Род-Айленд блюз - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

12

Я взяла с постели одно из одеял и прокралась на цыпочках в гостиную, чтобы спокойно поговорить. Гарри, чье тело лишилось ощущения привычной тяжести, поплотнее закутался в оставшееся одеяло, но не проснулся.

— Пора тебе кого-то завести, — сказала Фелисити. — Я чувствую, что долго не протяну. Одна-единственная внучка — это же курам на смех. Здесь, в “Чаше”, у некоторых чуть не по двадцать.

— По-твоему, это достаточно убедительная причина, чтобы рожать детей? Я так не считаю. — Я подумала, что если бы я захотела ребенка, то могла бы родить его от Красснера. Просто и спокойно, обманным путем. При нынешних тестах на ДНК можно добиться, чтобы он всю жизнь его содержал. Только разве я осмелюсь? Никогда. Тут вступят в действие могущественные силы, таким, как я, с ними не тягаться. Простым смертным не подобает дразнить сошедших с Олимпа богов. Его ребенок был бы огромным, волосатым созданием, такого не назовешь младенцем, он появился бы на свет, уже умея ходить и говорить, и ничего-то в нем не было бы от меня, ни единой черты. Тема детей от нашего с Гарри союза никогда не обсуждалась. Само собой подразумевалось, что я рациональная, трезвомыслящая коллега по бизнесу. Естественно, я принимаю меры предосторожности. И я их, естественно, принимала.

— Может, ты и права, — отозвалась Фелисити. — Согласна, качество важнее количества. Чем больше в семье детей, тем меньше им достается красоты и ума, и так поколение за поколением. Достоинства сходят на нет, недостатки вроде чуть скошенного подбородка доходят до полного уродства. Нет, пожалуй, София, тебе ни в коем случае не стоит иметь детей. Кровь в нашем роду не слишком хорошая.

Спасибо, Фелисити, огромное спасибо! Возможно, шизофрения и в самом деле наследственное заболевание, возможно, ее ген и вправду очень силен, хотя некоторые это отрицают, и я, конечно, хочу, чтобы они были правы. Я не обрадовалась, что Фелисити мне напомнила об этом, но я и сама боюсь рисковать: родишь ребенка, а он будет ненавидеть меня, как Эйнджел ненавидела Фелисити. Когда человек переходит от любви к ненависти с такой же легкостью, с какой комфортабельные отели выключают отопление и включают кондиционеры, окружающие теряются и страдают. Чем больше заботы было в любви Фелисити к Эйнджел, тем яростнее Эйнджел ее отталкивала и тем больше боялась. В материнской заботе дочь видела желание подчинить ее своей воле, поданный на стол обед означал попытку отравить ее. Эйнджел была убеждена, что это из-за Фелисити мой отец-художник ушел из дома, она во всем виновата, а вовсе не Эйнджел, которая вдруг решила, что секс несовместим с искусством, когда же стало ясно, что картины, которые он пишет, не могут сравниться с полотнами Пикассо, — да и кто стал бы этого ожидать? — она перекрестила его в Мазилу. (Вообще-то его звали Руфус, что само по себе не подарок.) Но нет, по мнению Эйнджел, Фелисити вмешивалась в их жизнь: она платила за его холсты, покупала ему краски, чинила нашу крышу, делала все, что могла. Обвинения так и сыпались: Фелисити должна всех подчинить себе! И так далее и тому подобное. Совсем маленькой девочкой я уловила в маминых приступах безумия хитрый умысел: безумию многое позволено, оно дает тебе право ненавидеть, делать гадости, издеваться над людьми и при этом ни за что не отвечать, ответственность за тебя несут другие. Главная цель — причинить другим как можно больше зла и горя, оставаясь при этом невинной жертвой. И все же я восхищалась тактикой Эйнджел. Я от нее не слишком страдала, вот Фелисити приходилось ох как несладко. Для ребенка мать со всеми ее чудачествами — нечто само собой разумеющееся: мать всегда защитит ребенка. Злоба Эйнджел, ее бешенство и издевательства редко обрушивались на меня; я лишь однажды почувствовала, что это за ужас, когда она решила, что меня подменили, и отдала в интернат. Накануне вечером, перед тем как везти меня туда, Эйнджел пришла ко мне в комнату, сказала, что я отродье дьявола, меня прислала вавилонская блудница, чтобы шпионить за ней, и хотела задушить меня подушкой. Жутковатая история. Но такое случилось всего один раз, это самое страшное, что мне пришлось испытать. А до того мы с Эйнджел жили нормально, временами с нами жил и Руфус. Мазила.

