Сестра Доун обвела взглядом пейзаж за стеклянной дверью “Атлантического люкса”, который доктор Роузблум так недавно и так неожиданно освободил, и отвернулась. Она не любила лес, которому позволили так близко подобраться к границам владений. Здешняя природа казалась ей слишком мягкой, вкрадчивой, обволакивающей. Она чувствовала, что словно бы окружена здесь со всех сторон, связана, несвободна, как будто ее жизнь по-настоящему еще не началась.
Небо было слишком маленькое. И было слишком тихо. Если вслушаться в тишину, можно услышать утомительный шум океана — аккомпанемент к пению какой-то птахи. Здесь можно гулять, и у всех есть любимые места для прогулок — у всех, кроме нее.
По коридору мимо закрытой двери прошла стайка обитателей “Золотой чаши”, их голоса заполнили коридор. Они декламировали хором и нараспев — сестра Доун порадовалась, хотя они могли бы декламировать стройнее, — возвращаясь из библиотеки с сеанса групповой терапии по гармонизации духовных сил; они все еще несли в себе заряд бодрости и воодушевления, который каким-то чудом смог накопиться в их немощных организмах:
Самогипноз не всесилен, что бы там ни говорил о нем доктор Грепалли, в конце концов joie de vivre[4]гаснет от боли в суставах и от потери зрения. Снова наступила тишина. Что-то хмурое, наводящее тоску стояло сегодня между сестрой Доун и радостью жизни. Все вызывало досаду. Люди восхищаются великолепными красками осени после первых холодных утренников, а ей осенний убор деревьев казался кричаще ярким, как краски в детском наборе. И теперь, в ноябре, когда наряд с деревьев слетел и они стоят мокрые, голые, в них тоже нет никакой красоты. Ей хотелось вернуться домой, где расстилаются бескрайние поля пшеницы, а над головой бездонный купол неба, где дороги прямые, пыльные и желтые и даже в это время года сухие; где жизнь проходит не под шум моря, а под вой ветра, где смерчи налетают как неожиданная кара Господня, заставляя вспомнить о грехах, а вместе с грехами и о спасении. Но вернуться домой она не может. Деньги она зарабатывает здесь, здесь сумела устроить свою жизнь. Конечно, там ничуть не меньше стариков и так же нужно ухаживать за ними, но тамошний народ тертый и недоверчивый. Методы доктора Грепалли им вряд ли понравились бы, скорее вызвали бы подозрение, к тому же местные нелегко расстаются со своими денежками. Пекутся не столько о собственном комфорте и состоянии духа, сколько о детях, хотят, чтобы то немногое, что они скопили, досталось после их смерти им. И конечно эти люди, из поколения в поколение занимающиеся сельским трудом, впадают в отчаяние, дожив до немощной, безобразной старости: кому ты нужен, если у тебя не сгибается спина и ноги отказываются ходить. Здесь, на процветающем побережье Северо-Востока, престарелые живут дольше и лучше сохраняются. Без сомнения, они нажили за свою жизнь больше денег, меньше трудясь.
Сестра Доун получала часть прибылей “Золотой чаши”, она убедила доктора Грепалли, что это честно и справедливо. Она открытым текстом не просила его жениться на себе, и он ей открытым текстом не отказывал; точно так же она не грозила ему сообщить об их отношениях попечительскому совету фонда “Счастливая старость” (его состав был изначально определен отцом Джозефа, доктором Гомером Грепалли), а он не просил ее скрывать их любовную связь.
— Доун, надеюсь, ты это делаешь, потому что тебе самой хочется, а не в надежде прибрать меня к рукам, — сказал он однажды ее подпрыгивающей под одеялом голове. — Ты бы вообще всё и вся прибрала к рукам, сама прекрасно понимаешь. Меня это устраивает, устраивает и наших подопечных. В старости гораздо легче жить, если кто-то за нас решает, что мы должны делать, пусть даже нам этого не хочется. Но тебе следует накрепко усвоить: шантажа я не потерплю.
— Совету это не понравится. — Потрясенная, она вынырнула из-под одеяла.
— Совету на это наплевать, — сказал доктор Грепалли. — Они там все сторонники свободной любви, борцы за гражданские права и свободу мысли, сформировались во времена, не ведавшие СПИДа, экзистенциалисты, в солидном возрасте — всем за шестьдесят, и все куда более терпимы, чем наше поколение. Тем не менее я считаю, что будет справедливо отдать тебе двадцать процентов моей годовой премии от повышения доходов нашего заведения, потому что ты отлично поддерживаешь состояние моего духа и заботишься о душевном и физическом здоровье наших подопечных, которые души в тебе не чают. Как и я.
Доктор Грепалли слишком хорошо знал себя и был слишком ироничен и потому никогда не поступал так, как ему действительно хочется, — вернее, так, как ему хочется, чтобы поступали с ним, иначе говоря, чтобы его связала осатаневшая баба в халате медсестры, оскорбляла, топтала ногами и била плеткой; сестра же Доун была посланный небом компромисс, он был согласен ей платить, и это вносило некую приятную невнятицу в их отношения. Деньги были частью молчаливого соглашения, и оба это знали.
