53074.fb2
Раскаленный, верующий, карающий… Заключенный в этом агрессивно-танатогенном ряду императив сегодня надо усвоить и повторять его, пока он не заучится, – здесь обозначен социально-культурный код XXI века. Современник Горького, врач Золотницкий В.Н., еще в середине 90-х годов XIX века лечивший молодого писателя от туберкулеза легких, вспоминал, что в небольшой библиотечке Алексея Максимовича были только захватившие его книги: «История религий Востока» епископа Хрисанфа, «Песнь Песней», «Отчеты о национальных конгрессах» в Базеле и Лондоне, «Речи» докторов Герцеля и Макса Нордау, популярные тогда в России, сборники стихотворений на еврейские мотивы, изданные в Харькове и Одессе, увесистый том «Заветов» вавилонянина Гиллела, из которых – в качестве путеводного – им был избран такой: «Если не я за себя, то кто же за меня? А если я только за себя, то кто же я?» («Летопись жизни и творчества Горького» М., 1960)
Библия в этой горьковской библиотечке являла книгу книг. Из нее молодой писатель черпал эпизоды, образы и магию Человека, что «в мир пришел, чтобы не соглашаться, чтобы спорить с мерзостями жизни и преодолевать их». Подписывая свои вещи, навеянные музыкой Ветхого Завета, именем ученика пророка Иеремии Иегудеилом, Максим Горький был всецело отдан представлению, ставившему права человека и его обязанности к ближнему впереди его обязанностей к Богу. «Живи так, – почти буквально воспроизводил он библейскую мораль, – чтобы сердце твое обнимало весь мир.… Только тогда ты будешь велик и прекрасен!»…
В Нижнем Новгороде молодым Горьким были созданы «Валашская сказка», «Каин и Артем», «Ярмарка в Голотве», «Легенда о еврее». Выполненная на основе литературного источника – книги А.Я. Гаркави «Иегуда Галеви», изданной в Санкт-Петербурге в 1896-м году, – горьковская «Легенда о еврее» практически неведома нынешнему читателю. А в ней – своеобразная отмычка как к духу мятежных исканий, так и к его творящей душе. События в «Легенде» разворачиваются в Кордове, где живет почтеннейший и ученейший Рафаил Абен-Талеб. Имея все, он «не имеет главного, что красит жизнь: никто никогда не видит, как смеется этот еврей». Хранитель сокровищ Калифа объясняет свою неулыбчивость тем, что он «слишком хорошо видит жизнь, чтобы ему могло быть весело». И вот однажды, воспроизводит Максим Горький книжную фабулу Гаркави, Рафаил Абен-Талеб, бросив семью, сокровища и друзей, отправляется на поиски «жизни совершенной». И находит ее в открытом заново «забытом местечке», где на печальный стон люди откликаются участием, а ищущим того, чего нет на свете, не просто отворяют двери, а и «единосущно сливаются с ними».
«Легенда о еврее», по существу, - дизайн и материал к дальнейшим «Легендам», «Сказкам» и «Песням» Горького. Его «строптивцы», «озорники», «счастливые грешники», «гордые свободолюбцы», «ненавидящие страдания бунтари», - как бы списанные с Рафаила Абен-Талеба вселенские следопыты и местечковые интроверты, ибо у них в суфлерской будке сидит неизменный и прикровенный А.Я. Гаркави. Об «охочей до воли» Мальве, героине одноименного рассказа, так же можно сказать, что она тот же Рафаил Абен-Талеб, только по горьковскому велению сменившая пол.