Когда мне было восемь лет, она решила, вопреки полному отсутствию доказательств, что у меня завелись вши, и обрила наголо тупой бритвой Мазилы, а потом три месяца не пускала в школу. Я была очень довольна. Брала в библиотеке книги и читала их целыми днями, валяясь на кровати, ходила каждый день в кино, иногда по два раза в день — в субботу и в воскресенье. Голову я повязывала косынкой. Часто со мной ходила Эйнджел. Так мы и жили. Школа не обращала на нас внимания. Думаю, там были рады, что Эйнджел не приходит забирать меня у ворот школы. Она иногда так странно выглядела и вела себя тоже странно. Волосы, которые сначала были у меня прямые и жидкие, после бритья наголо выросли густые, жесткие и кудрявые, как у мамы, из-за них-то Красснер и обратил на меня внимание. Я была благодарна судьбе. Если Эйнджел однажды решила, что мы с ней по нравственным соображениям должны жить на улице, какое до этого дело социальным работникам? В тот раз меня отобрали у Эйнджел из нашего с ней картонного ящика под арками вокзала Кингс-Кросс (мы жили в северной части Лондона), и я несколько месяцев прожила в семье, взявшей меня на воспитание; в конце концов мама помирилась с Руфусом и смогла забрать меня домой. В картонном ящике нам жилось отлично. Стояло лето, мы ходили в отель “Риц” и стирали там в машинах свои вещи. Эйнджел всегда очень красиво одевалась, туалеты она крала в магазинах, если ей что-то понравилось. Ели мы в дорогих ресторанах, а потом удирали. Семья, которая взяла меня на воспитание, покупала мне старье, собранное разными благотворительными организациями, и кормила высохшими бутербродами. И когда я наконец вернулась домой, вши у меня в голове были настоящие, а не выдуманные. А Руфус опять исчез.

Однажды я пришла из школы и увидела, что Эйнджел яростно колотит подушку, в ней, сказала она, сидит дьявол; в воздухе кружатся перья, совсем как снежинки в “Снежной королеве”. Я испугалась и позвонила Фелисити в Саванну. На следующий день, когда перья уже растаяли, а дьявол улетел, в наше полуразрушенное жилище ворвалась закутанная в шарфы и шали бабушка, она причитала, носилась по квартире, приводила психиатров, социальных работников. Если бы я ей не позвонила, наверное, мы с мамой продолжали бы спокойно жить. Сознание у нее то помрачалось бы, то прояснялось, она пекла бы пироги и громоздила баррикады, чтобы в дверь не вошел владелец дома; носила бы плакаты с разными требованиями на Даунинг-стрит; заходила бы в модные рестораны и била там тарелки в знак протеста против убийства телят — задолго до того, как стало модным защищать права животных, и ничего бы со мной не случилось. Еще какие-нибудь двадцать лет — и Эйнджел можно было бы спасти, ведь сейчас есть лекарства, которые удерживали бы ее от срывов и позволяли быть более или менее такой, как все. И у меня по-прежнему была бы мама.

Последние осмысленные слова, которые я услышала от Эйнджел после того, как врачи объявили, что она представляет угрозу для себя и для общества, накололи всякими лекарствами и повезли в психиатрический центр (из которого она вскоре улетит на свободу), а я сидела рядом с ней в карете “Скорой помощи”, были: “Во всем виновата Фелисити”, Фелисити погубила ее, Эйнджел, погубит и меня.

— Твоя бабушка — ведьма, — сказала она. И тут я поняла, что Эйнджел и в самом деле сумасшедшая. Фелисити была самая обыкновенная, чем-то хуже, чем-то лучше других: например, добрее учительниц в разных школах, где я училась или не училась; порядочнее отца, который просто сбежал, вместо того чтобы положить свою жену в больницу, руки пачкать не захотел, бросил меня, своего ребенка, выкарабкиваться как умею. Но школа мне была нужна больше, чем Фелисити, и кино тоже, без него я не могла жить, а уж о подругах и говорить нечего. У меня всегда было много подруг и их мам, мамы забирали меня к себе, если дома у нас бывало плохо. К детям все удивительно хорошо относятся. Знаю, Фелисити сделала все возможное — в пределах доступного ее собственным представлениям о возможном. Но ведь и все так поступают. А последние слова матери забыть трудно — хотя бы потому, что их положено помнить. Да вы и сами все понимаете.

И конечно мне не хотелось, чтобы Фелисити ворошила эти мучительные воспоминания тридцатилетней давности в пять утра. Я предпочла бы лежать рядом с Красснером, наслаждаясь каждой минутой драгоценного времени, пока он со мной, я, женщина без прошлого, без семьи, которая лишь иногда ненадолго покидает монтажную и окунается в живую, настоящую жизнь.

Я решила сменить тему, а то вконец расстроюсь и рассержусь, и рассказала ей новость, которую сберегла напоследок, как в детстве оставляла глазурь на лимонном кексе, который покупала мама, когда у нас была хорошая квартира, как у всех нормальных людей, потому что папа продал картину и мы могли платить квартплату.