Сестра Доун не зря получала свои двадцать процентов в виде кругленьких семисот долларов в неделю сверх положенного ей жалованья, причем этой сумме предстояло расти. С каждым годом плата за пребывание пациентов в “Золотой чаше” не уменьшалась, а увеличивалась, и это было оправданно. Им требовался все больший и больший уход. Все чаще надо было приносить и уносить подносы с едой, покупать все больше лекарств, терпеть все больше чудачеств и бороться с потерей памяти. Случалось, родственники и юристы протестовали против принятой в “Золотой чаше” системы взносов, видя, как с каждым годом тает ожидаемое семьей наследство, но постепенно начинали понимать, что эта система разумна. В конце концов, чем дряхлее родственники, тем меньше шансов, что кто-то захочет снова взять их домой.
Обитатели “Золотой чаши” знали, что у руководства есть серьезный стимул поддерживать в них жизнь насколько возможно долго, и это, конечно, был плюс для заведения, хотя вслух тема не обсуждалась. Если ваши комнаты опустеют, как опустели комнаты доктора Роузблума, то новый жилец поселится в них за меньшую плату. Обитателям “Золотой чаши” внушали мысль, что пансион — их дом, а все живущие здесь — их семья, в надежде, что мало-помалу их связь с настоящей семьей ослабеет. Так было легче для всех, посмотрите хотя бы на монахов и монахинь. Ведь пациенты старше восьмидесяти лет мало чем от них отличаются, секс перестает быть побудительной силой в их жизни, теперь они могут сосредоточиться на жизни духовной. Конечно, семье и друзьям позволялось посещать их, но эти визиты не особенно приветствовались. Слишком часто новости из внешнего мира расстраивают. Родные приезжают лишь для того, чтобы принести дурные известия беспомощным старикам, которые ничем не могут помочь беде. Кто-то умер, кого-то посадили в тюрьму, кто-то развелся, прапраправнуки сидят на игле…
В общем и целом, родные, которые оказались рядом с нами в конце нашей жизни, приносят нам только разочарования — так, по крайней мере, считали в “Золотой чаше”: разве о таком мы мечтали в юности? Дети и внуки, как правило, некрасивые, хотя маленькими были очаровательны, дурные гены так легко побеждают хорошие. Красивый жених оказался единственным исключением в семье, где лица у всех тупые, как зад автобуса, это выяснилось только во время свадьбы. Позвольте лишь одному сыну жениться на дурочке с крупными кривыми зубами — и на свет родится целое племя кривозубых, которые нуждаются в услугах ортодонта, но не имеют ни желания, ни ума заработать денег и оплатить его услуги. Если бы сын не пошел в тот вечер на танцы, а влюбился бы в умную энергичную девушку с мелкими ровными зубками, какие красивые дети, внуки и правнуки пришли бы к вам через много лет на семейное торжество, насколько больше было бы у них у всех денег. Видя, как много в жизни зависит от случая и как мало от нашей воли, старики часто впадают в хандру. Это несправедливо, несправедливо! Знакомый крик, так кричат и маленькие дети. Только в промежутке между началом и концом нам кажется, что мы способны что-то изменить.
Обойщики и маляры собирали свои инструменты в люксе доктора Роузблума. Сестре Доун понравилось, как они отделали комнаты, но она им этого не сказала. Вместо слов одобрения она нашла полосу обоев, которая была якобы чуть сдвинута и расстояние между розовыми полосками якобы чуть нарушено. Обойщики стали извиняться и, посовещавшись между собой, согласились на меньшую оплату. Сестре Доун полагалась также доля того, что ей удавалось сэкономить из средств бюджета, отпущенных на текущий ремонт, в распоряжении которыми она недавно обнаружила серьезные недостатки.
По мнению сестры Доун, не следует быть слишком щедрой на похвалы, потому что те, кого хвалят, перестают стараться. Будь у нее дети, они бы выросли невротиками-честолюбцами: придут они, например, домой счастливые и с гордостью скажут матери, что получили серебряную медаль, а она с презрением фыркнет — почему не золотую? Опозоренные обойщики тихонько ушли. Сестра Доун обошла апартаменты, внимательно разглядывая каждую мелочь и пытаясь представить себе следующего жильца. Она их выбирала как числа лотереи: призывала на помощь удачу и старалась угадать, какое число появится на экране.
Ванная была очень мило облицована плиткой под мрамор, которую вполне было можно принять за настоящий мрамор, уборную украшали лепные золоченые ангелочки. Сестра Доун решила, что запасным кандидатом пусть будет та самая восьмидесятилетняя Пулицеровская лауреатка и курильщица. Ей предложат занять апартаменты при условии, что она бросит курить. Она даст обещание, но не бросит, и с самого начала сестра Доун получит психологическое преимущество над ней. Если говорить честно, то рака легких можно не опасаться, если вы прокурили восемьдесят лет и он не свел вас в могилу, значит, никакая онкология вашим легким не грозит, да и другим органам тоже, вы умрете от инсульта, или от инфаркта, или просто от того, что исчерпался ваш жизненный ресурс, а это случается с людьми, когда их возраст приближается к сотне. Пулицеровская лауреатка поджарая, строптивая и крепко пьет, такие живут долго. Не самый плохой кандидат на место в “Золотой чаше”, подумала она.