Эффект ее свободолюбия в том, что, сбежав из деревенского рабства, она мстит этому темному миру, воплощенному для нее в деревне. Точнее, в мужике, как в деревенском отродье. Перед читателем предстают три претендента на любовь Мальвы – Василий, его сын Яков и босяк Сережка. Для героини это три разных дорожки, три возможных жизненных сюжета. Позабавившись двойной любовной игрой с отцом и сыном и сделав их врагами, Мальва решительно выбирает третий «сюжет» – Сережку, беспутного бродягу. В этом бесшабашном и лихом парне она угадывает самое дорогое для себя – вольную широкую душу и бесстрашие перед превратностями. В Сережке нет корня, он не прикреплен и никогда не прикрепится ни к делу, ни к месту, ни к человеку. Вечное бродяжничество – его удел. И Мальва с вызовом выбирает право быть «оторвой». Свой отказ от предначертанной ей бабьей доли она мотивирует так: «Я в деревне-то хочу – не хочу, а должна замуж идти. А здесь я ничья.… Как чайка, куда захочу – туда и полечу!»…
Просветленно-романтический фон повествования создается тем, что героиня почти исключена из быта. Ее драма разыгрывается там, где «море, да небо и никаких подлых людей нет». И возникает Мальва, словно из моря, появляясь всегда на лодке из заманчивой дали. Глаза у нее «зеленоватые», цвета «морских глубин». И когда она «смеется», то смеется и само море…
Что еще бросается в глаза современному читателю, взявшему в руки Горького – бунтаря и блудного «божьего» человека? То, что он был девственник-архаик и неогедонист. И его «Мальва», «Двадцать шесть и одна», «Девушка и смерть», «Маленькая Фея» - своего рода моление о чаше: приди и согрей мою бедную душу. Практически все протестно-романтические горьковские сюжеты с любовью, побеждающей смерть и безлюбьем-чумой, по их чуть ли не иезуитской психологической изворотливости, по стремлению выдать желаемое за действительное, по элементарной упрощенности и самовыпячиванию удивительно напоминают если не писательские манеры, то повествовательные «навороты» Джойса, Пруста, Кафки и других литераторов-евреев. В этом общекультурном развороте, вываливающем в грязи разнообразные чувственные и житейские неврозы, Горький – сублимирующий зуммер и бродильный фермент. Те же «Страсти-мордасти» столько же о несчастной женской судьбе, сколько и об авторе, о его слезах, проливаемых с импрессионистским захлебом, и о его не совсем чистой совести, порождающей в душе травматический хаос.
2.
В своей автобиографии Горький пишет: «Моя мать на мою жизнь никакого влияния не имела, ибо считала меня причиной смерти отца (отец Горького заразился от сына холерой – ред.). И, вскоре выйдя замуж, сдала на руки деда…» Тяжелые, сиротские слова. В 5 лет Горький потерял отца, в 9 умерла мать. А дед, какое-то время понуждая внука читать с псалтыря и часослова, произнес вскоре редкое, по своей жесткой образности, напутствие: «Ну, Лексей, ты – не медаль, на шее у меня – не место тебе, иди-ка ты в люди…»
Открывшаяся триада – добро-зло-путь – именно в Алексее Пешкове-изгое оформилась в житийственный комплекс, определивший стиль его мышления. Летом 1884 года 16-летний подмастерье стал невольным свидетелем погрома в Нижнем Новгороде. Не сразу поняв, что происходит, юноша был потрясен безмерным упоением погромщиков, выраставшим не из Капитала, а из нравов и «пройдошества оседлых». Достаточно оказалось мгновения, чтобы его «стволовое» сочувствие вызвал трактирщик-еврей, пытавшийся укрыться «за трубу на крыше», куда уже лезли «двое огромных ключников». Он сердцем слышал пронзительный крик «желтобилетницы», огласивший воздух, и всем существом своим ощутил ужас курсистски «в изодранном платье», и ее «невероятно великие глаза на бледном лице»…И крики преследователей: «Бей жидовку!»...
«Живу, как во сне» – эта фраза определяет не только мировосприятие Алеши Пешкова в автобиографической трилогии, а и поэтику Горького вообще, которую можно воспринимать, как поэтику перенасыщенности или «раздувания экстрима». У Сартра в «Бытии и ничто» есть фраза: «диаспорическое бытие». Это характеристика человеческого проекта как «бытия-для-себя», устремленного вовне. Горьковский «человек в человеке», если воспользоваться словом Достоевского, на раннем этапе являл не русского, исторического, существующего или предназначенного быть, а самого настоящего, ныне здравствующего еврея.
