53074.fb2
«Как великолепно развертывается Сталин…» Эту фразу из письма Горького директору Госиздата А.Б. Халатову «убойно» цитирует В.Баранов в своей книге «Да» и «нет» М.Горького». Однако не следует думать, что приверженность писателя к сталинской преобразовательной поступи объясняется его тактическими ходами. Не игнорируя «правых» и даже потрафляя им, он не принимал их «глаза, обращенные во внутрь», «лавирующее сознание», «двойное дно» и «общечеловеческие потроха». Именно об этом по горячим следам и поведал Михаил Кольцов, усмотрев в горьковском «уходе» насильственные, напитанные избыточной злобой, обертоны. Его книга «Буревестник. Жизнь и Смерть Горького» писалась во время процесса, на котором автор присутствовал. И вышла в свет практически одновременно со стенографическим отчетом (Политиздат, 1938). Объясняя причины «устранения» Горького, Михаил Кольцов, постигая умом и «приверженным напором», переходящим в псалом, пишет: «Активность Горького в общественной и государственной работе, его деятельность по сплочению международных сил, его дружба со Сталиным не могли не встревожить антисоветские круги… Как мог относиться Горький к прихвостням и агентам буржуазии, к пораженцам и предателям социалистической революции, к троцкистам и правым?.. И, конечно, на него, на передового, на крупнейшего борца за коммунизм, был направлен огонь право-троцкистского блока…»
11.
В истории написания Михаилом Кольцовым книги, изобличающей сталинских «перерожденцев» и «правотроцкиских поганых псов», есть любопытный нюанс: страшно растерялись советские евреи – и до сих пор в себя прийти не могут – по причине кольцовской тайнописи. Им не ясно, какую занять позицию относительно «журналиста с мировым именем», призвавшего мировую общественность поверить в справедливость смертного приговора, вынесенного гнусным пособникам «пятой колонны». И в самом деле, случившееся не вмещается в рамки не только переоценочно-правовой проблематики, но и в рамки восторжествовавшего культурно-либерального сознания вообще. Между тем кольцовский текст, устраняющий все шероховатости эпохального процесса, не похож ни на что, кроме самого Кольцова: в «Буревестнике. Жизни и смерти М. Горького» он ощущает себя «сталинским соколом». И разит «организованное меньшинство» – коварное, безжалостное, марионеточное – в глубине благоговейного ужаса осознавая, что и он, «умный до того, что ум становился для него самого обузой» (И. Эренбург), невыносим для властей предержащих…
Михаил Кольцов (Фриндлянд) в право-троцкистском процессе – это Сергей Кургинян в нынешнем Историческом ТВ-процессе, называющий вещи своими именами и благодаря этому обретающей сюрреалистическую силу. Назвать – значит, воссоздать. И это не критический трансцендентализм, а самая настоящая онтология. Когда книга об убийцах Горького была напечатана, Кольцов, «причастный ко всему, чем занимался» (Л. Арагон), был почти мгновенно «дезавуирован». Художник Б.Е. Ефимов в своих воспоминаниях («В мире книг», 1987, № 10) приводит состоявшийся в это время разговор с братом: «Не могу понять, что произошло, – говорил мне Миша, – но чувствую: после «Буревестника» что-то переменилось… Откуда-то подул зловещий ледяной ветерок».
14 декабря 1938 года Михаил Кольцов был арестован в редакции газеты «Правда». Захваченный динамикой времени – сочетанием пафоса массового ликования с пафосом обличения, он успел в «Правде» опубликовать стихотворное заклинание казахского поэта Джамбула «Уничтожить!» Это поистине замечательное творение, и в сей час дающее ощущение «омываемого момента» как заново постигаемого Бытия:
Попались в капканы кровавые псы,
Кто волка лютей и хитрее лисы,
Кто яды смертельные сеял вокруг,
Чья кровь холодна, как у серых гадюк…
Презренная падаль, гниющая мразь!
