53074.fb2 Азъ-Есмь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Азъ-Есмь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Пафос этой «ясновидящей» речи Тараса, несомненно, «вырос» из исторического обращения Богдана Хмельницкого к казакам, приведенного Г. Конисским в «Истории руссов», которую Гоголь признавал единственным «живым голосом умирающей старины». «Я и окружающее меня товарищество», - говорил там Хмельницкий, - есть единокровная и единоверная наша братия; интересы и пользы наши одни суть с пользами и нуждами нашими. Мы подняли оружие не для корысти какой или пустого тщеславия, а единственно на оборону отечества нашего, жизни нашей и жизни чад наших, а равно и ваших» (25).

Историческая достоверность и реалистическая обоснованность образа Тараса Бульбы, выразившиеся в полном слиянии личности героя и народа, сразу же выдвинули гоголевский характер на уровень истинно народных созданий. Говоря о Запорожской Сечи как «источнике героической народной жизни», Белинский отметил, что герой эпопеи Гоголя Тарас Бульба «является представителем этой жизни, идеи этого народа, апофеозом этого широкого размета народной души». Особенно высоко критик оценил беззаветный патриотизм Бульбы, его кровную причастность к народным помыслам, к уму и сердцу народному: «Он любил свою родную Украйну и ничего не знал выше и прекраснее удалого казачества, потому что чувствовал то и другое в каждой капле крови своей...»

Народную удаль, отвагу, верность товариществу продемонстрировал в повести и Остап, повторивший отца, Тараса Бульбу, в главном. Своеобразие характеров, подобных Остапу, по Гоголю, состояло в том, что раскрывались они, как правило, в деле, где были нужные целостные человеческие качества; в поседневно-обычных же условиях они как бы уходили в себя, уступали «сцену» тем вездесущим натурам, которые Тарас называл «мышиными».

В трагической судьбе Андрия, душа которого не только кипела «жаждою подвига», но и «была доступна другим чувствам», Гоголь запечатлел нечто вездесущее, приноравливающееся, ненародное. Пробравшись с мешками хлеба в осажденный казаками город и оказавшись перед прекрасными очами панночки, Андрий вдруг «вознегодовал на свою казацкую натуру». «Вижу, что ты иное творение бога, нежели все мы», - «приобщился» он к панночке, преклонившись не столько перед ее «испепеляющей» красотой, сколько перед чужеземным обликом ее, не содержащим ничего «казачьего». В этом страшном человеческом самоуничижении проявилась сущность отщепенства Андрия, образ которого выступил продолжением выведенных Пушкиным самонадеянно-неустойчивых авантюристов, находивших отраду в приобщении к чужеземному. Порабощенный «инфернальной» красотой, Андрий отрекся от народа своего и родины, от отца и товарищей, предпочтя, если можно так выразиться, эстетическое, «внешнее», духовно-нравственное, корневому. «А что мне отец, товарищи и отчизна!..- припал он к ногам панночки, завороженный ее ослепительной утонченностью, отгораживавшей его от «грубого» казацкого мира. - Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для нее всего...»

В «Тарасе Бульбе» Гоголем оказались сведенными в один фокус народные нравы, этические нормы, бытийные и гражданские устремления, т.е. то, что составляло русский народный характер и волновало писателя в течение всего творческого пути. В конце жизни он дал такое толкование «русской природы», ставшее поэтическим «объяснителем» его народности: «Я сам не знаю, какая у меня душа - украинская или русская. Знаю только, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены... И, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой: явный знак, что они должны пополнить одна другую... чтобы потом... составить собою нечто совершеннейшее в

человечестве» (24).

Глубина и необычайная «материальность» гоголевского народного взгляда, ознаменовавшие решительное сближение творчества писателя с «жизнью действительной», с «духом народа» (Белинский), вызвали волну (точнее, цепную реакцию) охранительного предубеждения и пуризма, явились условием острейших полемических нападок, довольно выразительно подчеркнувших (так сказать, от противного) народную направленность гоголевских характеристик. В статье «Настоящий момент и дух нашей литературы» Ф. Булгарин, стремясь опровергнуть формулу Белинского: «Гоголь - «певец совершенной истины жизни», «доносил» благонамеренной публике: «Между нами есть писатели, которые, ради оригинальности, коверкают и терзают русский язык, как в пытке, и, ради народности, низводят его ниже сельского говору...» (27). Ему вторили Н. Греч, О. Сенковский, Н. Полевой, причислявшие «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Арабески», «Миргород» к «домашней литературе малороссиян», а героев этих произведений - к созданиям «местного пошиба», не имеющим ни верности, ни полноты, ни смелости» (28). Считая стихией Гоголя «добродушную шутку, малороссийский жарт», Н. Полевой перечеркивал в «Тарасе Бульбе» те места, где «запорожцы являются героями». В «Очерке русской литературы за 1838 год» он отмечал: «Гоголь «просто несносен, когда его казаки начинают... геройствовать» (29). Точку зрения Полевого «по-своему» развивал Шевырев. «В Гоголе мы видим существо двойственное или раздвоившееся, - писал он, отрицая в «Мертвых душах» национальную основу. - Поэзия его не цельная, а двойная, распадшаяся» (30).

