«Летящей походкой ты вышла из мая» – неожиданно раздалось в салоне такси. Это престарелый десантник, видимо устав от моей тишины, включил магнитолу. Дальше ехали под музыку, обгоняя зелень с буквой «У» и вынужденно уступая дорогу здоровенным джипам с пуленепробиваемыми физиономиями. Мне так по душе были эти песенки из прошлого, так хорошо дышалось у чуть приоткрытого окна цветущей полнотой мая, что когда после резкого поворота автомобиль замер, и водитель медленно протянул «приехали, парень», я сразу скис и разочарованно вздохнул. Таксист по-своему истолковал моё состояние:
– Да, брат, не радостные тут места. Днём ещё туда-сюда, а уж вечером… Ну, бывай! – кивнул он мне, пыхнул сигаретой и укатил по своим нескончаемым развозным делам.
Район (точнее – генетическая родина Андрея Зотова) и в самом деле мало радовал глаз. Задуманный историей как фабрично-заводское предместье, в советское время он стал главным промышленным центром города, который давно пережил и свой расцвет, и краткую стабильность, и клиническую смерть конца эпохи. Что представлял он собой теперь? Нечто пришибленное и гнилое, хранимое озлобленной памятью в тревожной тишине текущего дня. Его население по инерции тянуло потную лямку круговой поруки, изрыгая в недолгих перерывах матерные упрёки на голову всегда виноватого государства. Единственным утешением этих отчаянных людей была дешёвая водка, семейные разборки у экрана телевизора да кулачный бой на крыльце местного дома культуры, работающего не по графику, но по одной лишь прихоти его бессменной директрисы.
Зотов обитал в небольшой, покоящейся на кирпичных тумбах, избе, которую украшали красные облупленные наличники. Вместе с ним в доме бытовали отец и мать – работники местной текстильной фабрики «Красный путь». Зотов родился умным. Бабушка (преподаватель русского и литературы в отставке) поспособствовала качественному расширению его актуально-уличного сознания. Уже подростком Зотов размышлял о самом тяжёлом и больном. Он тонко чувствовал фальшь и подлость в отношениях его родимой периферии с центром города, где роились большие деньги и жили совершенно другие люди – хозяева жизни, ловкие приспособленцы, ненасытные рвачи… Андрея тянуло высказаться, он просто благоговел перед лобовым публичным словом. Счастливой чертой его, от природы взбалмошного, характера являлось умение разговаривать с простым народом на доступном наречии, не опускаясь при этом до инвектив и жаргонных упрощений. В университет Зотов поступал дважды… И поступил на факультет политологии и права, умудрившись занять единственное бюджетное место. Восьмидесятилетняя бабушка Андрея так обрадовалась успеху талантливой кровинушки, что тут же слегла и через три месяца благополучно перешла в мир иной, посчитав свою воспитательную миссию вполне завершённой.
Два года Зотов учился ровно и пар не пропускал, более того – инициировал открытие межфакультетской стенгазеты под названием «Наше дело правое», чем вышиб слезу одобрения у кафедральной геронтократии. Ему открылся доступ к широким студенческим массам; довольно быстро нашлись и единомышленники – наивные, опьянённые молодостью и либерализмом. С начала третьего курса Зотов резко полевел. Нацепив значок анархиста, он пропускал занятия и тайком, во время напряжённого лекционного процесса, расклеивал пасквили на стенах курилок и туалетов. За этим антиобщественным занятием я и застал его однажды, случайно забежав в клозет на этаже политологов. Он смутился, но не стушевался, пожал мою руку, а затем представился Андреем Зотовым – гуманитарием по рождению и леворадикалом по призванию. А я скоро признал, что передо мной личность с твёрдыми убеждениями. Мы проговорили целую пару, выкурив пачку сигарет. Его миропонимание не совпадало с моим практически ни в одном положении, но его эрудиция, манера высказывания и сыплющий искрами взгляд подкупили бы любого, даже большего чем я, политического скептика. Он прочитал несколько стихотворений, таких новых и таких непохожих на него, что мне пришлось поверить в исключительную даровитость этого молодого шатена с чёрной лентой на растрёпанных волосах. Когда просипел звонок, он вручил мне пару агиток, на одной из которых оставил номер домашнего телефона, я продиктовал ему свой и мы простились.
Долго не решался я позвонить ему. Но, неожиданно, он проявился сам и предложил мне посетить тайную сходку «Ассоциации Радикальных Инициатив» («АРИ»). Сходка проходила у него дома – сразу после ухода родителей на смену. О её течении и последствиях можно говорить целую страницу (чего от меня никто не дождётся). Зотову она долго помнилась по глубоким отметинам вдоль спины: отец бил Андрея куском ремённого привода.