Зараза от них, как от трупов лилась.
С собакой сравнить их, злодеев лихих?
Собака, завыв, отшатнется от них…
Сравнить со змеею предателей злых?
Змея, зашипев, отречется от них…
Ни с чем не сравнить их, кровавых наймитов,
Троцкистских ублюдков, убийц и бандитов.
Скорей эту черную сволочь казнить
И чумные трупы, как падаль зарыть!..
12.
24 августа 1940 года «Правда» напечатала статью «Смерть международного шпиона». В ней говорилось: «Троцкий запутался в собственных сетях… Организовавший убийство Кирова, Куйбышева, М. Горького, он стал жертвой своих же собственных интриг, предательств, измен, злодеяний…»
Тема «Горький и Троцкий», по свидетельству видного филолога Л.Н. Смирновой, фрагментарно коснувшейся ее в работе «Memento more», до сих пор остается закрытой. Все горьковские личные бумаги, упоминающие имя Троцкого, пребывают в ОХ – Отделе Особого Хранения, – а архив самого Троцкого доступен лишь частично. Тем не менее, заметим от себя, книги Троцкого, другие материалы, изданные в России в преддверии XXI века и после, если и не проясняют искомую картину в деталях, то вполне хватают для общего представления.
В «Моей жизни. Опыте автобиографии» (М., 1991) Троцкий вспоминает, что впервые встретился с Горьким на Лондонском съезде РСДРП, проходившем в начале мая 1907 года. Горький подошел к нему первый и произнес обычные, но весьма проникновенные слова: «Я ваш почитатель…» К этому времени Троцкий был автором нескольких критических статей о литературе и политических памфлетов, написанных в Петропавловской крепости. Тронутый расположенной осведомленностью писателя, Троцкий ответил, что и он такой же, «если не больший почитатель Горького»…
В 1908 году Горький и Троцкий встретились на страницах сборника «Литературный распад». Троцкий был составителем, а Горький – автором статьи «О цинизме». В своей книге «Моя жизнь» Троцкий об этом и других «контактах» с Горьким после 1907 года не упоминает. А они, надо полагать, были, ибо Н.Н. Суханов «В записках о революции» (М., 1999) свидетельствует: «Три генерала революции – Троцкий, Луначарский, Рязанов – имели встречу с коллективом редакции «Новой жизни». Произошло это 25 мая 1917 года, с участием Горького…»
18 октября 1917 года Горький выступил на страницах «Новой жизни» со статьей «Нельзя молчать!» В ней он призвал воздержаться от вооруженного выступления, способного обернуться кровавой бойней и бессмысленными погромами. 19 октября в этой же газете с ответным Словом выступил Троцкий, где горьковский упредительный синдром снимал как «вредоносный» и «беспросветно-соглашательский». И выражал абсолютную уверенность в том, что под «революционные знамена встанет весь рабочий класс».
6 ноября 1918 года – в годовщину Великого Октября – Сталин опубликовал в газете «Правда» статью «Октябрьский переворот». Это был настоящий панегирик Троцкому, ибо Сталин признавал, что всю практическую организацию восстания осуществил Троцкий, и этим самым дал ход революционному делу. Конкретных сведений о непосредственной реакции Троцкого на горьковские «Несвоевременные мысли» и другие распирающе-протестующие эскапады нет, но в 1919 году писатель был привлечен им к сотрудничеству во вновь образованном журнале «Коммунистический интернационал». Первый номер этого журнала попал в руки Бунина, и он в своих заметках «Великий дурман» так прокомментировал горьковское участие: «Захваливание Горьким новых вождей – Троцкого и пр. – потрясающий по своему бесстыдству планетарный дурман» (М., Сборник «Совершенно секретно», 1997).
