его ребром ладони по хребту. Ножом пользоваться нельзя. Заяц дернулся и затих. Энтон подавил в себе чувство уважения и раскаяния, охватывавшее его всякий раз, когда ему случалось убить животное. Он отвязал от березы леску и спрятал за подкладку шапки. Затолкал зайца в клеенчатый мешок за спиной вельветовой куртки, перевел дух и побежал домой.
Неожиданно из-за дуба выскочил бородатый мужчина и саданул Энтона в грудь стволом дробовика. Ошеломленный юноша упал и услышал звон далеких колоколов. Задыхаясь, он сел на земле; в глазах было темно. Егерь направил на него ружье.
— Это опять ты!
Энтон кашлянул и отвел со лба прядь прямых светлых волос. В ушах барабаном пульсировала кровь. Колокола звонили со всех сторон. Им вторили залпы из мелкокалиберной пушки. Юноша наконец-то сообразил: это Конная артиллерия устроила салют по случаю окончания войны. Он просительно посмотрел на своего врага.
— Сегодня счастливый день для Англии — а стало быть, и для тебя, мальчуган, — растрогался лесничий. Он похлопал Энтона по плечу и почувствовал под рукой теплое заячье тельце. От улыбки морщины на лице стали глубже. — Оставь себе свой ужин да приготовь повкуснее. Для скольких парней колокола звонят слишком поздно!
— Спасибо, сэр, — выдохнул Энтон.
— Послушайся доброго совета, мальчуган. Держись подальше от этих мест. Не для тебя это — шастать по лесу. За все сорок лет, что я охочусь за браконьерами, ты — лучшая добыча. Тот смуглый черт вышколил тебя на славу. Но лес — не твой, так же, как и не мой. Оставь Виндзор, оставь Англию. На этом чертовом острове ты никогда не станешь свободным. В мире есть другие страны: Канада, Австралия, да хоть Восточная Африка. Земли там хватит на всех, да и золотишка, и дичи — тоже. А теперь — гони во весь дух, и чтоб я тебя больше не видел!
По вечерам изо рта у цыган валил пар, но они веселились и пили под звуки скрипки. Энтон сидел отдельно от других на крутых узких ступеньках одной из разбросанных по опушке леса кибиток — вардо. Вход в кибитку был расположен спереди, чтобы в пути можно было разговаривать с кучером. По обе стороны от него в землю были воткнуты деревянные оглобли. Сзади шел пар от установленного на трех колышках котелка, где до сих пор булькали на догорающих углях остатки варева из зайца.
Энтон поднял воротник куртки над завязанным узлом дикло — цыганским шейным платком, который он носил вместо шарфа, и, устремив взгляд в ночное небо, прищурился, стараясь различить в вышине свои любимые звезды. Правой рукой он теребил золотое кольцо, висевшее на кожаном шнурке у него на шее. То была ушная серьга Ленареса, обучавшего его премудростям бродячей жизни. Вскоре после рождения Энтона его мать сошлась с Ленаресом, а когда он погиб, стала часто мотаться в Лондон, оставляя мальчика одного в кибитке. Чтобы начать новую жизнь — ласково объясняла мать, — ей нужна свобода действий. Однажды она не вернулась. Может, она искала, утешал себя Энтон, но потеряла след табора. Он придумывал для нее все новые оправдания. С исчезновением матери исчезла и надежда когда-либо узнать, кем был его отец — и каким. Красивым? Сильным? Любил ловить рыбу или охотиться?
Энтон вспомнил дни и ночи, когда они с Ленаресом вместе промышляли рыбной ловлей или браконьерством в лесу, как цыган учил его охотиться на зверя без ружья и ловить рыбу без удочки. Главное — иметь терпение, залечь и не шелохнуться — «срастись с землей», как выражался Ленарес.
Теперь Ленареса нет: в первые дни войны вместе с товарищами подорвался в Монсе. Перед уходом на фронт он впервые за многие годы снял серьгу.
— Обручальное кольцо моей бабушки. Дедушка сделал ей к шестнадцатилетию из украденных монет. Оно счастливое — лучше кошачьего зуба. — Ленарес поцеловал кольцо и передал Энтону.
Воспоминания искрами вспыхивали во мраке и исчезали в прохладной вышине вечернего неба. Энтон представил себе: сегодня школьники по всей стране отмечают окончание мировой войны. У них есть школы, дома и семьи — то, чего он никогда не знал и не узнает. Мать кое-чему научила его — он единственный в таборе умел читать. И его — в виде исключения — не учили красть. Другие мальчишки смеялись над ним, застав с книжкой.