Аналогичное восприятие гоголевской народности без особых уточнений переняла и либеральная критика. В. П. Кулиш, один из первых биографов Гоголя, опубликовавший в 1855-1861 годах ряд содержательных материалов о творческой истории «малороссийских повестей» писателя, отнес «Тараса Бульбу» к «миражу казатчины», а персонажей эпопеи - к надуманным фигурам, не имевших «исторической и народной истины». «Казачий потомок был преисполнен веры в то, что существовало только в воображении фанатиков» (31), - заметил он в письме к В.И. Шенроку. Сам В.И. Шенрок, подготовивший фундаментальный свод «Материалов для биографии Гоголя» в четырех томах, считал, что народно-поэтический и мистический «элементы», вошедшие в гоголевские характеристики, увели писателя далеко за пределы исторической действительности» и, следовательно, свели на нет их познавательно-реальную значимость (32). В образах «Тараса Бульбы» и других произведений «нет и одной десятой трезвости» (33), подтверждал выводы Шенрока А. Скабичевский.

Крайне несвободными от конструктивно-формалистических воззрений оказались и исследования И. Мандельштама, Д. Овсянико-Куликовского, В. Гиппиуса, А. Слонимского, Ю. Тынянова, В. Переверзева, вычленивших народную основу из гоголевской эстетики и сосредоточивших внимание на условном, иррациональном в ней. И. Мандельштам, например, усмотрел в творческом методе Гоголя сплошные «всплески выдумки» и «неимоверный гиперболизм», не заключавший ни «задатков жизни», ни ее «реальных контуров» (34). В. Гиппиус и А. Слонимский обнаружили одни «непомерные тени», образуемые «причудливым лучом народной фантастики» (35). Ю.Тынянов уловил в «скрове» наиболее пафосных гоголевских мест - карикатуризм, «материал для пародии» (36).

Д. Овсянико-Куликовский - «преобладание траты над накопленным, дедукции над индукцией, интуиции над знанием, пониманием» (37). Для В. Переверзева народность гоголевских героев явилась также не чем иным, как «подделкой», красивой стилизацией», пронизанной «абстрактностью». В работах о Гоголе Переверзев красной нитью провел мысль о том, что идея народности к писателю совершенно «неприложима», поскольку он, Гоголь, всю жизнь черпал вдохновение не в народе, а в среде «мелкопоместных душевладельцев» и создал не галерею народных характеров, а вереницу «существователей», наряженных в «партикулярные платья» и «казацкие свитки» (38).

Поток такого рода истолкований - нетворческих, препарирующих саму природу народного мировосприятия, - был приостановлен только на рубеже 40-50-х годов нашего столетия (39), когда взоры исследователей обратились к народности как к кардинальной проблеме гоголеведения, как к перекрестку, где сосредоточились интересы самых разных идейных станов, самых разных умонастроений. Обозначая новую веху в осмыслении гоголевского наследия, «Правда» в день столетия со дня смерти художника писала: «Творец гениальных произведений, он содействовал развитию общественного самосознания своего народа... Его художественные произведения, его неумирающая сатира служили, служат и будут служить народу...» Предвидение Короленко: «С ростом просвещения будет все возрастать известность Гоголя в народных массах» (40) выступило в качестве живого творческого фактора. Наблюдение М.Б.Храпченко: Гоголь народен на всех этапах своей творческой эволюции (41) явилось чрезвычайно важным исследовательским итогом, открывшим новые горизонты для познания реалистических глубин эпико-героических и сатирических персонажей великого писателя.

В самом деле, весь творческий «арсенал» Гоголя – от «Вечеров на хуторе близ Диканьки» до «Мертвых душ» - красноречивые этапы все углубляющегося постижения писателем «коренных сил народа», общественного потенциала нации. На этапе «вечеров» народность гоголевских характеров проступила в том, что они заявили о себе как создания «жизни истинной», органичные «трансформации» фольклорных образов, утверждавших идею нравственного и социального равенства сословий.