Розанов не любил читать, не дочитывал ни книги до конца. Блок читал, но – умеренно. Белый был убежден, что чтение убивает художника. Горький же боготворил книги, знания, разум. К рукописям у него отношение было молитвенное. Помощь пишущим для него являла некий род богослужения. В 1901-м году, захваченный «подкожной» идеей еврейских беллетристов – выказать правду, связать мир по-другому, – Горький сообщает П.Ф. Мельшину-Якубовичу: «Издаю сборник «Рассказы еврейских беллетристов»… Какие чудесные ребята есть среди писателей-евреев! Талантливые черти! Видел ты сборник в пользу голодающих евреев – «Помощь»?.. Вообще за последнее время я очень сошелся с еврейством, думаю сойтись еще ближе…». А в конце 1901 года в своем первом письме к Шолом-Алейхему выражает приятие, свидетельствующее не только о хорошем знании им этого еврейского классика, а и о понимании той зародышевой плазмы, что формирует болезнетворно-протестную общественную динамику: «Милостивый государь Соломон Наумович! В целях приобщения русской публики к еврейской жаргонной литературе мною, вместе с компанией лиц, издавших, наверное, известный вам сборник «Помощь», предпринято издание сборника новых рассказов еврейских авторов. Доход с издания будет употреблен в пользу евреев западной губернии. Прошу вас об участии…».
В 1901-1902-м гг. в Нью-Йорке в переводе на идиш вышли первые сборники горьковских рассказов. Их успех, как и всякий русский успех, был обусловлен, прежде всего, тем, что Горький – провиденциал и юдофил, - принес в Россию освободительную мысль, вырастающую из местечкового брожения и богохульства. Отвечая на выпады «Нового времени» и «Петербургских ведомостей» в «потрафлении жидам», Максим Горький в интервью В.А. Поссе (накануне закрытия журнала «Жизнь») дал такую оценку своему предпочтению: «Мне глубоко симпатичен великий в своих страданиях еврейский народ. Я преклоняюсь перед силой его измученной веками тяжких несправедливостей души, измученной, но горячо и смело мечтающей о свободе. Хорошая огненная кровь течет в жилах этого народа. Мне говорят, что сионизм – утопия: не знаю, – может быть. Но, поскольку в этой утопии я вижу непобедимую страстную жажду свободы, для меня – это великое дело жизни. Всей душой моей я желаю еврейскому народу, как и другим людям, вложить все силы духа в эту борьбу, облечь ее в плоть и, напитав горячей кровью, неустанно бороться за нее, чтобы победить все несправедливое, грубое, пошлое». (Горький. «Письма» М., 1982)
3.
На память приходит еще одно определение человека у Ж.П. Сартра, которое у него ассоциируется с определением еврея: человек есть изначальный проект своего собственного небытия. Небытие, или ничто у Сартра не есть пустота, нуль, дыра, это скорее то, что в традиции проходит под грифом сознания. То, что значится верховным субстатом.
Каков этот субстат у Горького? Он – религиозно-гуманитарен, поразительно богоугоден, но Бога в нем нет. В воспоминаниях Горького о Толстом, которые особенно интересны тем, что Толстой говорит о Горьком, есть такие толстовские слова: «Вы почему не веруете в Бога? – Нет веры, Лев Николаевич, – отвечает Горький. И слышит в ответ: «Это неправда.… А не веруете вы от обиды: не так создан мир, как Вам надо».
4.
Именно в таком подходе, как представляется, и сказалась коренная горьковская русскость. Если русский человек амбивалентен, опрокинут, ожидовлен или даже пребывает в камере пыток, это еще не значит, что он изведен. В наследии Горького есть два архитипических героя: человек – борец и мещанин. Последний, при этом, имеет модификацию «механического гражданина», «циника», «мелкого зверя», «ренегата», «оборотня». Сверхособенность этого сноровисто-заурядного хитрована? Она в том, что, скрываясь за «системой фраз», он успешно вписывается в творящееся вокруг с высоты забот о самом себе. Лучшая, по общему мнению, вещь Горького – «Жизнь Клима Самгина». И посвящена она как раз такому «двуногому лексикону».