Изгой из изгоев, Энтон часто пристраивался на ступеньках повозки с высокими колесами и с головой уходил в чтение заветных книг. У него была своя библиотека — целая полка, прибитая над резной дверью кибитки. Здесь стояли книги Чарльза Диккенса — единственного писателя (говорила мама), которого любят все до одного англичане.
Однажды вечером он спешил домой, чтобы скорее взяться за любимую книжку. Герои Диккенса стали его семьей: Пеготти, Эмили, мистер Микобер… Запыхавшись, Энтон подбежал к кибитке и поискал книжку глазами.
«Дэвид Копперфилд» валялся в грязи под лесенкой. Энтон опустился рядом на колени. На глаза навернулись слезы. Первая обложка сгорела. Страницы прожжены насквозь, так что видна последняя обложка. Потом он наткнулся на небрежно намалеванные углем стрелу и крокодила: цыганский знак дурных новостей и тяжкого оскорбления. Энтон стиснул зубы. Почему его не оставят в покое?
По-прежнему глядя в огонь и стараясь извлечь из кладовых памяти хоть что-нибудь хорошее, Энтон перебрал все, чему успел научиться — конечно, не в школе. Ловкость рук, торговля лошадьми, приемы вольной борьбы. Умение со свистом бросать нож, выигрывать в кости, гадать на картах, предсказывать судьбу, показывать фокусы и резать по дереву. Ощущение близости к природе. Умение сосредоточиться, достичь предельной остроты чувств, как у животного. И еще один важный дар: привычка к бродячей жизни и способность всюду чувствовать себя как дома.
Закутавшись в несколько одеял, Энтон лежал под повозкой с гладкой серьгой в руке; к спине, согревая ее, прижались две дворняжки. Одна хрустела костями недавно пойманного ежа. Другая подняла голову и принялась вылизывать котелок, подвешенный ко дну повозки. Прямо над Энтоном на тупых железных крючьях висели сковородки и корзины для цыплят — когда повозка трогалась в путь, они болтались внизу. Он выглянул наружу из-за деревянных спиц и ног щипавших траву ослов. Бронзоволицые цыганки пели об одиночестве и строили планы на будущее, когда они починят кибитки и отправятся домой, в Европу. Теперь, после окончания войны, их братья вернутся в родные места — в испанские горы и румынские леса. Пора уже. Пора, мысленно повторил Энтон, мне тоже пора. Здесь, в Англии, я никогда не стану свободным.
С наслаждением вдыхая запах кофе и любуясь сверканием росы на колючих кустах, окружающих лагерь военнопленных в восьмиста милях южнее его отеля «Белый носорог», Адам Пенфолд спросил фон Деккена:
— Подходящее утро для войны, не правда ли, капитан?
— Для войны любой день годится, милорд, — буркнул немец и нагнулся — ослабить ремешки на кожаных крагах.
Для лорда Пенфолда и капитана фон Деккена мировая война еще не кончилась. В шортах защитного цвета и видавшей виды форменной куртке африканских конных стрелков, Пенфолд лежал на носилках, стараясь не обращать внимания на жжение в забинтованной правой ноге, которая все еще ныла от застрявшей в ней шрапнели. Он откинул назад тронутые сединой волосы, пригладил усы и длинные крылья бровей над карими глазами и повернул к немецкому офицеру грубое, словно высеченное из гранита, лицо с орлиным носом.
Капитан, дородный мужчина с желтым от малярии лицом, сидел, откинувшись на спинку походного брезентового стула и сжав ладонями гладко выбритые виски. Теперь, когда он из-за болезни не мог руководить налетами, снискавшими ему прозвище Бвана [1]Сакарини — Свирепый, — фон Деккен отвечал за идущих с немецкой колонной пленных.
Будучи старшим по званию, Пенфолд представлял интересы пленных перед противником. И даже начал получать удовольствие от этих регулярных встреч, обычно происходивших за завтраком.
— Что будете делать потом, капитан? — О своем будущем Пенфолд предпочитал не думать.
— Что значит «потом»?
— После капитуляции вашего кайзера.
— Сначала наведаюсь в Моши, где я родился, в предгорьях Килиманджаро. Буду потягивать с папашей яблочный шнапс; посмотрю, что осталось от плантации. Малость постреляю. Покувыркаюсь с женским полом.
— А дальше?
— Дальше, милорд, вцеплюсь в свой кусок Африки. Как сегодня нога?