На этапе «Тараса Бульбы» меру народности характеров писателя составил народный реалистический историзм. Развивая принципы декабристов и Пушкина, Гоголь отделился от народнопоэтических источников, чтобы быть к ним ближе, и на основе народных воззрений в «национально вылившейся форме» показал неоспоримое превосходство народных «низов» над «верхами». Не случайно в самом «складе» персонажей произведения Белинский уловил «типизм», связанный с «гремящими дифирамбами народного самосознания».

На этапе «Петербургских повестей» принципы народности у Гоголя проявились в проблематике и построении характеров, закрепивших свойственные русской литературе традиции демократизма и углубивших общественное внимание к жизни и быту «простого» человека, ставших зеркалом русской действительности во всех ее контрастах.

На этапе «Мертвых душ» гоголевская концепция народного характера нашла выражение в изображении противоречий между сущностью национальных черт народа и социальными условиями его бытия, в выявлении коренных сил нации, заключенных в исторически вылившихся сословных формах, во внутренней конфронтации их вырождения и возрождения. «Мертвые души», - отмечал Белинский, - творение чисто русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовью к плодовитому зерну русской жизни...»

И наконец, на этапе «Авторской исповеди» критерием «качеств» народного характера выступила выстраданная убежденность писателя в том, что, прежде чем браться за «просвещение народное», просветителям-доброхотам необходимо «просветиться самим», так как «землепашец наш... нравственнее других и менее других нуждается в наставлении...» Безмерно озабоченный сохранением положительных народных начал в русской действительности, Гоголь писал в одном из «прощальных» писем к Жуковскому: «Искусство должно выставить нам на вид все доблестные народные наши качества и свойства, не выключая даже и тех, которые... не всеми замечены и оценены...» В дни юбилейных гоголевских торжеств 1909 года наиболее чуткие любители русской словесности, вглядевшиеся в творчество писателя, расслышали этот завет. «Среди полного затишья 40-х годов Гоголь видел бешеную скачку русской тройки, - сказал в своей речи на торжественном собрании Московского университета профессор Е. П. Трубецкой. - Ничего подобного в то время не происходило, и, конечно, Россия тогда никого не обгоняла. Тут Гоголь, очевидно, не наблюдал, а предвидел, ибо чуял народный характер...»

Альфа и омега Белинского

Белинский полностью принял то понятие народности и народного характера, которое Гоголь утверждал в своем художественном творчестве. Назвав статью Гоголя «Несколько слов о Пушкине» замечательной, он писал в обзоре «Русская литература в 1841 году»: «Я не знаю лучшей и определеннейшей характеристики национальности в поэзии, как ту, которую сделал Гоголь: «Истинная национальность состоит не в описании сарафана, а в самом духе народа» (43). Эта формула Гоголя стала для Белинского отравной точкой в его критической деятельности, поскольку проблема народности (национальности - в терминологии критика) и народного характера вошла в систему эстетических воззрений «неистового Виссариона» в качестве основной.

По мнению Белинского, своеобразие русского народного характера явилось результатом условий русской исторической жизни, не имеющей аналогий с жизнью других народов. «Все, что могло бы обессилить и уничтожить всякий другой народ, все это только закалило русский народ», - отметил он, размышляя об «образовании души» у нашего народа. Следуя за Гоголем, сказавшим, что Пушкин - «это русский человек в его развитии...», Белинский настойчиво искал «неповторимое выражение» самобытных народных черт, «исполненных бескорыстных порывов к совершенству», и в обширной плеяде выдающихся государственных и военных деятелей, и в памятниках фольклора, и в произведениях отечественной словесности. В рецензии на книгу Н. Полевого «Русская история для первоначального чтения» он назвал Кузьму Минина «величайшим героем» прошлого потому, что этот человек «низкого происхождения» оказался истинным спасителем отечества. В отличие от Н. Полевого, поставившего «простолюдина» Минина рядом с князем Пожарским, Белинский оценил Минина неизмеримо выше. По мнению критика, этот талантливый представитель народных низов «управлял» и Пожарским, и людьми других сословий в национальном движении 1612 года, был главным вдохновителем общенародного «патриотического порыва», пробудившего «энергию масс».

Таким же глубоким и убедительным оказался взгляд Белинского на Ломоносова. В «Литературных мечтаниях» и в рецензии на книгу Кс. Полевого «Михаил Васильевич Ломоносов» критик раскрыл, как он выразился, «идею и значение этой личности» через необыкновенную волю «холмогорского мужика», которая не может погнуться, не может отступиться, хотя и может переломиться.

В художественных произведениях критик с бесконечной теплотой выделял те образы, в которых нашли выражение «активные» народные черты: свободолюбие, ясность ума, решительность. К числу подлинно народных созданий, например, он отнес лермонтовского купца Калашникова, мужественно вставшего на защиту своей поруганной чести. «Это один из тех упругих и тяжелых характеров, - заметил Белинский, - которые тихи и кротки только до тех пор, пока обстоятельства не расколыхают их, одна из тех железных натур, которые и обиды не стерпят, и сдачи дадут».

