53074.fb2
До последней пройду все ступени.
В контрастном мироощущении дня сего такое заклинание: «Жития моего не прерву…» – позиция столь же отвечающая реальному моменту, сколь и предельно чреватая. Дело в том, что явленная на сейчас «распря» между Россией Великой и Россией Комфортной, открывает не бездну, а безумие «Недо» – духовного лишенчества, дуального отщепенчества, репрессивного девианства. Намерение нашего достославного тандема «до последней пройти все ступени» – это модификация отсроченной смерти: цепная реакция мутаций, что неизбежна при вхождении во Всемирное Государство. Это окончательная утрата русскости как ощущения собственной страны и собственного народа. Это самоотречение не ради «высшего» в нас, стремящихся быть Великой Россией, а ради «низшего» – России Комфортной. Того сияющего на торжище Мутанта, что сплачивает генно-модифицированных вокруг Тандема, «идеального» в своем мини-различии, и лишает святого-святых – национальной идентичности как судьбоносного «верха».
В одну из благословенных минут, прервавших центробежную активность, Сологуб-Тютюнников проронил: «Разъединить себя с другим собою Великая ошибка бытия…» Эти слова животворны. Однако нам вряд ли стоит обманываться в отношении Медведева-Путина: они были и остаются в той мере партнерами по сговору, в какой подчиняются своему нано-конформистскому Эго. Ведь для «Недо» все, что ему сопротивляется или противостоит – противоправно, противоестественно, несовременно…
13 апреля 2011г.
Пункция «прото»
1.
Коммуникабельно-галантный россиянин с эльфоподобным кошерным телом, натренированным обаянием и кичливо посаженной головой – таким видится с экрана ТВ Дмитрий Анатольевич Медведев, взявший курс на Трон единоличного российского Арт-Менеджера. На мартовской Встрече со студентами МГУ (2011) он, вспомнив свои былые преподавательские обертоны, рассказал, как студентка юридического факультета ЛГУ, которой он поставил «отлично», на выходе из аудитории вдруг приостановилась и с нарастанием, переходящим в «фортиссимо», прокричала: «Люблю!..» Эта реакция благодарной студентки, как и пикантное «эсхато» Президента, не коробят своей тривиальностью. На последовавшей вскоре другой Встрече, на этот раз, как было отмечено, с деятелями современного искусства (24.03.2011), Дмитрий Анатольевич не просто пролонгировал свой имидж покровителя молодых и сердцееда, а и задал чаемому статус-кво дополнительный импульс. «Сила Президента как раз и заключается в том, что он может подписывать бумаги, которые трудно игнорировать…» – сказал Дмитрий Анатольевич. И, что называется, изысканно и афористично вознес свой манифестированно-авторитарный китч на вершину недогматической диалектики.
2.
Имя-фамилию «Медведев» очень многие воспринимают как нечто самородное, сакрально-народное, напоенное русской силой и русским духом. Однако в реальном самопроявлении ничего таежного, берложьего, сказочно-топтыгинского у Дмитрия Анатольевича нет. Он весь из экспрессионистких полотен Марка Шагала, персонаж, парящий над мистериально-лунной местечковой диспозицией, и через бундовские эксцессы, большевистскую неистовость, полудисиденсткое самообольщение, постсоветский партийный суицид пробившийся к «своей звезде». И его родовая отметина – не варварская греховно-покаянная молельня, а пламенная неугомонность, ищущая себя в поиске параллельной Родины и преодолении всего глухого и косного. Причем, не только местечкового, ставшего анахронизмом, а и того, что генерализовалось в Большой Традиции.
На вышеназванной Встрече, преподнесенной СМИ в формате судьбоносного диалога Культуры и Власти, Президент именно в этом ключе продекларировал свой субъективированный посыл: «Не буду скрывать, я действительно люблю актуальное искусство…». И тут же, форматируя это тяготение, заострил его до предела и, тем самым, до предела сузил: «В позапрошлом году, когда я обращался с Посланием Федеральному Собранию, там были слова о том, что государство должно помогать, поддерживать, поощрять, способствовать не только классическому искусству, но и современному искусству. Такая вроде невинная вещь, я даже, что называется, особенно не парился, я ее произнес, а потом встретился с некоторыми нашими классиками, сами можете домыслить, кто это. Мне сказали: «Зачем вы это сделали? Вы же опровергаете все основы, все наши мэтры напрягутся. Если Президент страны сказал что-то о современном искусстве, значит, с классическим искусством в нашем государстве покончено…».