— Ваши парни гораздо искуснее загоняют металл внутрь, чем извлекают наружу. Чертов баварский эскулап обещает, что эти последние осколки так и останутся в ноге. Как раз то, что нужно для торговли джином!
Пенфолд отпил глоток конфискованного у португальских плантаторов в Мозамбике превосходного черного кофе и продолжил наблюдение за уткнувшимся в карту местности фон Деккеном.
Вот уже восемь месяцев Пенфолд участвовал в большом переходе с немецкими войсками и перенес три операции в полевых условиях. Командующий немцев, генерал фон Леттов-Форбек, целых четыре года — то пешком, то на белом муле или велосипеде — водил по Африке свою колониальную армию и всякий раз ухитрялся ускользнуть от англичан, преследовавших его через всю Германскую Восточную Африку, Северную Родезию и Португальский Запад, как англичане называли Мозамбик. И сегодня, наблюдая за тем, как фон Деккен, скособочившись над картой, с удовольствием разглядывал главного союзника своего командующего — бескрайние просторы Африки, — Пенфолд ловил себя на желании помочь немцу, недавно напоровшемуся правым глазом на колючую слоновью траву.
Пенфолд допил свой кофе, и его отнесли обратно в полевой госпиталь. Временами, когда боль становилась невыносимой, он переступал через свою гордость и просил драгоценного спирта или морфия — зная, что обрекает на мучения кого-то другого.
Не было европейца, который бы не страдал от ран и болезней. Сегодня они получали по бутылке португальского вина — вместо лекарства.
Когда Пенфолда несли обратно от аптечного пункта (лекарство — бутылка сладкого белого портвейна — лежало рядом на носилках), из госпитальной палатки донесся протестующий голос африканца:
— Нельзя, бвана! Только для операций!
Последовали два хлопка — два удара. Из палатки выскочила темная фигура в грязном полотняном костюме и налетела на носилки. Ногу Пенфолда пронзила боль. Носильщики с трудом удержали носилки лорда.
— Что за шум, Фонсека?
В устремленных на него черных, глубоко сидящих глазах португальского плантатора Пенфолд не заметил и тени раскаяния. И в который раз подивился: как у этого грубияна может быть такая обворожительная сестра?
— Что все-таки случилось?
— Ничего. Поганый кафр вечно путается под ногами!
Португалец сжимал в кулаке какие-то маленькие штучки. Когда он разговаривал, мясистые губы кривились над прокуренными зубами. Пенфолд обратил внимание на его ботинки. Типичная обувь знатного европейца: слишком изящная, чтобы лазать по кустам, с острым носком и на изрядном каблуке.
Из палатки вышел санитар-африканец с разбитой губой. Из рваных сапог выглядывали обмотки. Рубашка — в пятнах запекшейся крови. Он сплюнул кровь в сторону и произнес всего одно слово:
— Морфий.
— Покажи, что у тебя в руке, Фонсека, — приказал Пенфолд.
— Не твое дело. — Португалец сунул кулак в боковой карман куртки.
— Я отвечаю за всех пленных.
— Я — не твоя английская шваль.
— Сейчас же покажи, или, клянусь, будешь иметь дело с генералом.
Васко Фонсека вытащил руку из кармана. Дрожа от ярости и сверля англичанина злобными глазами, разжал пальцы. Когда он передавал санитару пять крошечных ампул, Пенфолду бросились в глаза его длинные холеные ногти. Он приподнялся на локтях и тихо, но внятно произнес:
— Наркотик предназначен для умирающих, а не для любителей острых ощущений. И еще. Ты не на Португальском Востоке. Не смей поднимать руку на африканцев. Если мои парни узнают, что ты поднял руку на санитара, семь шкур спустят. Был бы я здоров, сам бы тебя отдубасил.
— Что ж, Пенфолд, мы не последний день в Африке. Я тебе этого не забуду.
— Я тоже, — ответил англичанин. Слава Богу, после войны он больше не увидит эту скотину. А как же Анунциата? Вот было бы здорово, если бы в один прекрасный день она появилась в «Белом носороге»!
Анунциата много рассказывала о своем хитром и жестоком брате. В Африке Васко удерживало тщеславное желание стать крупным землевладельцем. Отгрохать роскошную фазенду. Владеть богатейшим поместьем, где бы он мог править как принц — как его предки правили в Мозамбике и Амазонии.
Пенфолд стиснул зубы. Носильщики понесли его к палатке фон Деккена.
— Выпьете со мной, капитан, пока повар осмотрит мою ногу на предмет паразитов?