В дальнейшем, задумываясь над типом русского человека, необходимого времени, критик отдавал предпочтение «уму, чувству, характеру» крестьян, имевших, по его словам, намного большего «здравого смысла и положительности», нежели привилегированное общество. Он признавал неоспоримой заслугой Казака Луганского (В. Даля) то, что в своих рассказах и повестях В. Даль воссоздал народный облик с большой любовью, и потому его «простой русский человек», на обиходном языке называемый «мужиком», приковал к себе внимание читающей публики, внес в литературу новый социальный смысл.

Неоднократно подчеркивая, что до Пушкина и без Пушкина Гоголь был бы невозможен, Белинский вместе с тем провел разграничительную черту между народностью гоголевской и пушкинской. Если Пушкин стремился сделать предметом своей поэзии главным образом «положительно-прекрасные явления жизни», то Гоголь - самый непритязательный «будничный быт», позволивший в русской литературе развиться новому критическому направлению - натуральной школе и совершенно новым характерам - представителям «толпы», «массы», обыкновенной частной жизни». Приветствуя гоголевское «натуральное» направление и его героев: дворников, извозчиков, мужиков и прочих «маленьких людей», свидетельствовавших о возмужалости народного взгляда их создателей, Белинский писал: «Русская литература поумнела и быстро вступает в период зрелости, она отказалась от изображения сильных, могучих и клокочущих страстей громадных личностей: Звонские, Лирские, Гремины - совсем вывелись в ней; их место заняли Ивановы, Петровы, Сидоровы...»

Решительное «перемещение» внимания писателя с «парадного фасада» на «черный ход» жизни, ведущий в недра городских трущоб и деревенских лачуг, позволило Белинскому прийти к чрезвычайно важному выводу о том, что русская литература «дошла до такого положения», когда ее будущие успехи связаны не столько «с нею самой», сколько с «объемом и количеством предметов, доступных ее заведованию». «Чем шире будут границы содержания литературы, чем больше будет пищи для деятельности, тем быстрее и плодовитее будет ее развитие», - отметил он, внеся принципиальную поправку в критерий народности и народного характера. Прежнее положение: «Если изображение жизни верно, то и народно» теперь переросло в «верность анализа» наибольшего «количества предметов», доступных литературному заведованию», а «самобытность» подлежит отображению «жизненных форм» - в «национальность» актуальных общественно-социальных и идеологических проблем. «Вот пока в этом-то более всего и состоит народность нашей литературы», - подчеркнул критик во «Взгляде на русскую литературу 1847 года».

Зрелый Белинский между понятиями «национальное» и «народное» не ставил знака равенства. «Народность, - писал он в статье «История Петра Великого», - относится к национальности, как видовое, низшее понятие - к родовому, высшему, более общему понятию. Под народом более разумеется низший слой государства, - нация выражает собою понятие совокупности всех сословий...» Однако, размышляя о народности литературы и народном характере, критик чаще всего не упускал из виду их национальную самобытность и оперировал ею как неотъемлемой и существенной частью народности. Когда Валериан Майков, ставший после ухода Белинского в «Современник» критиком «Отечественных записок», выступил с программной статьей о Кольцове, в которой пытался представить «национальное» выражением ограниченного и косного «народного», противостоящего «общечеловеческому», Белинский решительно восстал против этого. Теорию «разумного космополитизма» Майкова, страдающую асоциальным подходом к человеку и лишенную демократических элементов, он назвал более точно: теорией «фантастического космополитизма» и на примерах античной, западноевропейской и русской литератур показал ее абсолютную несостоятельность. «Разделять народное и человеческое на два совершенно чуждые, даже враждебные друг другу начала, - заметил он, - значит впасть в самый абстрактный, в самый книжный дуализм».

Обстоятельно вскрыв опасную направленность заблуждений Майкова, расходившегося с генеральной линией русской революционно-демократической мысли, Белинский подчеркнул, что «человеческое... приходит к народу не извне, а из него же самого и всегда проявляется национально». Человек без личности - ничто. Ничто и народ без национальности. Прогресс не уничтожает национальность, наоборот, воскрешает ее, способствует гуманно-бережному отношению к ней. «Даже и тогда, когда прогресс одного народа совершается через заимствование у другого, он тем не менее совершается национально. Иначе нет прогресса».