В книге «Литература и революция» (М., 1991), над которой Троцкий работал летом 1922 года, Горький упомянут вскользь. После глав, посвященных Белому, Клюеву, Есенину, Пильняку, идет глава «Внеоктябрьская литература», и в ней Горький назван «протестующим сентименталистом» и «достолюбезным псаломщиком» русской культуры. Этот корректив, однако, оказался только первым, ритуальным подступом к писателю. 7 октября 1924 года одновременно в двух центральных газетах – «Правде» и «Известиях» – появилась по настоящему экзальтированно-хлесткая проработка Горького – «Верное и фальшивое о Ленине. Мысли по поводу горьковской характеристики».
В восприятии Троцкого, все, что Горький написал о Ленине, «крайне слабо», страдает «банальным психологизмом» и «мещанским морализированием». Рассматривая почти каждый абзац, Троцкий выносит такой вердикт: «фальшь и безвкусица», «ужасно воняет фарисейством», «злая отсебятина». Даже принимая горьковскую фразу о «ленинском воинствующем оптимизме», он обрушивается на ассоциативное уточнение – «это была в нем не русская черта» – и с нарочитой издевкой вопрошает: нет ли в этом «огульной клеветы на русского человека?»
Пропитанный откровенным неприятием, отзыв Троцкого смутил Горького. Стремясь оказаться выше «осанны или проклятия», он сделал такую личную запись: «Суждение Льва Троцкого по поводу моих воспоминаний о Ленине написаны хамовато… Не помню случая, чтобы Троцкий писал так нарочито грубо и так явно – тоже как будто нарочито – неумно…Троцкий – наиболее чужой человек русскому народу и русской истории». («Неизвестный Горький» М., 1994)
Сразу после смерти Горького Троцкий опубликовал в «Бюллетене оппозиции» статью-некролог, датированную автором 9 июля 1936 года. Давая оценку Горькому, как «замечательному писателю, оставившему крупный след в развитии русской интеллигенции и рабочего класса», Троцкий далее пишет: «…покойного писателя изображают сейчас в Москве непреклонным революционером и твердо-каменным большевиком. Все это бюрократические враки!.. Его вражда к большевикам в период Октябрьской революции и гражданской войны, как и его сближение с термидорианской бюрократией, слишком ясно показывают, что Горький никогда не был революционером…Но во всех своих фазах Горький оставался верен себе, своей собственной очень богатой и вместе сложной натуре. Мы провожаем его без нот интимности и без преувеличенных похвал, но с уважением и благодарностью: этот большой писатель и большой человек навсегда вошел в историю народа, прокладывающего новые исторические пути». (Л. Троцкий. «Дневники и письма». М., 1994).
13.
В традиционном советском литературоведении легенда о Троцком – вдохновителе убийства Горького – бытовала до смерти Сталина. Тотчас после этого события возникла другая: главный виновник ухода Горького – Сталин. Версия о коробке конфет – как орудии убийства – была абсорбирована в эмигрантской прессе. И вошла в книги и журналистские статьи В. Баранова, А. Ваксберга, В. Иванова, Б. Гилельсона, Ю. Фельштинского и др. В фундаментальном обзоре «Горький: диалог с историей» Л. Спиридонова убедительно опровергает эти домыслы. Однако сама идея «коварного умерщвления» не померкла, и кубанский беллетрист В. Рунов, возвратившись к ней в «Последнем часе», вновь обыгрывает гипотетические конфеты.