— Не могу же я допустить, чтобы старый солдат пил в одиночестве. — Фон Деккен открыл портвейн и налил в две жестяные кружки. — Стыд-позор, что вы выбрали такое молодое вино. Англичане ничего не смыслят в выпивке.
— Может, я еще усвою эту науку.
Пенфолд поднял свою кружку.
— Почему бы вам, капитан, не оставлять за собой каменные указательные столбы, по примеру Седьмого легиона?
— Что за Седьмой легион?
— Древние римляне. Крутые были парни, точь в точь как вы: вечно искали, с кем подраться на дальних рубежах империи. Наверное, воображали себя столпом цивилизации. Преследовали и порабощали варваров. И всюду оставляли памятные вехи: «Здесь прошел Седьмой легион!»
— Мы оставляем другие памятники, — взгляд фон Деккена скользнул по склону горы, где похоронная команда из африканцев вбивала в землю деревянные кресты рядом с холмиками из камней.
Пенфолд молчал. Один за другим оставались позади указательные столбы старушки Кении. Ему было ясно: эта война — не для пожилых фермеров. Как и многое в Африке. Пусть молодежь играет в эти игры. Где бы они ни разбивали лагерь, взгляд натыкался на частокол крестов — но это не надолго. Иногда, покидая на носилках лагерь, Пенфолд не успевал произнести слова молитвы, как на кладбище уже хозяйничали откормленные пятнистые гиены.
Вспомнив о Риме, он в сотый раз пожалел о своем Гиббоне с пометками на полях. В минуты скуки или когда что-нибудь не ладилось: ржа портила пшеницу, жена Сисси начинала брюзжать, — «История упадка и разрушения Римской империи» становилась его отдушиной. Подобно любви и земледелию — двум человеческим увлечениям, в которых Пенфолд отчаялся когда-либо преуспеть, — война сводилась к элементарным вещам. Ответит ли женщина на ласку? Пойдет ли дождь? Сколько протопает за день измученный воин?
Бессонными ночами, когда боль в ноге пульсировала в унисон с цикадами, Пенфолд закрывал глаза, чтобы не видеть колдовского неба над головой. А затем, если не приходила прекрасная португалка, вызывал в памяти карту с маршрутами пунических войн.
Парнишка-ординарец начал брить фон Деккену лицо и голову. Внезапно с берега реки донеслись выстрелы и громкие возгласы. Подбежал возбужденный солдат — туземец из племени аскари — и, отдав честь, сообщил новость:
— Бвана Сакарини! Гиппопотамы! Много — больших и жирных!
Отлично, подумал Пенфолд, значит, люди вновь разделят торжественную трапезу — возможно, в последний раз. Каждый изголодавшийся воин мечтал о любимом блюде. Для фон Деккена это, скорее всего, пухлые клецки, брусника и мелкая кислая смородина с берегов Рейна. Сам Адам Пенфолд обожал горячие «самоса» — треугольные индийские пирожки с острой начинкой. Фирменное блюдо «Белого носорога». А также рубленую брюссельскую капусту, мясо газели Томсона и собранные после дождя на склонах горы Кения крошечные лесные грибы, запеченные в костном мозге антилопы канны, с тамариндовым соусом собственного приготовления. И еще — сдобные бутерброды с тетеревиным паштетом… Пенфолд закрыл глаза.
Немцам, их союзникам-аскари и пленным нередко приходилось голодать вместе. Чтобы выжить, люди пекли хлеб из батата и риса. Жгли мангровые кусты и употребляли золу вместо соли. Жевали кожаные ремни. Пенфолду начало казаться, что на свете нет ничего такого, из чего при соответствующей обработке нельзя испечь буханку хлеба или — еще лучше — скрутить сигару. Когда, после дальнего патрулирования, в лагерь возвращались немцы и аскари, их было невозможно различить. От жажды все лица сморщились, как изюм; никто не мог разлепить обескровленные губы. Некоторые пили собственную мочу или кровь пернатых.
Каждый день у Адама Пенфолда сменялись жизнерадостные — несмотря ни на что — носильщики. Колонны черных и белых людей с заброшенными через плечо ружьями растягивались на многие мили. Продираясь сквозь кусты, они горланили походный марш «Гей, сафари!». Даже пленные проникались его боевым духом.
Посасывая гальку, чтобы хоть немного утолить жажду, Пенфолд зажмурился и попытался вызвать в памяти дивные пейзажи своих далеких поместий. Англия и Кения, Уилтшир и Белые горы переплелись в его воспоминаниях.