Убежденный, что космополитизм - чувство ложное, антинародное, так как источник его - голова, а не сердце, Белинский сделал важное обобщение: «Без национальностей человечество было бы мертвым логическим абстрактом, словом без содержания, звуком без значения». Иначе говоря, национальное, народное и общечеловеческое взаимообусловлены, едины. В отношении к этому вопросу, - пояснил критик, я скорее готов перейти на сторону славянофилов, нежели оставаться на стороне гуманистических космополитов, потому что, если первые и ошибаются, то как люди, как живые существа, а вторые и истину-то говорят, как такое-то издание такой-то логики...»

По мнению Белинского, назвать писателя народным и национальным - значило необыкновенно возвысить его. Повсюду, где сам критик прикасался к творчеству Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Крылова, Гоголя, русское народное национальное начало им выделялось в качестве основополагающего. При этом слово «русский» он употреблял как синоним достоинства, как высший признак народности и особенно настоятельно там, где талант этих писателей до краев погружался в русскую национальную жизнь и выражал ее со всей удалью и широтой, состраданием и намеком на будущее. «Великий человек, - подчеркивал критик, - всегда национален, как его народ, ибо он потому и велик, что представляет собой народ».

Национально-патриотическое чувство Белинского было неизменно здоровым, или, выражаясь языком Чаадаева, «зрячим». В статье «Ничто о ничем» (1836) критик сделал признание, которое можно назвать философско-эстетическим принципом в его подходе к народу и народному характеру. «Я душевно люблю, - писал он, - русский народ и почитаю за честь и славу быть ничтожной песчинкой в его массе». Внимательно проанализировав «качественные особенности» и «специфику» характера русского человека, Белинский дал любопытную расшифровку его глубинной содержательности: «Русский человек с чрезвычайной оригинальностью и самобытностью соединяет и удивительную недоверчивость к самому себе, и, вследствие этого, страх как любит перенимать чужое, но, перенимая, кладет тип своего гения на свои заимствования. Он никогда не подражал, а только брал из-за границы формы, оставляя там идеи, и одевал в эти формы свои собственные идеи, завещанные ему предками».

Эти животворные свойства русской натуры – полное отсутствие самомнения, сметливая переимчивость, наличие собственной творческой идеи, питаемой разумом живой жизни и заветами предков, - позволили критику осознать и пути духовно-нравственного обогащения народного характера, процесс развития всего лучшего в нем. «Мы, русские, наследники целого мира...» - поделился он своими наблюдениями над «ходом» русской умственной жизни в статье «О критике» (1838). Неустанно полемизируя с псевдопатриотами, впадавшими в «китаизм», ненавидевшими «все чужое только за то, что оно чужое», и упивавшимися «собственными безобразиями и уродствами», Белинский в то же время чутко следил за состоянием «внутренних нитей», связывавших его единомышленников с народом. «Пора нам, братец, посмирить наш бедовый, заносчивый умишко и признаться, что он всегда окажется дрянью перед событиями, где действует народ...» (41) - рекомендовал великий критик Герцену, не доверявшему на первых порах логике бытия.

Реалистическую достоверность народного характера Белинский неизменно связывал с глубиной проникновения писателя в духовный мир человека, отражающего в себе прогрессивные тенденции жизни. «У кого нет таланта, - отмечал он, - и кто хочет быть народным, тот всегда будет простонародным и тривиальным, тот, может быть, верно опишет всю отвратительность низших слоев, кабаки, площади, избы, словом, черни, но никогда не уловит жизни народа, не постигнет его поэзии». В 40-е годы, рассматривая творчество того или иного писателя, критик прежде всего решал, народно оно или ненародно. «Народный поэт есть явление действительное в философском значении этого слова, - писал он в статье «Иван Андреевич Крылов». - Если бы даже поэтический талант его не был огромен, он всегда опирается на прочное основание - на натуру своего народа. Поэт же, талант которого лишен национальной струи, всегда, более или менее, есть явление временное и преходящее: это дерево, сначала пышно раскинувшее свои ветви, но потом скоро засохшее от бессилия пустить свои корни в почву».