— Знаешь, по-моему, я нашла Алисон, — сказала я Фелисити. — Твою давным-давно потерянную дочь. — В кои-то веки за окном была тишина. Любители предаваться излишествам наконец-то разбрелись по домам спать и восстанавливать силы, туристы еще не проснулись, только возле рынка на Бервик-стрит, в нескольких кварталах от меня, все еще грохотали мусоропогрузчики, убирая контейнеры с останками овощей и фруктов. Красснер тихонько посапывал на кровати. Он ночевал у меня третью ночь подряд. Между ног у меня все приятно ныло. Он должен лететь домой в пятницу, а сейчас среда, раннее утро. Когда он улетит, я отнесу вещи в чистку, подстригу немного волосы и осветлю пряди, сделаю уйму необходимых мелких дел, которыми не стоит заниматься, когда рядом с тобой мужчина, потому что дела будничные, повседневные — кинозвезды до такой прозы не снисходят.

На атлантическом конце провода наступило долгое молчание. Лимонная глазурь, о которой я так мечтала, помню, иногда оказывалась кислой, даже горьковатой. Фелисити прервала молчание такой увесистой оплеухой, что и самого кекса в руках не удержать.

— Я не просила тебя ее разыскивать, — ледяным тоном произнесла она. — Я только сообщила тебе, что она существует. И зря. Теперь очень об этом сожалею.

— Я разыскиваю ее не только ради тебя, но и ради себя, — жалко пролепетала я.

— Довольно с меня этой психотерапевтической дребедени, — фыркнула Фелисити. — Для себя, для себя! Почему ты отводишь себе такую важную роль в этом раскладе? Какое тебе дело до того, что случилось со мной семьдесят лет назад и что я потом всю жизнь пыталась забыть?

— Но что тут плохого? Еще один родственник…

Никогда не знаешь, чего ждать от незнакомого человека, считает Фелисити, не важно, родственник он тебе или нет, и это свое убеждение она тут же довела до моего сведения. Постучат к тебе в дверь с улыбкой, а потом спалят дом. Я слишком молода, жизни не знаю. Чем дольше варишься в котле жизни — прошу прощения? — тем гуще и круче становится варево, чего только не оседает на дне, и уж если осело, то пусть оно там и лежит, нечего его вытаскивать на свет божий.

— Так вот почему ты питаешься из пакетов, бабушка, теперь я все поняла. — Я старалась говорить шутливо, не хотела, чтобы мой голос дрожал, и вспоминала, как бессмысленно ненавидела ее Эйнджел. — Куриный суп с овощами и целым набором витаминов, налить воды, довести до кипения — и пожалуйте к столу, и никакой вам мути на дне тарелки.

— Что ты там такое несешь? — возмутилась мисс Фелисити. — Не сбивай меня с толку. Я от души надеюсь, что ты не привела в действие силы, над которыми у тебя нет власти.

Господи, я устала, у меня нет сил, и мне так нужно, чтобы меня любили. Я хочу к маме.

Дверь между мной и Красснером отворилась. Он заворочался во сне. И с ним у меня тоже ничего не получится, я должна быть к этому готова. Я для него всего лишь удобная постель, от меня ему не надо ездить на его разные встречи на такси. Я толкнула дверь ногой, и она закрылась. У меня красивые ноги. Красснер ими тоже восхищается, он любит нежно раздвигать мои пальцы и любоваться розовым совершенством внутри, говорит, если затенить рукой, цвет там становится как у моих волос. До чего смешно ведут себя в постели мужчина и женщина, но какой чудесный праздник среди будней эти ласки и игры любовников — или квазилюбовников, вроде нас с Красснером. Всего лишь секс, всего лишь воспоминания, лекарство от скуки — так, мимолетное приключение, курортный роман, случайная связь не с той женщиной, попытка забыть ту, настоящую, любимую. Только у меня-то никогда не было настоящего, любимого, поэтому с чего я вздумала себя оплакивать? Радуйся тому, что есть.

— У вас с ней всего четверть общей крови и разрыв в целое поколение, — внушала мне Фелисити. — Вас решительно ничего не связывает. Ты в точности такая, как вся нынешняя молодежь: и знать вы ничего не знаете, и понимать не понимаете. Беретесь с налету решать самые сложные проблемы. А большинство проблем вообще не имеет решения.