Будущая жизнь после войны представлялась Пенфолду отвесной скалой, неприступной вершиной. В глубине души он страшился испытаний мирного времени. Долги, нескончаемая работа, страх потерять землю. Сможет ли он хотя бы просто выжить, избежать катастрофы?
С окончанием войны ему будет нечем оправдывать унылое прозябание, отказ от деятельной жизни. Он и так уже потерял большую часть своей английской недвижимости, погнавшись за состоянием в Африке. Знает ли Сисси, что они разорены и им даже не на что вернуться домой? Год за годом он распродавал куски родового поместья, чтобы иметь возможность возделывать землю в Африке. Впрочем, он не так уж и плохо устроился. Земля, слуги и занятия спортом здесь довольно дешевы, и можно поддерживать видимость приличного образа жизни. Обтрепанная куртка соответствующего фасона запросто сойдет в Наньюки, но не в Белгравии.
Он часто спрашивал себя: пригодится ли в мирной жизни опыт этих изнурительных переходов? Умение приспосабливаться, терпеть и импровизировать. Жалко, думал Пенфолд, что я не могу руководить фермой и «Белым носорогом» так, как колбасники разрабатывают свои военные операции. Зато теперь, после победы над этими дьяволами, перед нами откроются новые перспективы. А потом — новая драка. Мы как сорвавшиеся с цепи мальчишки, высыпавшие после уроков на спортплощадку. Может, объединить Кению, Танганьику и Уганду в одну процветающую колонию — что-нибудь вроде Индии, или Канады, или Америки, как ее задумывали?
Каждый день на глазах у Пенфолда таяло германское колониальное войско. Сначала воинов Великой Германии и преданных им аскари, вкупе с немецкими поселенцами и матросами, поддерживали прибрежные арабы. Но, подобно тому, как умирающее от голода животное в первую очередь теряет мягкие ткани, после первых же сражений ряды арабов существенно поредели, а потом и вовсе сошли на нет. Ныне армия походила на обглоданный скелет или истончавшее от многократного употребления (и ставшее еще острее) лезвие. Пенфолд подсчитал: от трех тысяч немцев осталось сто пятьдесят человек. Правда, в лагерях вдоль реки были рассеяны пять тысяч аскари, плюс обслуга, плюс родившиеся в походе детишки и молодые африканцы, принадлежащие арабам. Сегодня будет пир горой: солдаты колониальной армии захватили у португальцев больше вина и шнапса, чем могли унести.
— Я вижу, вы больше не берете в плен португальцев, — заметил Пенфолд.
Немец рыгнул.
— А, пусть себе, как цесарки, шныряют в буше. Они больше едят, чем передвигаются. Вы, англичане, хотя бы идете наравне со всеми. А кстати, милорд, почему ваши офицеры отказываются брататься с пленными португальцами?
— Нам не нравится то, что они несут с собой.
— Несут? Я еще не видел ни одного португальца, который бы что-либо нес. И какова же их ноша?
— Сифилис.
— Верно. Но их пороки подчеркивают наши достоинства. После трех веков португальского ига туземцы приветствуют нас как освободителей.
С берега Замбези вновь донеслись радостные крики. Пенфолда отнесли на склон и дали взглянуть вниз, на кровавую бойню.
В завихряющейся, розовой от крови воде барахтались два самца-гиппопотама. Солдаты-африканцы палили в них из маузеров. Раны животных в водных струях распускались, точно алые цветы. Еще четыре смертельно раненных гиппопотама медленно уходили на дно; выпученные глаза перископами выглядывали из воды. Через три-четыре часа туши всплывут на поверхность. Единственная самка лежала мертвая на берегу — ее подстрелили при попытке скрыться в убежище. Из огромной разинутой пасти хлестала кровь. Выше по течению вода была розовой по другой причине: солдаты полоскали бинты.
К Пенфолду подбежал курьер и отдал записку.
«Дорогой майор Пенфолд!
Прошу Вашу светлость оказать мне честь и принять участие в праздничном богослужении по случаю немецкой оккупации Северной Родезии — первой британской территории, которую солдаты великой Германской империи отвоевали в этой мировой войне.
Мы также приглашаем к нашему столику вашего португальского товарища по оружию, сеньора Васко Фонсеку с сестрой.
П. фон Леттов-Форбек».