Можно ли из этой сентенции, точнее набора слов, вывести, что классика в интерпретации Дмитрия Анатольевича – нечто ортодоксальное, проще, та жертвенно-культовая преисподняя, в которую погружается все «актуальное» и «насущное»? Нет, Президент прямо так не говорит. Он только отмежевывается от Авгуров, закомплексованных на «униженных и оскорбленных». И в противовес хрестоматийным мэтрам, чуждым ему по образу мысли, выставляет раскрепощенный «нью-эйдж» новой поросли. Той, что взращена современным техно-драйвом и старообрядческую «лажу чувствует моментально. Если нет попадания с точки зрения современных технологий, компьютерных эффектов, если это выглядит слабее, сразу же уход вниз происходит. А если это где-то вровень, плюс-минус – понятно, что «Аватар» трудно снять в наших условиях, это очень дорогой проект, – но в принципе, если есть попадание по технологиям, все уже, тогда нормально…».
3.
Путь к креслу Президента, даже проторенный, остается прихотливым, и, как представляется, ни в одной из медведевских тусовок не проглядывает так отчетливо, как в этом легком-прелегком ультра-проминаже. О бесконечных пиар-изюминках Дмитрия Анатольевича можно толковать бесконечно, но здесь он определенен. И, несмотря на несколько косноязычное притопывание перед рубищем «Матерых», не напуган и полнозвучен. «Нашим пацанам было приятно…» услышал Президент под занавес. И на уровне эмансипированного исторического контекста сомкнулся с «неистовыми» – российским мелкобуржуазным авангардом: «напостовцами, «неовеховцами», «конструктивистами», получившими при Троцком карт-бланш творцов «перманентного» преображения. А в наш контрреволюционный и закамуфлированный реванш-промежуток – 1990-2012 гг. – «новых русских», решительно отделивших «гетто избранничества» «от кишащего быдла» и «тоталитарного смрада».
«Мы будем беспощадно бороться со Стародумами, которые благоговейной позе застыли перед гранитным монументом русской классики и не хотят сбросить с плеч ее гнетущей национально-выморочной тяжести…». Под таким забралом волонтеры достопамятного планетаризма – Леопольд Леонидович Авербах, Семен Абрамович Родов, Калмансон Лабори Гилелевич – пошли на штурм классической были-небыли, восседавшей на былинном коне. И в первом же номере журнала «На посту», вышедшем в 1923 году, подложили под неподатливую русскую реальность долгосрочную мину: «Без перерыва копать, пахать, сносить…». Сегодня, когда этот идол изведения народного Духовного Ядра несколько поутратил свою необузданность, странновато видеть, как Высший Иерарх России, все еще остающейся субъектом народа, с торопливым усердием занимает его место. То есть продолжает действовать так, будто русофобия только набирает силу.
4.
Александр Александрович Фадеев, самолично состоявший членом «рапповского» стойбища, воспротивился самодурству неистовых, рвущемуся из пустоты. И одним из первых в обустроительной компании «эксов» смоделировал «лучшего» из местечковых вождей. В его романе «Разгром» есть эпизод, весьма наглядно передающий перипетии восхождения мальчика из замкнутого мелкобуржуазного мирка в мир национально-исторический, Русский. «Неужели и я был такой или похожий?..» – размышляет Левинсон, мысленно обозревая Мечика, воплощающего, по Фадееву, «всю» люминантно-патологическую прыть авербахо-родовского «телоса». Прошедший «тернии» с русским низовым людом, «он только и мог вспомнить семейную фотографию, где тщедушный еврейский мальчик – в черной курточке с большими наивными глазами – глядел с удивленным, недетским упорством в то место, откуда, как ему сказали, должна вылететь красивая птичка. И, помнится, он чуть не заплакал от разочарования, чтобы, пройдя много разочарований, окончательно убедиться, что «так не бывает…».