Внимание сестры Доун привлек “мерседес”, въехавший в приоткрытые чугунные с золотом ворота — точная копия ворот у входа в Гайд-парк, поставленных там в честь королевы-матери, которой как раз исполнилось девяносто восемь лет — прекрасный возраст. “Мерседес” не поехал к парадному входу, где, как естественно предположить, находится стоянка, а подкатил к стеклянной двери “Атлантического люкса” доктора Роузблума, чье имя всем надлежит забыть, и остановился в нескольких футах от сестры Доун, печалившейся по поводу пейзажа. Из машины вылезли три женщины — тощая девица в свитере и джинсах, с боттичеллиевскими волосами и высоким лбом, и две дамы преклонного возраста. Одна лет семидесяти пяти, одета чудовищно: оранжевый вельветовый тренировочный костюм и малиновая лента на голове, талия расплылась, а это не обещает надежного долгожительства; зато другая в чем-то странном, легком не по погоде и летящем, на вид субтильная, но явно заслуживает внимания. Чуть за восемьдесят, хотя с первого взгляда можно дать лет на десять меньше. Возможно, в прошлом актриса или балерина. Движения легкие и энергичные, спина почти прямая — гормонозамещающая терапия лет с сорока пяти, заключила сестра Доун, это всегда плюс, — красивая головка изящно посажена на стройной шее, задрапированный вокруг нее шарф тактично скрывает морщины.
— Стоянка у главного входа, в специально отведенном месте! — крикнула сестра Доун, когда приехавшие стали выгружаться; они не обратили внимания, хотя отлично ее слышали.
— Здесь хватает места, — сказала молодая женщина. — Да мы уже и припарковались.
У нее был английский акцент. Что ж, если родственники англичане и живут далеко, тем лучше.
— Мы хотели бы поговорить с кем-нибудь из администрации.
— Я из администрации, — сказала сестра Доун и, сообразив, что это более или менее соответствует действительности, почувствовала себя гораздо уверенней. Пусть ей за сорок и у нее нет ни мужа, ни детей, ни своего дома, один Бог знает, сколько на свете таких обездоленных женщин, зато на ее счету в банке копятся деньги, копятся очень быстро, и она не умрет нищей, как ее всю жизнь пугала мать.
Она смотрела, как Фелисити ходит по роузблумовскому люксу, оклеенному миленькими бело-розовыми обоями, любуется видом, весело смеется над идиотскими лепными ангелочками в сортире, слышала, как та сказала: “Я могла бы жить в таком месте. Оно больше похоже на меня, чем мой огромный, вечно скрипящий сарай”.
Возмущенная Джой закричала во всю мощь своего голоса:
— Мисс Фелисити, это ваш родной дом, не забывайте!
Приятно, что пристанище для себя ищет спокойная старушка, а не крикунья. Если она так вопит сейчас, что будет через десять лет? Голосовые связки обычно отказывают в последнюю очередь. И сестра Доун вздохнула чуть ли не с облегчением, услышав ответ Фелисити:
— Я никогда не умела выбирать. По-моему, больше искать не стоит. Мы нашли то, что нужно.
Англичанка заспорила:
— Ну что ты такое говоришь. Это же первый пансион, куда мы приехали. Нельзя принимать решения с бухты-барахты.
— Можно, — сказала Фелисити. — И я уже приняла. Что мне выпало сегодня утром? “Благоприятно иметь куда выступить”. Здесь и есть то самое “куда”.
Сестра Доун повела дам по коридорам в парадную гостиную, куда им и следовало с самого начала войти и проникнуться должным благоговением среди бюстов римских императоров на мраморных колоннах-подставках, и сказала:
— Должна сообщить вам, что у нас длинный список ожидающих; мы тщательно проверяем всех кандидатов и потом голосуем “за” или “против”. Мы все здесь как одна большая семья.
Дамы заметно скисли, чего сестра Доун и добивалась. Она предпочитала просителей, а не приверед.
Особа решительная, она уже решила отдать “Атлантический люкс” Фелисити, но пусть та немного потрепыхается, это полезно. Фелисити для “Чаши” настоящая находка, она грациозна, приятно говорит, прекрасно выглядит, и хотя она явно не интеллектуалка, в отличие от Пулицеровской лауреатки, зато не будет досаждать другим обитателям “Чаши” курением. Более того, она цитировала “И-цзин” — “Благоприятно иметь куда выступить” явно из “Книги перемен”, а это означает, что доктор Грепалли возражать не будет. Юнгианцы с этими их глупостями буквально притягивают друг друга.
Радость жизни (фр.).