Относя народность к врожденному качеству, Белинский не упрощал ее как проблему. «Чего бы, казалось, легче русскому быть русским в своих сочинениях?» - ставил он вопрос. И тут же, опираясь на практику многочисленных сочинений о «добром народе русском», отвечал: «А между тем русскому гораздо легче быть в своих сочинениях даровитым, нежели русским. Без таланта творчества невозможно быть народным; но, имея талант творчества, можно и не быть народным». Проводя параллель между созданиями таланта народного и таланта, не обладающего органическим даром восприятия народной жизни, критик пришел к мысли о том, что усиленное желание многих литераторов быть народными есть не что иное, как красноречивый признак отсутствия народности. «Правда, - оговорился он, как бы внося необходимые уточнения в современные дискуссии о народности и народном характере, - в строгом смысле никто, принадлежа народу, не может не быть народным, да та беда, что в одном черты народности обозначены слабо, вяло и незаметно, а другой представляет собою хотя и резко, но зато не такие стороны народности, которыми можно было бы гордиться». Поразительна та критическая объективность, с которой Белинский провел на основании сделанных наблюдений разграничение разных форм поэзии. Согласно его выводам, Пушкин, Кольцов, Крылов народны, а в «громкозвучных стихах Ломоносова нет ничего русского, кроме слов, - никакого признака народности». И далее: «Даже в великолепных одах Державина только мгновенными искрами, и то изредка, промелькивают стихии народности. Нечего и говорить, до какой степени народны стихи Дмитриева, стихи и повести Карамзина, трагедии Озерова (из которых всего менее народности в самой народной - «Дмитрии Донском»), стихотворения Батюшкова, а между тем, кто же может отрицать талант в этих писателях...»

Следуя за тем новым, чем обогащалась русская литература, критик неизменно выделял в публикациях писателей- современников наличие не просто «таланта к творчеству», а такого таланта, который бы верно отражал своеобразие национальных форм действительности. И с помощью понятий «народность в выражении», «народность в самосознании», «развивающийся народный дух», «народный склад ума», «народность чувствований», национальная естественность», «национальное будущее» осуществлял разбор самых сложных явлений и образов, каждый раз дифференцируя их (народное-ненародное) и раскрывая неповторимое своеобразие.

Обостренно-аналитическая направленность его критического взгляда проистекала из того, что появление в русской литературе полнокровных народных характеров, несущих идею социальных преобразований, он считал делом завтрашнего дня, когда для него появятся необходимые общественно-исторические предпосылки. Насущную же задачу видел в выявлении живых и сильных народных черт, сопряженных с национальным развитием. И право художника носить «высший титл» народного усматривал в этом же. «Что хорошие люди есть везде, об этом и говорить нечего, - писал Белинский в декабре 1847 года Кавелину, - что их на Руси, по сущности народа русского, должно быть гораздо больше, нежели как думают сами славянофилы (т.е. истинно хороших людей, а не мелодраматических героев)... - все это для меня аксиома, как 2x2=4. Но вот горе-то: литература все-таки не может пользоваться этими хорошими людьми, не входя в идеализацию, риторику и мелодраму, т.е. не может их представить художественно такими, какими они есть на самом деле, по той простой причине, что их тогда не пропустит цензурная таможня. А почему? Потому именно, что в них человеческое в прямом противоречии с той общественной средою, в которой они живут...»

Народные устои славянофилов и западников

Как ни парадоксально, но в преодолении давящих обстоятельств, «неправды черной» видели путь воссоздания полноценного народного характера и славянофилы. «В наше время мерзость рабства законного тяжела для всех нас во всех смыслах, вещественном и нравственном...» (45) - отмечал в статье «О старом и новом» А. Хомяков. Без какой-либо зависимости от этого наблюдения то же самое испытывал и И. Аксаков. «Недавно сидел я вечером в избе, - сообщил он родным в 1844 году, - где потолок был как уголь от проходящего в дыру дыма, где было жарко и молча сидело человек пять мужиков... Право, есть на каждом шагу в жизни над чем позадуматься, если несколько отвлечься от нее» (46). И его же рассуждениями десятилетие спустя можно было бы продолжить любое из самых «протестующих» выступлений Белинского. «Ах, как тяжело, как невыносимо тяжело порою жить в России, в этой вонючей среде грязи, пошлости, лжи, обманов, злоупотреблений... - писал И. Аксаков в ноябре 1855 года из ополчения, двигавшегося к Севастополю. – Чего можно ожидать от страны, создавшей и выносящей такое общественное устройство, где надо солгать, чтобы сказать правду, надо поступить беззаконно, чтобы поступить справедливо, надо пройти всю процедуру обманов и мерзостей, чтобы добиться необходимого, законного...» (47).

В отличие от теоретиков официальной народности, утверждавших, что «прошлое России удивительно», настоящее «более нежели великолепно», а будущее «выше всего, что может вообразить себе самое смелое воображение», славянофилы подходили к оценке «наличного бытия» и взаимоотношений привилегированной среды с народом более трезво. Слова, сказанные К. Аксаковым после встречи с министром народного просвещения: «Это министр народного помрачения» (48), могли бы произнести и А. Хомяков, и Ю. Самарин, и И. Кошелев: в восприятии гримас русской общественной и государственной жизни, свидетельствующих о трагическом разрыве между «социальными поясами», они отличались единством, или, как говорил П. Киреевский, «сродством душ». Их сознание, направленное к сокровенно-глубинным проявлениям народного духа, протестовало против того, что Россия «черна в судах неправдой черной и игом рабства клеймена, и ложи мерзкой и тлетворной и всякой мерзости полна...» (49).