Фадеев отделил Левинсона от неукротимых, как бы провидя и новых интер-правых, и новых интер-левых, и даже самого Дмитрия Анатольевича Медведева, бравадно преодолевающего музу «Гнева и Печали» и от этого создающего ощущение чего-то ущемленного, вихляющего, ненастоящего. Если сказать иначе, то автор «Разгрома» глазами Левинсона прозрел галерею необольшевистских нетопырей-перерожденцев и выставил своего героя в ранге исторического прорицателя. Точнее, гипотетического вершителя, ибо он, Левинсон, действенно бы ужаснулся той крови, грязи и полоумной аморальности, среди которых беспримерно-весомо чувствует себя наш Президент.
5.
Впрочем, если оторваться от «пост» и обратиться к «прото», Дмитрий Анатольевич Медведев пребывает сейчас в сдавленно-эйфорическом историческом промежутке. Отвергнув опыт родного отца – Анатолия Афанасьевича Медведева, – до конца жизни, если верить источникам, остававшегося несгибаемым бойцом левинсоновской складки, Дмитрий Анатольевич обрел то таинственное измерение, что соединяет день текущий со днем минувшим. Не сотворив ничего, что хоть отдаленно напоминало бы свершения Былого, он закрепил себя в медийно-головокружительном либертинаже как заклинатель «саркози-образца», как Супер-лидер, гностически отстраненный от самого представления о том, что такое родное искусство, отечественная история, Россия страдающая, а не обезумевшая. Этой иллюзии помогает инновационный синдром, при всем своем лоскутно-нарцисстическом оперении воплощающий насущную необходимость Сияющего фасада как прорыва вовне.
Первым карнавально-показательным «клипом» Дмитрия Анатольевича, как мы помним, было сокращение часовых поясов на территории РФ; вторым – проект «Сколково»; третьим – «гаджет» по имени УЭК, или внедрение универсальной электронной карты; четвертым – пакт «Медведева-Столтерберга», разделивший Берингово море; пятым – возвращение полицейского антимира, явившего копирайт по западному сколку. То есть, если не продолжать перечень, подслащенные составляющие той капитал-интеграции, что, отдавая оптимистическим soft, несут голод, похоть, дальнейшее расслоение, дегенерацию, низовой перегрев.
Верит ли Дмитрий Анатольевич, что его Топ-Эон вместе с электронной лабудой, гормональной попсой, прочим рекламным «иллюминатом» помогут придать забойно-цивилизованному менеджменту непорочный облик? Если и верит, то чуть-чуть. Его реплика, прозвучавшая на апрельском (2011) заседании Совета Безопасности РФ в Горках: «Нужно вкалывать, а не деньги требовать…» – вызвала у американских кремленологов всамделишную оторопь. Конвенциональная закулиса сильно испугалась, что не застрахованный от «имиджевой» аритмии Медведев может «войти в пике». И – дезавуирует те ультралиберальные «десять пунктов», согласно которым он днем раньше, в Магнитогорске, посулил дальнейшую распродажу национального достояния РФ «эффективным собственникам».
Кто же все-таки он, Дмитрий Анатольевич Медведев, в сей час зажигающий публику каскадом «начал», «задумок», пафосом «свободы, которая лучше несвободы», и пообещавший в Мультимедиа-Музее всем, кто расстался со своим прошлым, «государственную поддержку»? Творец нового маргинального кода? Загадочный мета-авангардист или мягкий глобалист? Скорее всего, матрица «Открытого общества», а если обратиться к неофициозной или «небабловой» прессе, то приверженец плутократии и ее Наемник – повелительно-неусыпный, амбициозно-декоративный, надрывно-фарсовый. Субъективирующий себя с Новым Глобальным Форматом, но для русского народа явивший «локальное происшествие», эмбрион «почти Неомонарха», извлеченный из олигархо-криминальной кухни и длящий «эру Горбачева-Ельцина-Путина». Разумеется, не в положительном или отрицательном смысле, а очевидном-неочевидном. Или так: либерально-прогрессистском, предполагающим путь состояний и действий, направленных на достижение одной-единственной цели: интегрироваться в Мировое Сообщество по запределу. И, демонстрируя свою мультиприверженность Либерал-Кагалу, следовать кибер-логике, по которой «ярлык на княжение» должен если «сбыться», то оставаться «гвоздевым»...