В черновом варианте книги Троцкого «Stalin», вышедшей в Париже в 1948 году, есть такая запись: «Недавно умерший советский дипломат Раскольников в своем предсмертном письме высказал уверенность, что Горький умер естественной смертью. Действительно, каков смысл в убийстве 67-летия больного писателя?» (Лев Троцкий. «Дневники и письма» М., 1994)
Олимпиада Дмитриевна Черткова (1878-1951 гг.), в молодости горничная М. Ф. Андреевой, а в дальнейшем верный и надежный помощник Горького, вспоминает: «За день перед смертью Алексей Максимович проснулся ночью и говорит: «А знаешь, я сейчас спорил с Господом Богом. Ух, как спорили. Хочешь – расскажу?» – но мне неловко стало расспрашивать. Так я и не узнала, о чем он спорил с Богом… А потом впал в беспамятство… И вдруг начал материться. Матерился и матерился. Вслух. Я ни жива, ни мертва. Потом затих… Я приложила ухо к груди – послушать – дышит ли? Вдруг как он меня обнимет крепко, как здоровый, и поцеловал. Так мы с ним и простились. Больше он в сознание не приходил…»
В контексте этого безыскусного «проговаривания» нельзя не заметить, что Горький не боялся смерти также, как не боялся и жизни. Воспринимая все как должное, он изначально был и оставался готовым к тому, чтобы принять любой поворот, любой финал. В «Предсмертных записях», опубликованных в книге «Вокруг смерти Горького» (М., 2001), читаем о его ощущении приближающегося конца следующее: «Вещи тяжелеют: книги, карандаш, стакан, и все кажется меньше, чем было… вялость нервной жизни – как будто клетки нервов гаснут – покрываются пеплом, и все мысли сереют… говорю бессвязно…ничего не хочется»… И ни слова о боли, о каких-то неприятных позывах, – только констатация угасания. Никто из бывших рядом близких людей, включая врачей, не видит никаких чрезвычайных симптомов. Просто – «могучий организм сдает…»
Впрочем, версия о «могучем организме», захватившая сторонников «насильственного ухода», – предельно относительна. Лечащий врач Д. Плетнев недвусмысленно отмечал: «Оглядываясь на прошлое, можно только удивляться, как Горький прожил столько лет с такими легкими» («Вопросы литературы». 1990, № 6). А в самом начале 20-х годов Бертран Рассел, посетивший Россию и встретившийся с Горьким, оставил такую запись: «Он лежал в постели и по всей вероятности был уже близок к смерти, очевидно, находился во власти каких-то очень сильных переживаний. Он настойчиво просил меня, говоря о России, всегда подчеркивать, что ей пришлось выстрадать… Горький сделал все, что в состоянии сделать один человек для сохранения интеллектуальной и художественной жизни России. Мне казалось, что Горький умирает и с его смертью может умереть культура». (Бертран Рассел. «Наука», 1991).
Осенью 1921-го и зимой-весной 1922-го года, по свидетельству немецких врачей санатория Санкт-Блазиен, Горький был катастрофически близок к смерти: «Туберкулез грыз его, как злая собака. Он плевал кровью, тяжело дышал, а к тому же страдал цингой и тромбофлебитом». Доктор Ф. Краус, один из лучших специалистов по легочным болезням, находил его состояние опасным: «Сердечная сумка срослась с легочной плеврой, и рентгеновский снимок показывает, что осталась только треть легких». Но он, по словам доктора, не только продолжал «жить полной жизнью: радоваться, любить, страдать, а и творить, желая страстно только одного, чтобы ему не мешали работать…» (См.: Хьетсо Г. Максим Горький, М., 1997).
Начиная с 1931 года, согласно «Записям» Ивана Марковича Кошенкова (1897-1960гг.), коменданта дома на Малой Никитской, 6, Горький неизменно говорил: «Пожить бы еще лет 7-8 и хорошенько поработать». В своей «Хронописи», оформленной тематически: «Письма Горького в адрес читателей», «Дети и Горький», «Болезнь Макса», «Пленум Союза писателей», Кошенков многократно повторяет это горьковское заветное: «еще бы – годиков 7-8». И подчеркивает: годы шли, а Алексей Максимыч и не думал уменьшать намеченные «трудовые сроки».