Ближе к вечеру туши гиппопотамов, вздувшиеся от газа из-за брожения попавших в желудок трав, начали выскакивать на поверхность, точно резиновые игрушки в ванне. Каждый зверь весом в три тысячи фунтов сулил не только гору мяса, но и большое количество белого жира, столь любимого африканцами. Топленый жир был таким чистым и густым, что таял на солнце, как масло. Когда рядом никого не было, Пенфолд чистил им сапоги и портупею.
Во время марша на обед давали черствый хлеб, намазанный жиром гиппопотама. Из кожи, в дюйм толщиной и жестче, чем у носорога, изготавливали ремни, обувь и плети. Некоторые мужчины вырезали себе искусственные зубы из клыков гиппопотама — прочнее слоновой кости. Другие привязывали к поясу полоски языка этого могучего зверя — сушили про запас.
Чтобы вытащить туши на берег, аскари принесли веревки. Из страха перед крокодилами к реке подходили чрезвычайно осторожно, под прикрытием товарищей. Засверкали лезвия. Надрезы делались сначала вдоль живота, затем от горла до подбородка и вдоль каждой конечности. Когда отделили кожу от мяса, многим показалось, будто внутри гиппопотама жило другое существо. Каждая туша превратилась в мясную лавку; мужчины резали и рубили, отделяли жир; их руки стали липкими, а одежда покрылась кровью. Они вычерпывали содержимое трехкамерного желудка и кромсали истерзанные туши до тех пор, пока не осталось ничего, кроме потрохов, вынутой из желудков травы, отрубленных хвостов и огромной лужи крови. Аскари взваливали увесистые куски скользкого мяса на плечи и несли к общему костру. Растопленный жир собирали в миски. Кровь подогревали и помешивали до тех пор, пока она не становилась густой.
Повар генерала фон Леттова ждал тушу самого маленького гиппопотама. Все это действо доставило ему огромное удовольствие. Рядом стояли шустрые поварята с мешками.
Как только разрезали тушу, повар растолкал конкурентов, восклицая: «Для генерала!» Несколько молниеносных движений — и у него в ладонях оказалось сердце гиппопотама; повар держал его бережно, словно собираясь свершить жертвоприношение. Потом вставил в пасть зверя лопату, чтобы не закрывалась, и вырезал язык — любимое лакомство командующего. Бросил сердце и язык в мешок и приказал поваренку охранять их, как свои собственные. Под конец повар вырезал ребра и отрубил особенно толстые передние ноги — ведь им приходилось поддерживать тяжелую грушевидную голову.
По крайней мере, в Африке знаешь, что ты ешь, подумалось Пенфолду. Не то что в Лондоне: кухарка приносит готовое блюдо, и кто его знает, что там намешано.
Вернувшись к костру, повар сгреб горячие угли в две ямки — запечь ноги гиппопотама. Он счистил с них остатки кожи и натер солью. Потом завернул ноги в дикий лук и опустил в ямки. Засыпал горячей золой и углями и оставил печься. А сам занялся языком.
Голодный, с тоской поглядывая на пустую бутылку, Пенфолд попросил отнести носилки к его палатке, по соседству с генеральской.
Он застал командующего за приготовлениями к торжественному обеду. Худой и более чем обычно похожий на ястреба, фон Леттов теребил обтрепавшийся край чистого, пожелтевшего от времени кителя. На левой стороне поблескивал Железный крест, лично посланный в Африку кайзером Вильгельмом.
— Я вам рассказывал, милорд, как танцевал в этом кителе с баронессой Бликсен на борту «Адмирала», когда мы в 1914 году плыли в Африку? И о том, почему я ношу его в джунглях?
— Не помню, генерал. Но я нисколько не сомневаюсь, что у вашего кителя богатая история.
— Я ношу его, майор Пенфолд, дабы мои солдаты не забывали о высоких немецких принципах. Личный пример гораздо эффективнее порки или казни.
Подошедший капитан фон Деккен щелкнул пальцами, чтобы привлечь внимание командующего. Позади него стояли два туземца с пленным мотоциклистом.
— Мой генерал, мы только что перехватили английского связника. В планшете — зашифрованное послание.
— Вольно, капитан. — Окинув внимательным взглядом пленного офицера, командующий достал из запыленного кожаного планшета конверт, надрезал перочинным ножом и дважды прочел письмо.
Перед тем как он повернулся и направился в свою палатку, Пенфолду показалось, что он расслышал сказанное шепотом: «Ну вот и все».
Закончив одеваться, фон Деккен распрямил могучие плечи и двинулся впереди носилок Пенфолда на поляну под акациями, где должно было состояться торжественное собрание. Стульями служили ящики с боеприпасами. Между двумя кострами воткнули бамбуковый флагшток. Черный орел Гогенцоллернов трепыхался на ветру.