15 мая 2011г.
Русский инфинитив
1.
Есть только один способ постижения «русскости», пробавляющейся на скрижалях торжествующе-грошевого дня – оказаться на месте амнистированного после расстрела или списанного небесной канцелярией как исполнившего свое предназначение. «Русскость» – это жизнь, точнее, стихия жизни, в которой будущее предчувствуется как дыхание Духа, а человек как экзистенция духовных сил, крушащих напор негатива и разбивающих кривые зеркала. У Достоевского в романе «Бесы» имеется творческо-практическая рекомендация по опознанию «русскости». И хотя она предназначалась «той эпохе», в наши дни она воспринимается как «шестое чувство», сближающее нас со своей природой, со своим текущим моментом, со своим покоем и своим мятежом.
Николай Всеволодович Ставрогин, «кроветворный» герой романа, «вдруг ни с того ни с сего сделал две-три невозможные дерзости разным лицам, то есть главное именно в том состояло, что дерзости эти были совсем не такие, какие в обыкновенном употреблении, совсем дрянные и мальчишеские, и черт знает для чего, совершенно без всякого повода. Один из почтеннейших старшин корпоративного клуба, Петр Павлович Гаганов, человек пожилой и даже заслуженный, взял невинную привычку ко всякому слову с азартом приговаривать: «Нет-с, меня не проведут за нос!». Оно и пусть бы. Но однажды в клубе, когда он, по какому-то горячему поводу проговорил этот афоризм собравшейся около него кучке клубных посетителей (и все людей не последних), Николай Всеволодович, стоявший в стороне один и к которому никто не обращался, вдруг подошел к Петру Павловичу, неожиданно, но крепко ухватил его за нос двумя пальцами и успел протянуть за собою по зале два-три шага. Злобы он не мог иметь никакой на господина Гаганова. Можно было подумать, что это чистое школьничество, разумеется, непростительнейшее; и однако же рассказывали потом, что он в самое мгновение операции был почти задумчив, «точно как бы с ума сошел…».
Рассказчик, припоминая предыдущие ставрогинские эскапады, к «проделке с носом» относится как – к особенной. В этой выходке для него самое непостижимое – «задумчивость» Николая Всеволодовича, совершающего свою «крайнюю» акцию так, как будто он «с ума сошел». Но мы тут же уточним: будто. На самом деле герой Достоевского житейски – и в то же время грандиозно – противоречив, объемен, непостижим. И «сумасшедшинка» его ни что иное, как «энергия творения», не дающая права застыть или стать придатком искусственного Норматива.
«Он весь борьба…» – такую оценку «русской полифонии» Достоевского дал Лев Толстой. И хотя Толстой, по словам Горького, допускал, будто Достоевский был уверен, что если сам он болен – весь мир болен, отступления от истины нет. В восприятии Толстого «душевно настроенный» человек Достоевского являл неукротимый освободительный порыв, страсть, безграничность желаний, пронизанных трепетом сближения с Духом народа и Душой мира.
2.
То, что Горький устами Толстого, а потом и сам по себе отвергал Достоевского с его русской сущностью, сегодня мало что значит. Все они в сей злополучный час – «больная совесть наша, Достоевский», «великий бунтовщик Толстой», «буревестник Горький» – как бы один культурно-исторический сгусток. Одна духовно-нравственная особь, «медитирующая» на тему русского будущего, сохранившегося в складках былого.
В 1913 году, протестуя против замысла Московского Художественного театра инсценировать «Бесов» Достоевского, Горький написал статью «Еще о карамазовщине». Среди суждений, обосновывающих необходимость позитивного, по Горькому, «народно-богостроительского» сюжета, в статье наглядное место заняла такая фраза: «Я знаю хрупкость русского характера, знаю жалостную шаткость русской души и склонность ее, замученной и усталой, ко всякого рода заразам…».