Сходки «ариев» после этого случая не прекратились, но проходили теперь в помещении старого заводского сарая, где было установлено что-то вроде трибуны. В то время всё это выглядело очень авангардно и свежо. Однако погода быстро изменилась. Подул новый ветер. Зотов почуял его силу в отделении милиции, куда был доставлен с очередного несанкционированного митинга. Ему объяснили, что в государстве, наконец-то, наступила полная и безоговорочная демократия, что надо соответствовать, что больше нельзя вести себя так по-варварски и, вообще, много чего теперь нельзя. Разом поумневший Зотов, к большому неудовольствию единомышленников, распустил «АРИ», а сам умчался на целый месяц в Петербург. Там он пил, шлялся по изменившемуся Невскому и встречал со своей давней знакомой холодные октябрьские рассветы возле медного всадника, повторяя, разгорячёнными от поцелуев и вина губами, заветные строки из Мандельштама и Блока.
Я по привычке стукнул с улицы в окно прихожей. Послышались уверенные шаги и лязг, вылетевшего из петли дверного крючка. Дверь широко растянула пружину-возвратник и в тёмном проёме на предпоследней ступеньке лестницы образовалась плотная фигура Зота. Он был одет в тельняшку навыпуск и джинсы-клёш с двумя махрящимися порезами на левой штанине; голову покрывал чёрный берет с приколотой октябрятской звёздочкой. Зот улыбнулся, обнажив дырку на месте выбитого резца.
– Рады, рады… заходи, – густо пробасил он в мою сторону. Мы пожали друг другу руки и обнялись.
Солнце понемногу завершало извечный дневной обход и уже прощалось с землёй багряными репликами перегулявших зрелость лучей. Вдалеке, поверх низеньких избёнок и бараков, нагло смолила заводская труба. Ветер выхватывал из дымной громады небольшие сажистые облачка, но быстро давал им волю и они становились прозрачностью неба.
Через небольшой коридор мы прошли в жилую часть дома. Потёртые глубокие кресла за овальным столом, служившим хозяевам обеденным, занимали две, безусловно примечательные личности. Мужчину я приписал к тридцатилетним. Он состоял из бородки, очков, желтоватого лица и сальной косички волос на затылке. Рыжеволосая женщина была помладше. Тонкую шею её опоясывал ремешок фотокамеры. Она мгновенно узнала меня, но виду не подала, опустив большие выразительные глаза.
– Представляю вам давно знакомого мне Вадима… Значит, Вадя, это у нас Антон Чернецкий (бородатенький немного приподнялся в кресле и сделал поклон), а эту барышню зовут Дианой (женщина приветствовала меня опусканием век).
Я подсел к столу, на котором уже стояла конфетница и четыре одинаковые, наполненные свежезаваренным чаем, чашки.
– С тобой, Вадим, мы ещё посплетничаем как следует наедине. Теперь же вернёмся к оставленной теме. Ты, Антон, начал говорить о … России.
– Да, – тут же отозвался Чернецкий, моментально закинув ногу на ногу, – я говорил о России как о стране с перманентным, исторически обусловленным, кризисным сознанием…
Он говорил довольно долго. Говорил, вдохновляясь самими словами и своей манерой подачи, которая походила на кушеточный бред занудного самоучки. Он щедро сорил фактами, он красовался, нисколько не заботясь о логике и правдоподобии. Наступил момент, когда я более не мог ловить скользкую суть его кризисного монолога. Диана морщила губки, время от времени бросая взгляд на фотокамеру. В мою сторону она не глядела принципиально, словно боялась встретиться с нашим общим прошлым, таким очевидным здесь – в бревенчатом ковчеге на самом краю земли. Наконец Зот прервал бескрайний монолог Чернецкого глубоким кивком своей сообразительной головы.
– Отлично! Отлично, Антон. Просто супер как сказал. Мне бы так. А, впрочем, я бы иначе выстроил…
– Зот, я пойду зафиксирую окрестности, пока не стемнело? – неожиданно спросила Диана, поглаживая пальцем фирменный ремешок.
– Диана, опять ты сбегаешь куда-то, опять придумываешь. Я знаю, что ты человек актуального действия, но пойми и нас. Ты думаешь вокруг спокойствие, стабильность, приметы будущего благополучия? Конечно, довольно легко убедить себя, уверить… А тем временем жизнь, настоящее её существо, наполненное идеей и смыслом, проходит стороной. Беги, Дианочка! Фотографируй синие сумерки рабочего квартала. Сейчас в моде трещины и руины. Их выдают за современное искусство, боясь признать, что это искусство одного выставочного дня.