Последовательные в своем неприятии правительственных «плотин», препятствующих развитию чисто русских «общественных основ», славянофилы принципиально по-иному, нежели теоретики официальной народности, рассматривали и такие краеугольные категории, как народ, народная судьба и народный характер. В то время как Погодин и Шевырев видели в мужике оплот самовластия и называли его «мрачным сиволапым увальнем», «национальным зверем нашим» (50), А. Хомяков, братья Киреевские, братья Аксаковы считали, что крестьянин с его прочными духовно-нравственными устоями - носитель русского исторического развития, прогресса страны. «Народ - единственный и постоянный действователь истории» (51), - писал А. Хомяков, и этот угол зрения был главным в осмыслении русской допетровской эпохи у остальных ревнителей национальной самобытности.

Однако, в противовес Белинскому, своеобразие русского народного характера славянофилы усматривали не в его свободолюбии и неукротимой энергии, а в кротости, смиренномудрии, растворении собственного «я» в «общем», «мирском». Чем более я всматриваюсь в крестьянский быт, - отмечал в одном из писем А. Хомяков, - тем более убеждаюсь, что мир для русского крестьянина есть как бы олицетворение его общественной совести, перед которою он выпрямляется духом, мир поддерживает в нем чувство свободы, сознание его нравственного достоинства и все высокие побуждения, от которых мы ожидаем его возрождения. Можно бы написать легенду на следующую тему. Русский человек, порознь взятый, не попадает в рай, а целой деревни нельзя не пустить...» (52).

Соборный склад народного характера, устойчивого живыми нравственными связями между людьми, был предметом особого внимания и у Ю. Самарина, Петра и Ивана Киреевских, Константина и Ивана Аксаковых. Русское «общинное» мировосприятие ими выводилось из таких «добродетелей наших», как радушие, отсутствие самоуверенности, преклонение перед тем, что освящено опытом поколений, доброта, способность довольствоваться малым, доверие младших к старшим, стихийная правдивость сердца, самоотверженность. Благодаря этим свойствам души старая Русь, по мнению славянофилов, являла собой пример братского единодушия, внутреннего равноправия. Миром, сообща, народ отражал наседавших на него врагов; миром, сообща, осваивал бескрайние пространства; миром, сообща поправлял всякого рода «исторические неурядицы», и это, согласно наблюдениям К. Аксакова, придавало русскому жизненному укладу особый, демократический настрой.

Исходя из представлений о народе как некоем нерасчлененном целом, что «объемлет все сословия, все ступени общественные, от царя до последнего крестьянина» (53), славянофилы развивали и концепцию коренного отличия исторического пути от западного. «Русское государство, - утверждал К. Аксаков, было основано не завоеванием, а добровольным признанием власти. Поэтому не вражда, а мир и согласие есть его начала» (54). Эту же мысль варьировал И. Киреевский. В России, по его словам, и князья, и бояре, и духовенство, и народ - «все классы и виды населения были проникнуты одним духом, одними убеждениями, однородными понятиями, одинаковой потребностью общего блага» (55). А коли так, то и отношения между сословными ярусами славянофилам представлялись «свободными, разумными, не рабскими и потому обеспеченными от всякой революции» (54). В этой связи на преобразования Петра I они смотрели как на народные злоключения, ибо при нем «старый земский тип русского государства», пронизанный элементами общинной демократии, оказался «смятым» и замененным новым - полицейско-деспотичным, антинародным, господствовавшим тогда в Западной Европе (57).

Идеальный образец «самоуправляющейся русской земли» славянофилам открывался в древнерусском былинном эпосе, в его гармонично устойчивых, целостных натурах, несущих в себе принцип «взаимного невмешательства». «Спокойствие, - писал К. Аксаков об Илье Муромце как хранителе самобытных народных черт, - нигде его не оставляет: внутренняя тишина духа его выражается и во внешнем образе, во всех его речах и движениях... Это неодолимо могучий и кроткий богатырь-крестьянин» (58). С таким же отрадным чувством всматривались в древние муромские леса и долы А.Хомяков, И.Киреевский, П. Киреевский, И. Аксаков. И подтверждали: посреди русской земли «сидит на козлах, в одной рубахе, царь и господин всего этого, русский крестьянин», воплощающий и русскую природу, и русский разум, и русскую душу» (59).