Никто, кажется, по сю пору не придумал ничего лучшего, как волеизъявление русских, не выносящих запредельного давления, именовать «заразой». И Владимир Ильич Ленин, как отметили теперь уже, в наши дни, горьковеды самых разных ипостасей, отреагировал бескомпромиссно. В письме, написанном в ноябре 1913 года, Ленин пишет: «И Вы, зная «хрупкость и жалостную шаткость» (русской: почему русской? А итальянская лучше??) мещанской души, смущаете эту душу богостроительным ядом. Сладеньким и наиболее прикрытым леденцами и всякими раскрашенными бумажками!!
…С точки зрения не личной, а общественной, всякое богостроительство есть именно любовное самосозерцание тупого мещанства, хрупкой обывальщицы, мечтательного «самооплевания» филистеров и мелких буржуа, «отчаявшихся и уставших» (как Вы изволите очень верно сказать про душу) – только не «русскую» надо бы говорить, а мещанскую, ибо еврейская, итальянская, английская – все один черт, везде паршивое мещанство одинаково гнусно, а «демократическое мещанство», занятое идейным труположством, сугубо гнусно…».
3.
Спор о том, направлял ли Ленин Горького или он сам дошел до того, что русские люди – не «юродствующее охлобыстье», а воители и преобразователи, на день сей абсолютно беспредметен: они оба, на равных, подсмотрели формовку русского характера и выдали ему ордер на владение миром. В разгар первой мировой войны в статье «Письма к читателю» Горький, поставив вопрос: «Мощна ли Русь духовно или немощна?», ответил прямо, точно и провидчески: мощна ненавистью к разорителям и погубителям, обуянных «собственническим свинством», и возможностью «высвобождения богатырских народных сил…».
Примечательно, что Орлов, герой одного из самых ранних горьковских рассказов «Супруги Орловы», говорит: «Горит у меня душа. Хочется ей простора… чтоб я мог развернуться во всю мою силу… Эхма! Силу я в себе чувствую необоримую…». А герой ранней повести «Хозяин», встревоженный отключением от дела, добавляет: «Разве я для такого дела? Я – для дела в десять тысяч человек! Я могу так ворочать – губернаторы ахнут!».
В контексте «лихого русского человека» небезынтересен такой экскурс. Если Гончаров противопоставил Обломову немца Штольца, то Горький Обломову и Штольцу – Игната Гордеева, волжского водолея, превратившегося в суперстроителя барж и пароходов. Любопытен и хронологический ряд. «Обломов» появился в 1859 году, а «Фома Гордеев» – 1899-м. И начинается с указания: «Лет шестьдесят тому назад…» Иными словами, Игнат Гордеев был современником Обломова. Этим Горький не просто обозначил тенденцию, а выказал и высветил «русскую особь», прорастающую из «свинцовых мерзостей».
Русская буржуазная критика подхватила в качестве нового знамени «горьковское протестантство», и, приписав его к модному тогда ницшеанству, стала трактовать Фому Гордеева и других персонажей-правдоискателей как «сверхчеловеков» или даже «внечеловеков». Горький такие трактовки отнес к глубокому заблуждению. И в феврале 1899 года в письме Дороватскому обосновал свое видение Фомы Гордеева так: «Эта повесть доставляет мне немало хороших минут и очень много страха и сомнений, – она должна быть широкой, содержательной картиной современности, и в то же время на фоне ее должен бешено биться энергичный, здоровый человек, ищущий дел по силам, ищущий простора своей энергии. Ему тесно, жизнь давит его, он видит, что героям в ней нет места…Фома – не типичен как представитель класса, он только русский здоровый человек, который хочет свободной жизни, которому тесно в рамках современности, что суетно засасывает в трясину погони за рублем и проклята проклятьем внутреннего бессилия…».
4.