Диана посмотрела на Зотова с удивлённым непониманием, добела сжала губы и затем стремительно выбежала из прихожей. Хлопнула дверь коридора, потом крыльца, потом всё стихло. Не спрашивая разрешения, я встал из-за стола и вышел на улицу. Силуэт Дианы споро исчезал в глубине кособокой улочки. Мне пришлось совершить небольшую пробежку, чтобы поравняться с ней. Она нисколько не удивилась неожиданному соседству, мельком глянула на меня и сквозь подступающие слёзы пролепетала:
– Зота в армию собираются забрать, вот он и бесится без всякой меры… Дурак.
Шли молча. Теперь, когда Диана была совсем рядом, думалось только о ней…
Она пришла ко мне такая беззащитная и хлипкая, такая ничья, смешно поправляя клетчатый шарф под несуразной шубой на металлопластиковых пуговицах. Она читала стихи и откровенно флиртовала со мной: несколько раз я отводил её пальчик с моих обветренных губ… Я тоже флиртовал…
– Диана, вам нужно срочно поменять имидж, – холодно твердил я.
– Меня ничто не может устроить. Меня и Вы устраиваете с большим трудом, но Вы поэт и любовник, а я привыкла прощать негодяев, – тихо пела она на моей безволосой груди.
Я знал её только неделю и за это время от неё поступали предложения сыграть Жуана, Раскольникова, Мастера… На мгновение я воображал что смогу и многое обещал ей. Диана, кажется, верила мне. Мы оба наслаждались этой игрой, но я уже подло готовил её развязку. Однажды я второпях начирикал фломастером заглавие нашей будущей постановки: «Плач Берлиоза». Она была счастлива и не спрашивала о подробностях. Через месяц, почивая на прежних лаврах, я решился избавиться от моей студенческой музы.
– Неужели ты всё ещё грезишь театром? Диана, мы там никому не нужны.
– Почему???
– Посмотри без иллюзий… Благородная мхатовская пыль давно уже стёрта со сцены грязной тряпкой новой драмы.
– Но мы и есть новая драма.
– Меньшей глупости я от тебя и не ждал.
Диана плакала. Её сестра лежала в больнице. Мир колыхался и с треском падали придуманные опоры, а наш театральный роман вплотную приблизился к занавесу. Вскоре Диану отчислили и я поспешил забыть о её присутствии в этом изменчивом мире.
– Здравствуй, Диана.
Она быстро пробежала по мне глазами (от коленей до кончиков ресниц) и ничего не ответила. Улочка завернула направо, потом налево, дважды сменила название и прибавила в ширине. По ней, то теряясь в подшёрстке из спорыша и полевой ромашки, то поблёскивая на гравийных плешинах, длились трамвайные рельсы, втайне мечтавшие стать железнодорожными. В крапивной куртинке у одного из тёмных, медленно съезжающих набок, заборов осатанело надувала синий зоб варакушка. Мы практически одновременно повернули головы в сторону этого упоительного майского гимна. Диана остановилась, скинула ремешок фотокамеры и тщательно выцелила нарядное естество придорожного певуна. Её тело на мгновение обрело грациозную напряжённость, подалось вперёд. Кофточка, и без того коротенькая, приподнялась, обнажив показательную худобу талии с обворожительными ложбинками чуть выше крестца. Я перевёл взгляд на трамвайные пути, пытаясь тем самым показать совершенную свою незаинтересованность. За время моего равнодушного смотрения на горизонт, Диана запечатлела несколько мгновений жизни и легонько тронула мой рукав. Наши глаза встретились… Это случилось в широком коридоре, образованном бетонной стеной заводской ограды и ветхой изгородью поселян, внутри трамвайного кольца. Поцелуй был стремительным и почти невероятным.
– Только не сейчас … не надо портить … не надо комментировать … в письме … причём я сама тебе напишу… возьму твои координаты у Зота и … и не провожай … тут несколько жалких шагов … вот уже громыхает … до … – последние слова её задыхающейся речи погрёб скрежет, разболтанного временем и дорогой, красно-белого трамвая.
Застыв на месте, словно прикованный к последнему немым обещанием, я проводил её взглядом до жёлтого короба остановки. Проводил рыжие волоконца облачной причёски, проводил глаза, сказавшие меньше чем хотелось, проводил губы, проводил сомненья прошлого, думая о предстоящем. Незримый шествовал рядом и старчески жужжал в молоденькое ушко: напиши мне, напиши скорее, напиши… Трамвай забрал Диану и пошёл на дугу. Она села у окна, обращённого внутрь эллипса, желая ещё какое-то время быть видимой мне. Однако проплыв совсем близко, наградила обожателя лишь экзальтированным профилем и прощальным движением пальчиков. Жест этот сначала обидел меня, но потом ещё больше раздразнил воображение, так что к Зоту я возвращался в счастливом душевном смятении.