Клим Самгин, являющий сегодня симбиоз либерально-вампирической «изряднопорядочности» и инновационного шарма, – не только умение выворачивать наизнанку какие угодно социальные и культурные формы, а и «царство двуличности», шествующей «вперед и выше». Помощник присяжного поверенного «средней стоимости», он проходит путь от «временно обязанного революционера» до зоологического контрреволюционера и «укладывается» во злобу дня с поразительно злостолетней инвективой: «Революция нужна, чтобы уничтожить революционеров…»
Надо, очевидно, быть уж совсем наивным, чтобы принять за истину незавершенный горьковский аккорд: «Уйди с дороги, таракан!»… Хмельное самоупоение, демонстрируемое завлабами и правоведами «молодой российской демократии», не только не исчезает в пространстве и времени, а обретает, странно сказать, определенную бутафорскую поэтичность. Не имея возможности ни согласиться, ни возразить с того света, Горький по-своему, как бы от обратного, яростно работает на идею переформовки России, ибо обнаженная им псевдоличность, реактивно пекущаяся о возрождении личности, – метастаза дня, отзывающаяся смертью. Облаченная в гайдаро-чубайсо-фронтменовскую прикидку, она предстает не метафорой изведения, а той нирваной, в которой сочленились и стали неразличимы – «в гору» и «с горы», «простолюдье» и «новые господа», «незыблемость приватизации» и «парламентский консенсус», «картонные выборы» и «качество жизни».
5.
Здесь нужно принять во внимание, что трактовка «самгинщины» как «самоистребительной телесности» или «мультикультурной редукции», данная горьковедами ИМЛИ, – определенная экспрессия и канонической отнюдь не является. Сегодняшний правящий бомонд смешал карты, связав неогуманитарный паллиатив не с миродержавной реакцией, не с регрессией к избранной «почве и крови», а с культом комфорта, присущим просветительской цивилизации, – силы понятой как «права личности» и «достойный уровень жизни». Приверженность благу у совершившего перерокировку дуумвирата, – не почвенничество, не исторический идеализм, а отрешение от России, превращение ее в «кормящий ландшафт», в зону «для охоты», место утоления маньеристско-властных амбиций. Потребительские глубины в декларациях наших Правителей – не только материя, но и энергия. Агрессивность потребительства – его необходимое составляющее. Сводить усилия тандема к потребительской стихии – занятие сверхзанимательное, но обреченное. Свои проблемы Путин-Медведев понимают отменно и сами и не делают секрета из эксцентричной сумятицы собственного трансцендентно-брутального опыта. В интервью 3-м ведущим ТВ-каналам (июнь-октябрь 2011г.) они поочередно выделяют социальную кастовость как артикулированно-персоналистическую перспективу. И этим самым вносят «выворачивающий» корректив не только в горьковскую ораторию преображения, а и в русский исторический разум как таковой.
6.
И все же, кто такой в наши дни Горький: положительно–прекрасный мученик «игры на повышение» или потенция всяческого зла? Вслушиваясь во всепобедительные спичи дуумвиров и погружаясь в веселяще–бурлящую фразеологию парламентского капища, приходишь к вольно-невольному выводу: в сей час актуально прочитанный Горький – автор скорее провокативно-пророческий, чем идеологически-репрессивный. Его Клима Самгина вполне можно рассматривать как пародийное извлечение из «Яблока», «Правого дела», местечково-либеральной содомии Жириновского. А воспитательные тезы из памфлетов «О предателях», «Об умниках», «О преступниках», «О мещанстве», «О солитере» как морально-нравственные постулаты КПРФ или «Справедливости», примеривающих на себя горьковскую культурно-обличительную маску.
Впрочем, каким бы игровым в жириновско-мироновском «перформансе» Горький не фигурировал, он остается доминантным: неистовым и страстным, одержимым и мужественным. И его силы и нервы, ушедшие на борьбу с ветряными мельницами, способны вывести из себя сразу всех соучастников панегирического хорала. В оперативной зарисовке «О солитере», например, Горький так диагностирует «партийную эгоцентрику», группирующуюся вокруг носителей «спасительной модели» и незаметно для себя из послушников идеи превращающихся в бессловесную тварь: «Солитер – по-французски «единственный» – это ленточный глист. Он живет в кишечной полости человека, питаясь его соками, состоит из массы отдельных слабосвязанных между собой члеников и достигает длины 3-4 метров. Если выгнать из кишок 99 члеников, но оставить только одну головку, – солитер снова чудовищно разрастется. Услужливая посредственность, как тронутое буржуазностью единоутробное целое, чрезвычайно похожа на солитер: она – тоже паразит, тоже существует, питаясь чужими соками, тоже обладает поразительной способностью быстрого размножения».