Сострадательные умы губят одержимые идеи. Достоевского – идея всечеловечности. Льва Толстого – отрицание греха. Горького – неустанная проповедь оптимизма. Андрея Белого – русский Пробуд. Маяковского – уподобление массе и т.д. Ленин, не выносящий тенет статики, открыл у Толстого зазеркалье взметенного, взвихренного народного духа, а у Горького – рост «низового» сознания и души. И в свои «Философские тетради» внес такую фразу Гегеля: «Реализация Абсолютной Идеи в период ее исторического созревания проходит через фазу, которую можно охарактеризовать как попытку самоубийства».
В свете этого наблюдения Гегеля, Достоевский и Толстой предстают выразителями Абсолютной Идеи всего лишь в промежуточной фазе. И то, что первый на стадии «Бедных людей», а второй на стадии «Исповеди» дошли до состояния, когда вид голодного и обездоленного человека повергал их в слезы, а благополучие верхушки – до нежелания жить, прекрасно вписывается в гегелевскую картину мироздания. Любой развивающийся индивидуум, как и развивающийся народ, по Гегелю, неизбежно проходят через фазу, когда Воля к Жизни ставится под сомнение. Одни эту фазу так или иначе преодолевают, другие просто умирают, отождествив творческое с биографическим, третьи, подобно Горькому, философия коего неизменно билась об осознание собственной нужности-ненужности, так болезненно переживают эту фазу, что зацикливаются на ней пожизненно…
Что же касается Ленина, то, как представляется, именно под влиянием Гегеля он нашел спасение и от кризиса, и от творческого самоубийства. Выстраивая в систему собственный революционно-освободительный идеал и собственные теоретико-практические максимы, продумывая преобразующе-смысловой ряд и способы развертывания жизнеустроительных идеологем, Ленин уподобился Абсолютному Разуму, осознающему самого себя и одухотворяющему все, чего бы он ни касался.
В своей сосредоточенности на России, а вместе с нею и на «русскости» как таковой, Ленин – особенно в контексте нынешней либерально-олигархической автократии – настолько насущен, что в рамки его метапреобразоватеского Абсолюта умещаются и Достоевский, и Толстой, и Горький, и многие другие творцы и мыслители. Как истинно-революционная творческая личность, аккумулировавшая в себе русскую историческую потенцию, Ленин вполне может быть сопоставлен с Абсолютным Разумом, – поскольку в процессе развертывания собственного Духа и Души постоянно осмысляет русский преображающе-исторический опыт. И рефлексирует, подобно тому, как гегелевский Абсолютный Разум в процессе самосотворения осознает себя. Хотим мы или нет, но ленинская глубинная «русскость в русскости» в Псевдоморфозе наших дней близка к гегелевской идее, достигшей своего «для – себя - бытия…»
5.
Алексею Венедиктову, главному редактору радиостанции «Эхо Москвы», когда-то активированному ленинской звездочкой, в сей час Кощей Бессмертный нравится больше бессмертного Ильича: этот герой народных сказок и богат, и не знает ротации, и позволяет себе все, что вздумается – настоящий топ-менеджер дня сего. В передаче Виктора Ерофеева «Апокриф» Алексей Венедиктов хохмит: в октябрятско-пионерском возрасте мечтал быть продавцом мороженого, а стал продавцом «жареного». Виктору Ерофееву это импонирует: ленинское племя, выработавшее такой актуальный формат, и есть – «Новые россияне».
В свое время, пребывая в состоянии забористого мажора, Борис Николаевич Ельцин бросил в адрес жаждущих кардинальных перемен: «Россияне!..» Коммерческо-оффшорной публике этот грамматико-экстатический «глюк» пришелся по вкусу. И вскоре не без помощи ТВ вошел в обиход. Между тем, в Интернете и других мировых коммуникациях наша государственность проходит по знаком «рус», а не «рос». На том же Брайтон-Бич, например, бывшие советские евреи называют себя «русскими», а не «россиянами». В Цинциннати, по свидетельству «Новой газеты», на синагоге красуется вывеска «Русский дом». В консолидированной Европе все преуспевающие евреи также воспринимаются как «русские», имя же «Россия» варьируется в зависимости от языкового различия. Но никакого «россияне» не употребляется ни в каком контексте.
7 июня 2011г.
Метафора нокаута