Пенфолда обрадовал вид напитков, расставленных на сорванной с петель двери, которая поочередно служила операционным столом, стойкой бара и обеденным столом. Офицеры привыкли подолгу стоять, дожидаясь, когда сотрут песком кровавые пятна. Но до чего же расщедрились португальцы! Вино, мадера, портвейн — пожалуй, всего даже не выпить.
Огромный красный солнечный шар медленно погружался в оседающую пыль. И вдруг, как всегда неожиданно, африканская ночь простерла над землей иссиня-черное покрывало. Офицеры прифрантились — насколько позволяли условия. На каждой латунной пуговице сверкал германский орел — на этот раз его не стали в маскировочных целях залеплять грязью. Никто не был экипирован полностью, как положено. Некоторые были не в силах стоять. Но зато, как требовал генерал, каждый был гладко выбрит. Взгляд Пенфолда выхватывал из темноты изможденные лица товарищей. Некоторых он знал даже слишком хорошо.
Фон Деккен слегка наклонил голову.
— Мое почтение, майор Пенфолд. Могу я предложить вам чашечку вашего любимого рубинового портвейна, герр фон Суэка? Как дела у давних союзников?
— Нормально, — буркнул португалец и некоторое время молча буравил немецкого офицера тяжелым взглядом черных глаз, в котором, как всегда, проглядывало высокомерие. — Моя фамилия — Фонсека. Но позвольте спросить, капитан: с какой стати в этой вонючей пустыне мы с вами общаемся по-английски? И почему, лорд Пенфолд, вы с таким тщанием зубрите туземные диалекты, но не удосужитесь выучить хотя бы один язык цивилизованной Европы?
Фон Деккен молча пил.
— Поздравляю с отменным вином, Фонсека, — произнес Пенфолд и обратился к немцу: — Послушайте, капитан, давайте оставим раненым. Мне бы не хотелось, чтобы все выдули тыловики. Как вам нравится эта часть Британской империи? Жарковато, вы не находите?
— Мы, немцы, должны привыкать ко всякому климату.
«Надеюсь, скоро такая необходимость отпадет», — мысленно возразил Пенфолд. Теперь он уже знал, чем кончилась война.
Слуги наконец-то очистили «стол». Поставили ящики с боеприпасами и один походный стул. Фон Леттов и шестеро офицеров приготовились сесть. Носилки Пенфолда поместили позади импровизированных стульев, справа от генерала. Остальные устроились вокруг костров. Стоя во главе «стола», генерал покосился на незанятое сиденье слева от себя.
— Где же наша прекрасная гостья?
— Сеньора Фонсека ухаживает за ранеными, генерал, — ответил полковой врач. — Сейчас она приведет себя в порядок и присоединится к нам. Она просила не ждать ее.
— Завидую раненым, — пробормотал капитан фон Деккен.
Фонсека поигрывал золотыми карманными часами с поясным изображением охотника. Пенфолд узнал подарок Сисси. Эти часы Фонсека выиграл у него в карты. Пенфолд питал слабость к азартным играм, и, разумеется, это не ускользнуло от искушенного в таких делах португальца. Будучи доверчивым, Пенфолд слишком поздно подметил закономерность: Фонсека предпочитает играть с теми, кто страдает от лихорадки или истощения.
Над столом повисло молчание. Изголодавшиеся мужчины жадно рвали на куски свежеиспеченный хлеб и запивали неразбавленным красным вином «Эстремадура». За этим последовали печеные яблоки и хрустящая жареная свинина — напоминание о Германии и последнем стаде свиней, пригнанном с Португальского Востока. Вскоре с молодой свиньей было покончено. Откупорили новые бутылки. Пенфолд почуял знакомый крепкий запах гиппопотама — слуги ставили на стол тарелки с жареным мясом. Генерал поднялся и отставил свой стул. Пенфолд скосил глаза в сторону.
Из темноты выступила стройная, длинноногая, очень женственная фигура в латаных военных брюках и облегающей рубашке цвета хаки. У Пенфолда в который раз дрогнуло сердце при виде густых темных волос и сочных, многообещающих губ.
— Прошу прощения, генерал. Офицеры оставили даме поесть?
— Конечно, Анунциата, — опередил генерала фон Деккен, отвечая страстной улыбкой на взгляд ее огромных карих глаз и наполняя оловянную кружку.