7.
«Человек есть нечто, что должно быть побеждено. Есть много путей и способов преодоления; ищи их сам! Но только шут может думать: через человека можно и перепрыгнуть…» Эти пророческие слова Фридриха Ницше, которые Горький первоначально намеревался поставить в качестве эпиграфа к поэме «Человек», сегодня можно смело сделать девизом ко всему его творчеству. Он не верит разбитным спасителям-шутам, будь они «красными», «розовыми», «коричневыми» или «голубыми». От его «героической нормы» трещат, гнутся и лопаются скрепы «баксового партнерства», и ее, эту норму, невозможно загнать в рамки каких бы то ни было буржуазно-обустроительных движений. А приватизировать писателя пытались и ельцинисты после выхода «Несвоевременных мыслей», и «правые», прохваченные его импульсивно-просионистским зазеркальем. Но Горький не просто ускользает из душных тенет новых «европеизаторов», всякого рода «интеллектуально-истеричных глистов» и «паразитов в организме нашего государства», – он на последнем пределе бросает проектировщикам зверологического эйдоса в лицо: «Гибкость вашей буржуазной психологии совершенно поразительна, такую же гибкость проявляет организм, сотрясаемый судорогами агонии».
Отрицание Горьким прав так называемой «самозваной личности» – это, прежде всего, отрицание буржуазного индивидуализма, не способного уловить смысл духовного кризиса современника. В 1933-м году в Ленинграде вышла книга Горького «Публицистические статьи». Главная ее мысль: «Буржуазия – класс дегенератов». С нескрываемым заострением мещанство изображается здесь то как племя «полулюдей», то сравнивается со всякого рода «ползучими и пресмыкающимися». «Страшный ужас перемен совершенно не изменил психику мещанства так же, как он не изменил привычек комаров, лягушек, тараканов…» – пишет Горький. И уточняет: «Капитализм стал уже «диким мясом» на теле трудового народа, и это «дикое, загнивающее мясо необходимо удалить». Что касается «пригодного» капиталиста, – поясняет он далее, – то это давным-давно «не человек, а трест, то есть частица бездушной механической машины»; «как идеальное завершение типа современного капиталиста – Рябушинский-Березовский-Гусаковский (так у Горького!) – едва ли человек, вероятнее всего, он нечто человекоподобное…»
8.
Горький пришел в мир предельно разорванный, дисгармоничный и воспринял себя изгоем, призванным своею болью, своими муками искупить боль отверженных. Жизнь трагична не от того, что человек трагичен по своей сути, а от того, что обустройство складывается трагически. И если этому обустройству дать разумный ход, жизнь станет другой…
Страсть к познанию, к обретению житийного формата становится горьковским искушением и правом вести за собой. Нет смысла перечислять все перипетии горьковских подвижнических преодолений и взятых им высот. Их неимоверно много, и все они – искупительное чудо. Об этом написал в 1929-ом году в «Журнале для всех» (№ 1) Н. Евреинов, вспоминая, как молодой Горький попросил у него карту Австралии, пообещав, что на следующий день выучит ее наизусть. «И выучил всю карту: острова, леса, горы, города».
О стойкой, доходящей до религиозной самоотдачи горьковской вере в то, что гармоничной доктриной можно гармонизировать мир, несколько позже поведал и К.Чуковский в книге «Современники» (1967): «У большинства самоучек знания поневоле клочковатые. Сила же Горького заключалась в том, что все его литературные сведения были приведены им в систему. Никаких случайных, разрозненных мнений его ум не выносил, он всегда стремился к классификации фактов, к распределению их по разрядам и рубрикам. Книг он читал сотни по всем специальностям – по электричеству, по коннозаводству, и даже по обезболиванию родов.… Один из писателей говорил мне: «Думают – он буревестник.… А он – книжный червь, ученый сухарь, вызубрил всю энциклопедию Брокгауза от слова «Аборт» до слова «Цедербаум».