Первое правительственное сообщение о болезни А.М. Горького появилось в «Правде» 6 июня 1936 года. Последнее – о смерти – 19 июня 1936 года. О течении болезни и ее исходе написаны, без преувеличения, «горы» и – достаточно убедительно. И если есть смысл еще раз вернуться к роковому моменту, то необходимо, по-видимому, задержать взгляд не на активации предположений или внешних предпосылках, а на внутренней жизни Горького, его – хтонической бездне, где по сию пору бродит и бредит неуемный русский человек. 26 июня 1936 года литературная газета опубликовала такое свидетельство журналиста С. Фирина: «28 мая я послал Горькому рассказ бывшего вора Михаила Брилева. Рукопись Брилева была мне 2 июня возвращена с детальнейшими пометками на 74 страницах. Некоторые страницы буквально исписаны критическими заметками писателя. К рукописи приложено письмо на двух страницах с подробнейшими разбором рассказа Брилева…И письмо, и заметки на полях написаны дрожащей рукой». (Цит. по: «Вокруг смерти Горького». М., 2001)
14.
Самое короткое жизнеописание Горького, подхваченное радикальными либертинами и демоноидами, принадлежит почтенному редактору газеты «Речь», а в эмиграции издателю «Архива русской революции» И.В. Гессену. Вот оно: Горький после недолгих капризных колебаний побежал за колесницей победителей, у них преуспел и с большой помпой похоронен в Москве. (см.: С. Романовский. «Нетерпение мысли». Спб, 2000). А самое сакраментальное – Борису Парамонову, который горьковское перо рассматривает как некий «блокбастер», направленный сразу против всех. Ибо Горький, по его выкладкам, «не любил евреев так же, как он не любил интеллигентов, не любил большевиков, буржуев, мужиков, как не любил в конце концов навязанную ему «культуру», которую трактовал как насилие именно потому, что она его насиловала». («Горький, белое пятно», «Октябрь», 1992, № 5).
В последние годы о Горьком – предельно негативного – написано чрезмерно много, и все же эта фигура не «задвигается» в тень. Тенденциозный подход к Горькому как к писателю, «навевающему сон золотой», сложился достаточно прочно, – но нельзя думать, что Горький постигнут как глубинное явление. Мережковский, посвятивший Горькому статьи «Чехов и Горький», «Горький и Достоевский», «Сердце человеческое и сердце звериное», дал ему парадоксальную и вместе с тем поразительно-воодушевляющую оценку: «О Горьком как художнике больше двух слов наверное, говорить не стоит. Но те, кто за сомнительной поэзией не видит в Горьком знаменательного явления, ошибаются еще больше тех, кто видит в нем великого поэта. В произведениях Горького нет искусства; но в них есть то, что едва ли не менее ценное, чем самое высокое искусство: жизнь, правдивейший подлинник жизни, кусок, вырванный из жизни с телом и кровью».
Это сказано Мережковским после 1905 года, в период «мглы и тени смертной». А вот – в 1916-ом, в канун революции, когда сам воздух, опубликованного в «Летописи» горьковского «Детства», воспринимался как нечто пророческое. «Откуда идет Россия – можно судить по Достоевскому, Чехову, Толстому, а куда – по Горькому», – пишет Мережковский в статье «Не святая Русь». А завершает статью почти гимном Горькому, «этому молодому Великану»: «Да, не в святую, смиренную, рабскую, а в грешную, восстающую, осбождающуюся Россию верит Горький. Знает, что Святой Руси нет; верит, что Святая Россия будет. Вот этой-то верою делает он, безбожный, Божье дело. Ею-то он и близок к нам – ближе Толстого и Достоевского. Тут мы уже не с ними, а с Горьким».