Вскоре вниманием гостей завладела нога гиппопотама. Генерал лично нарезал язык тонкими ломтями. Пенфолд заметил: Фонсека, как всегда, положил себе больше, чем положено, — особенно сочного костного мозга. Подавшись вперед на своем ящике, фон Деккен обратился к брату красавицы:
— Пусть вино и свинина поступили от португальцев, зато гиппопотам — из Родезии, британской колонии, и, стало быть, немецкий трофей. Да, фон Суэка?
— Фонсека, — поправил португалец, жадно обсасывая липкие от костного мозга пальцы. — Фонсека.
— Как вам будет угодно. Один вопрос. В Германской Африке мы на своем опыте убедились — даже такой грубый солдафон, как я, — что на туземцев — а они непосредственны, точно дети, — больше действуют цивилизованные методы, а не жестокость, насилие и лень, если вы улавливаете мою мысль. Однако на вашей плантации мы увидели хлысты, чернокожих в кандалах и ни одного работающего португальца. Вы считаете такой порядок действенным, фон Суэка, или он просто доставляет вам удовольствие?
— Фонсека, капитан. Действенным, говорите? Что значит — действенность? Разве вы не поднажали бы, если бы при каждой заминке по вашей спине гулял кнут? Небольшое физическое воздействие не повредит. Но не вам, немцам, удивляться. Разве не вы проявили вкус к истреблению черномазых?
— Мы убиваем, когда велит долг, — парировал фон Деккен.
Фонсека наставил на него обвиняющий перст.
— Черный для вас — всегда черный! Зато для нас образованный африканец — тот же португалец. Бывая в Лоренсу-Маркише, я вожу свою мулатку в шикарные рестораны; ее принимают в обществе. А вы, немцы и англичане, не разрешаете чернокожей женщине прислуживать вам за столом.
— Передайте вино, — попросил фон Деккен.
— У нас далеко идущие планы. Мой дед испокон веку защищал интересы Португалии в Африке. И мы будем продолжать в том же духе. Мы разводим сахарный тростник. Вы потребляете сахар. А вы что разводите?
— Во всяком случае, не маленьких черненьких ребятишек, — фон Деккен громко расхохотался и оскалил зубы.
— Простите глупую женщину, — вмешалась Анунциата Фонсека. — Что немцы и англичане построили в Африке? Дар-эс-Салам и Найроби — большие деревни. В нашем Лоренсу-Маркише — и музеи, и рестораны, и кафедральный собор, и арена для боя быков. Когда окончится война, джентльмены, мы с братом сделаем все, чтобы восстановить родовой замок в Африке. Вы, немцы, вчера пришли, а завтра, может быть, уйдете.
— Да, я немец, — припечатал фон Деккен. — Но также и африканец. Увидите — я тоже останусь.
Все вернулись к еде и выпивке. Фон Леттов что-то шепнул санитару. Тот обошел все костры, и вскоре несколько сотен мужчин — белых и черных, арабов и африканцев, одни на костылях, а другие с помощью товарищей — собрались в единый круг под акациями и раскидистыми хинными деревьями.
Фон Леттов встал. Его китель в темноте белел, как привидение. Отблески огня подчеркнули морщины. Все затаили дыхание. У генерала заблестели глаза. Он обвел взглядом окружающих и посмотрел вверх, на четыре яркие звезды Южного Креста. На какие-то несколько секунд воцарилась мертвая тишина — только пронзительно стрекотали цикады да где-то вдалеке слышался львиный рык.
— Кончилась наша война, — возвестил генерал, глядя в ночь и словно адресуясь к ветру. — Я получил донесение: в Европу вернулся мир. Но мы здесь, в лагере, не считаем себя побежденными. Этим вечером мы пьем за его императорское величество, кайзера Вильгельма.
Лежа на носилках, Пенфолд слышал хор голосов, поддержавших тост: «За кайзера!» Васко Фонсека стоял, поджав губы; его сестра сидела. В глубокой тени справа от генерала, позади женщины, Пенфолд пробормотал: «Боже, храни короля!»— и опорожнил кружку. Смуглые пальцы коснулись его руки, а затем погладили обнаженную ногу. Пенфолд зажмурился.
— Все мы будем скучать по этому мужественному переходу, — продолжал генерал. — Несмотря на боль и утраты, мы нигде больше не встретим такого товарищества, такой близости к этой колдовской земле. Возможно, нам еще придется воевать на африканских просторах. Но так или иначе завтра для каждого из нас начнется новое приключение.
Бвана — господин, хозяин.