На окрестности нехотя опускались сумерки. Они казались обыкновенной тёмной краской, которую второпях подмешали к лазоревому составу неба. Чёткие контуры первой звезды предрекали ясную ночь. Давно не мытые, в глинистых обтёках окна избы, пронизанные светом, глядели на улицу лубочными витражами. Я тихо поднялся на крыльцо и увидел сквозь распахнутую коридорную дверь жёлтую полосу электричества. Из прихожей доносились пьяненькие голоса Зотова и Чернецкого.
– А что на разворот будем ставить? – деловито гудел бас Зотова.
– Тут броженьице, Андрюша. Поэт Ступин хочет втесаться со своей новой поэмой «Заря вандализма». Ты его патетику знаешь. После него коричневая статья Закрайского покажется сочинением школьника из антропософской семьи. Поэтому предлагаю…
– Будем ставить обоих. Этот номер должен разойтись не только среди студентов. Я в обход родаков свяжусь с нашими рабочими. На ламповом полугодовой простой и безденежье. Трудмасса его словно порох – только искру обронить, а там… Митинг в центре города – не меньше.
– Смело, но не надёжно. Давно мы, Андрюша, с рабочими не контактировали. Ведь его, рабочего нынешнего, от дивана тягачом не оторвёшь. Какие ему митинги, какие газеты! Его последовательно превращают в равнодушного прагматиста, в бездумного накопителя благ, зомбированного шоу-сериальной бредятиной. Неужели ты думаешь иначе?!
В повисшей вечерней тишине чиркнула спичка. Родился и тут же стих звук похожий на треск рвущейся бумаги; скрипнули половицы. Прихожая кашлянула и выпустила в дверную щель запах крепкого табачного дыма. Я непроизвольно затаил дыхание, интуитивно осознав важность длящейся паузы.
– Тогда, после первого нашего обрушения, я только и делал что пил и думал, думал и пил от какой-то внутренней неспособности смириться с историей, с естественным ходом её процессов не нами, по большому счёту, придуманным. Измождённый скитаниями и пьянством, я всё же не пропал совсем, уцепившись за жизнь мыслью о кардинальной перестройке самого себя. Необходимость скорейших изменений охватила меня с титанической силой и я принялся неистово топтать, рвать, перешевеливать старое в надежне очистить не только злободневные мысли, но и саму память, тянущую, как мне казалось, назад – в несбывшееся. Я устранил из наших рядов невежество, грубую силу, маниакальный фанатизм; ушёл в подполье, заручившись поддержкой думающей молодёжи и остатка ропщущей интеллигенции. Я сменил редакцию газеты, прекратил пьяные сборища и решил, что начав писать новую главу нашей биографии, не буду пользоваться старыми черновиками, каждое слово которых дышало ложью и заблуждением. Но, предсказывая нам сдвиги, я накликал застой. Дело всей моей жизни в реактивные сроки превратилось в игру, в модное увлечение, выродилось до жалкой политической интрижки. Я гляжу вокруг себя и вижу лишь вихлявых маменькиных сыночков под руку с заносчивыми папиными дочурками. Все они говорят, говорят много и красиво, – послышался плеск жидкости и частые густые глотки, – говорят умно, но ничего не делают дальше слов, дальше пустой зауми, часто переходящей у них в откровенный интеллектуальный выпендрёж. Я тоже много читал и даже что-то писал, но при этом всегда стремился жить практически: помогал родителям на фабрике и даче, устраивал акции, работал – в то время когда поэты Ступины декламировали свои бездарные стихи волооким институткам, а обличители режима Закрайские нежились под солнцем другого полушария, устав, как они выразились, от перманентной борьбы за мировую справедливость. Сказать по совести – они никогда не болели тем, о чём писали. Их оружие – форма, их цель – публичный успех. Прочее их мало тревожит. Вот и ты, смотрю, хочешь закрыться от реальности газетным листом.
– Андрей, ты ведь не услышал меня… – стал оправдываться Чернецкий.
В этот момент я сильно хлопнул дверью крыльца и нарочито шумно затопал по тёмному коридору. Голоса стихли окончательно, когда я переступил порог прихожей.
– Вадим, а я думал ты… Ну как, проводил девочку?
– Проводил… И мне кажется, что она не сильно на тебя рассердилась. Впрочем, это ваша история и я не знаю её традиций.
– Традиции?! О, мы ещё не успели обзавестись такой роскошью. Я знаю Диану не более двух месяцев. Нас познакомил Станислав Коцак.
«И тут Коцак!» - уколом отозвалось где-то в затылке, но спросил я Зота совсем о другом.