Лев Толстой, яркий носитель традиционного русского сознания, никак не мог уразуметь, почему человек не может придти к добру, если знает, что добро это благо? Горький, мысливший в категориях благоизменяемого бытия, сводил мир к константам, в которых должен существовать разумно счастливый человек. А потому с ним на послеоктябрьском этапе случилась та беда, что он не нашел в себе сил отринуть соблазн цивилизованно-иллюзорного драйва, сказку о крылатых евро-конях. Конкретно-неогуманитарно-теургическую право-троцкистскую платформу, целью которой стало не только устранение твердокаменного Сталина и его клики, а и демонтаж «самодержавно-сплоченной» социально-политической системы.
Среди множества материалов последних лет, посвященных право-троцкистскому блоку и насильственной смерти Горького, имеется один, поразительно самодовлеющий и свидетельствующий о фатальном покушении на народ. Это сборник документов «Генрих Ягода. Нарком внутренних дел СССР, Генеральный комиссар государственной безопасности». Изданный в Казани в 1997-ом году, он под суммой гипотетических намерений заключает в себе несомненную истину: капитализацию революционной плоти как « совокупности живых сил, выделенных русским народом» (Сталин. «Вопросы ленинизма»). Вот установки заговорщиков, выбитые в лубянских застенках и оглашенные Г.Г. Ягодой в формате «генеральных положений» по «спасению тонущего корабля»:
«Восстановить в СССР, окруженном капиталистическими странами, такой строй, который приближал бы нас к западно-европейским демократическим странам».
В качестве мер по восстановлению капитализма предпринять:
«а) ограничение, а затем ликвидацию внешней торговли;
б) широкое предоставление всякого рода концессий иностранным капиталистам;
в) отмену ограничений по въезду и выезду иностранцев;
г) выход советской валюты на международный рынок;
д) отмену всех привилегий для коллективных хозяйств и увеличение норм личной собственности (в дальнейшем без ограничений)».
Это в хозяйственной области. А вот в политической:
«а) послабление борьбы с классовым врагом;
б) реформу Конституции в духе приближения к конституции буржуазной республики;
в) возвращение прав, утерянных буржуазией в результате революции…»
9.
В постреволюционном Горьком, «открывающим новые пути всему миру» (Ромен Роллан), любопытнее всего претворение этого вексельно-биржевого раскольничьего плана в реальность. Будучи в среде сталинских оппонентов «своим», Горький, по наблюдениям А.Ваксберга, автора книги «Гибель Буревестника» (М.,1999), в тяжбе старого с новым избрал ситуциативно-гарантийный курс. В 1931-ом году, встревоженный активизацией «антипартийной группировки», он предупреждает вождя: «За Вами усиленно охотятся. И надо думать, со временем усилия возрастут… Кто встанет на ваше место, в случае, если мерзавцы вышибут Вас из жизни?..» А годом позже, в 1932-ом, горячо излагает почти тоже самое сталинскому противнику А.И. Рыкову, принесшему накануне, на пленуме ЦК ВКП(б), истошное покаяние: «Нахожусь в непрерывной тревоге за Вас и каждого из людей, которых искренне уважаю, люблю и ценю».
А.Ваксберг в «Гибели Буревестника», ссылаясь на сына Вс. Иванова, утверждает, что Максим Пешков ездил по поручению отца в Ленинград к Кирову и уговаривал его занять место Сталина на 17-ом съезде партии. А «Переписка Максима Горького и Иосифа Сталина», опубликованная в «Новом мире» в 1997-ом году (№9), говорит об ином, о том, что «верный сталинской линии» писатель ставил в известность вождя «обо всем и обо всех» с надлежащим постоянством и прямотой: «напоминает вредительство», «смахивает на вредительство»… И все это с «фамилиями, датами, фактами»…
Б.И.Николаевский, редактор «Летописи Революции», с Горьким связывает идею создания второй, альтернативной партии в СССР, - «Союза беспартийных», который предоставил бы устраненным соучастникам преобразований возможность стать действующими участниками. А Алексей Максимович Горький в письме Леониду Леонову (декабрь, 1932-й год), захваченный волной гневных впечатлений по поводу «подлецов» из промпартии, пишет: «Отчеты о процессе подлецов читаю и задыхаюсь от бешенства. В какие смешные и нелепые положения ставил я себя в 1921 гг., заботясь о том, чтобы эти мерзавцы не подохли с голоду…»