Здорово она меня отчитала. Я с трудом удерживала слезы. Уж очень неожиданно она нанесла удар. Мы расстались с ней в Род-Айленде так душевно, так ласково, будто мы и впрямь любящая семья, живем сейчас врозь, но очень заботимся друг о дружке. Но нет, старые раны болят, и боль вырывается на поверхность, разрушая все вокруг. Мне снова семь лет, мои родители ссорятся из-за меня, отец злится, мама — в лучшем случае в состоянии психической дисфункции (термин в то время еще не был придуман, поэтому и состояние наблюдалось реже, чем сейчас), в худшем — вполне невменяема. Я раскладываю на ковре пасьянс липкими картами и хочу, чтобы он сложился сам собой, чтобы все получилось. Как все-таки унизительно, что узор, который жизнь складывает из вашего детства, будет повторяться потом всю вашу жизнь, до конца дней, и у каждого этот узор свой. Будут лишь слегка меняться формы, но суть останется прежней. Вам давали карманные деньги, теперь вы будете их сами зарабатывать, вместо родителей появятся мужья или жены, но по-настоящему не изменится ничего, разве что узор на ковре, и то если вам повезет. Что такое Красснер, как не пасьянс, который я раскладываю липкими картами и который никогда не сложится? Я недостаточно красива, недостаточно богата, недостаточно интересна, но главное — я слишком робка, мне не хватает храбрости плевать на то, что думают обо мне другие. Побеждают те, кому плевать на людей. Потому-то Холли и процветает в этой жизни.

— Ну вот, кажется, я тебя все-таки проняла, — сказала Фелисити уже мягче. И вдруг — о счастье! — добавила: — Ах, да делай что хочешь.

До меня донеслись приглушенные голоса, там спорили, потом бабушка снова заговорила со мной:

— Прости, это приходила сестра Доун, объясняла, что нельзя ночью разговаривать по телефону. Помнишь сестру Доун?

— Конечно. А ей-то какое дело?

— Она считает, что разговаривать с родными — все равно что есть на ночь сыр: будут сниться кошмары.

— По-моему, все зависит от разговора.

— Именно так я ей и сказала.

— Но наш с тобой разговор был сам по себе кошмар. Как она узнала, что ты говоришь по телефону?

— Я со своего аппарата не могу выйти на международную линию, только через нашу местную АТС. Вот секретарша ей и доложила. Знаешь, никакой это, по-моему, не дом для престарелых, это учебный центр ЦРУ для освоения современных методов слежки и ведения психологической войны. Ладно, давай прощаться.

Было очень приятно, что Фелисити относит меня к числу родных. Это слово грело и защищало, давало ощущение, что я в конце концов не так уж сильно и отличаюсь от остальных людей. Однако не менее приятно было думать, что это фантастическое существо — моя бабушка — должно подчиняться распоряжениям сестры Доун. Может быть, в “Золотой чаше” я найду союзников, может быть, они поймут, каково это, когда твоя мама — Эйнджел, а бабушка — Фелисити. И тут я почувствовала себя предательницей, почувствовала себя слабой, потому что хочу иметь семью, мне стало жалко Фелисити, ведь ее жизнь подходит к концу, а она не может ее остановить, не может нажать кнопку и перемотать пленку, не может ее перемонтировать: все, фильм вышел в прокат. Теперь не вырежешь скучные эпизоды, их надо прожить в реальном времени, а тело неумолимо стареет, и все усилия “Золотой чаши” не могут ей помочь.

Конечно, я никогда не рожу ребенка ни от Красснера, ни от кого-либо другого. Чем меньше семья, тем лучше. Сейчас вы своих родных ненавидите, через минуту льете о них слезы, чувствуете, что должны им помочь, скучаете о них.

Теперь я слышала в трубке лишь шорох звездных колесниц и пение небесных сфер. Фелисити отключилась. Я еще немного послушала птичье щебетанье космоса и положила трубку. Внизу компания проституток громко цокала по мостовой высоченными каблуками, они, надо полагать, вернулись с какой-нибудь оргии, которую устроили арабские шейхи в одной из фешенебельных гостиниц на Парк-лейн, и теперь весело прощались друг с дружкой. Люди всегда ухитряются находить в своей жизни островки удовольствия, что бы там другие о них ни думали. Они собираются вместе и веселятся. Либо так, либо ложись и помирай.

Я тихонько скользнула в постель к Красснеру, и едва он почувствовал прикосновение моего тела, как его член вырос, будто шомпол, хоть сам он и не проснулся. Я не приписала это ни любви, ни страсти: просто он сильный, темпераментный мужик и у него мгновенная, здоровая, автоматическая реакция. А я — с меня словно с живой содрали кожу, я вся оледенела, и не было желания воспользоваться столь легкой добычей. Я вернусь в монтажную скорее, чем предполагала, буду монтировать триллер в зале суда “Разве что чудо” режиссер Астра Барнс. Когда Красснер вернется к Холли, я буду по крайней мере занята. Обычно работа успокаивает. Но одной работы мало.