Масштабность горьковской фигуры сегодня не входит в сознание даже самых верных его приверженцев. Мало кто вслед за Мережковским отважится повторить: «Кончился один Горький, начался другой: чужое лицо истлело на нем и обнажилось свое простое лицо – лицо всех, лицо всенародное». А между тем – в смысле этого «всенародного лица» – он значим не менее, чем Пушкин или Толстой. Не случайно в 1918-ом на вечере в издательстве «Всемирная литература», посвященном 50-летию писателя, Александр Блок совместил его с эпохой и встроил в грядущий великорусский космос: «Если и есть реальное понятие «Россия», или лучше – Русь – помимо территории, государственной власти, государственной церкви, сословий и пр., т.е. если есть это великое, необозримое, просторное, тоскливое и обетованное, что мы привыкли объединять под именем Руси, – то выразителем его надо считать в громадной степени – Горького…»
15.
Тема позднего Горького – тема смерти. «Егор Булычов и другие», «Васса Железнова», «Жизнь Клима Самгина» – это фантазии о смерти как преображении. В «Климе Самгине» не искаженный крестной мукой познания элитарно-алогичный мир умирает, а писатель Максим Горький. Парившему в поднебесье Буревестнику всегда импонировал Ницше, сказавший, что обреченный не имеет права на пессимизм. Перед лицом смерти Горький абсолютно естественно проделал подлинно оптимистический кунштюк: во время посещения его на предсмертном одре Сталиным и другими членами Политбюро, был жизнерадостен, энергично двигался и выпил с вождем за свое здоровье. Последние часы писателя, судя по книге «Вокруг смерти Горького», - не драма, а трагифарс, местами переходивший в водевиль. Перед смертью Горький произвел коренную переоценку ценностей. Ему не стало дела до интеллигентско-творческой дворни, вертевшейся на Малой Никитской, в Горках и, вообще, на захребетно-лакейском подиуме. Он сосредоточил свой взор не на стенающих-стебающих «во всеобщей готовности», а на человеке «длинной воли», Правителе, обладающем такими доблестями как верность, честь, отвага. И наклоненном к нетерпению во власти над плебсом худших, чем он. Мария Игнатьевна Будберг, секретарь Горького в 20-е годы, волшебная Мура, которой он посвятил «Жизнь Клима Самгина», рассказывает: «Умер Алексей Максимович, в сущности, 8 июня, а не 18-го, и если бы не посещение Сталина, вряд ли бы вернулся к жизни. Самой большой радостью была опубликованная в газетах Конституция, текст которой он положил под подушку со словами: «Мы тут всякими пустяками занимаемся, а там камни от счастья кричат…»
Вообще, «сталинский пласт» необыкновенно значим у Горького. Вышеупомянутая Липа Черткова, которой он говорил: «Начал жить с акушеркой и кончаю жизнь с акушеркой», вспоминает: «Высокочтимую публику Алексей Максимович откровенно не любил. «– Ты от этих бар держись подальше. Держись простых людей – они лучше», – давал он ей совет. И в адрес высоких гостей бросил однажды крайне отчужденное: «Хоть бы крушение какое-нибудь, чтобы не появились тут…» «Страшен человек!..» – это горьковское восклицание приводит К. Федин в своей книге «Горький среди нас» (М., 1968). И этим самым дает возможность подсмотреть душу писателя, чья личность, как и всякая личность была величиной переменной, попросту – надэтичной, житейской, смертной.
Немеркнущая значимость Горького и гибель русского всечеловека, сдобренного «иегудиило-семитским идеалом», – явления одного порядка. Великоросс, тот самый, что возник в 1926-ом, когда обрели официальный статус Украина, Белоруссия и РФ, – не состоялся. Смерть Горького, а потом и Сталина, «палача сучьего растления» (М. Лобанов), явилась символическим событием, знаком общенародной судьбы. Проекция писателя: «Рабы должны переродится в людей, а владыки исчезнуть, – обернулась проекцией незадавшейся русской надежды. Фатальное предначертанность здесь, разумеется, не неизбежность, а – самоотравление. Аллергическая реакция на собственные ткани, отвергнувшие кипучую безмерность и принявшие либерально-местечковую матрицу «Пост» – постисторию, посткультуру, постгуманизм, постреальность, постчеловека…
16.