Народность и народный характер у славянофилов патриархальны, патетически иллюзорны - определение и на сегодняшний день стойкое, почти не поддающееся пересмотру. Заключение А. Дементьева, сделанное в 1951 году: славянофильский народный тип - это «дворянская реакция на развитие... освободительного движения», без всяких изменений, например, вошло в книгу В. Кулешова «Славянофилы и русская литература» и составило точку опоры в его подходе к идеям и образам в творчестве А. Хомякова, И. Аксакова, К. Аксакова. «Представления славянофилов о народе благородны и либерально половинчаты, даже охранительны» (60) - от такого аспекта в оценке деятельности этого умственного направления 40-50-х годов прошлого века до сих пор не уклонился, пожалуй, никто. «Благочестивые крамольники», «ретроспективно-утопические романтики», «поборники реакционно-националистических тенденций» - лишь малая толика суждений, высказанных в работе самого последнего времени о славянофилах и их «народной» доктрине. Мертворожденные славянофильские выкладки о русском человеке как особом культурно-историческом типе поразительно живучи - в виде такого загоняющего в тупик оксюморона решается проблема.

Насколько истинны они, эти строгие и одновременно в чем-то компромиссные выводы? Трудно ответить однозначно. «Реакционные идеи в социальной концепции славянофилов переплетаются с прогрессивными взглядами. В различных условиях на первый план выступали то те, то другие ее «стороны» (61), - свидетельствует М. Храпченко. Критика наша буквально костьми легла, детализируя славянофильскую «историческую заносчивость», «догматизм мышления», «национальную самоослепленность» и т.д. И оставила в относительной тени живую, стимулирующую роль их «народных воззрений», исключительно «благородных и полезных для нашего общества», по высказыванию Чернышевского.

«Словом славянофил нельзя браниться», - проронил как- то А. Григорьев, и это предостережение известного русского критика, глубоко разбиравшегося в подоплеке антитезы «славянофилы - западники», может быть перенесено на проблему славянофильского понимания народности и народного характера. От выстраданных дум о русском мужике и заветного желания найти «себя в народе» до богословско-метафизических покаяний, мурмолок, зипунов и прочих приматов старорусского быта – все нюансы деятельности славянофилов стали теперь достоянием истории литературы, и нет резона еще и еще раз выпячивать их фарсовые стороны и браниться.

«Надо сказать, что определение «славянофильство» получило постепенно какое-то очень извращенное, неправильное значение... - отмечал в своей статье «Время собирать камни» В. Солоухин. - Считается, что славянофилы с пренебрежением, с презрением, едва ли не с ненавистью относились ко всем остальным культурам и нациям, ставя на первое место лишь культуру свою. Какое печальное заблуждение, какое извращение истины!...» (62).

Действительно, «русский человек» никогда не был в представлении славянофилов чем-то исключительным, надпланетарным. Подавленным, игнорируемым, страдающим от засилия иностранцев - да; особым, избранным - нет. «Как странно звучат, - иронически писала Мария Васильевна Киреевская в дневнике о русском интеллектуальном корпусе высокопоставленных чиновников, определявшем при дворе направление русского идейного и духовного развития, - эти имена в ушах наших Мейендорфов, Мемедов, Бруновых, Шридеров, Николаи, Струве, Мальтицей, Будбергов, Поццо ди Бергов, Дюгамелей, Мечениго, Нессельродов, Эбелингов, Бахархатов и прочих представителей русского начала, которые на одних подметках семи царям служить готовы...»

Свыше семи тысяч народных песен собрал Петр Киреевский и, внимательно изучив их, заключил: душа русских всегда отличалась предельной отзывчивостью, открытостью, чувством братства. В предисловии к песням из собрания П. Киреевского, опубликованным в «Московском сборнике», А. Хомяков назвал их «живой народной литературой», пронизанной идеей «всечеловеческой боли и любви» (63). Еще более чуждым всякой узости и односторонности в подходе к западной культуре был Иван Киреевский, утверждавший, что в просвещении одиноком, замкнутом лишь в пределах своей национальности, нет «прогресса, нет того успеха, который добывается только совокупными усилиями человечества». В устах А. Хомякова, К. Аксакова, И. Аксакова быть «русским» также не означало быть «лучшим»... Просто - иным: менее рациональным, менее задействованным, менее манкирующим собственной значимостью, по-настоящему духовным. И, конечно же, не имеющим ничего общего с тем оскопленным славянским обликом, который прокламировал Гегель в своем уничижительном противопоставлении «люди и славяне». «Много лежит в душе русского человека, и глубже и лучшего западного человека поймет он их же плоды науки и искусства. О, как я живо, живее чувствую здесь» (64) - писал К. Аксаков из Германии, убедившись в удивительной способности русского человека обогащаться «опытом старших» (т.е. европейцев), национально преобразовать его и силой своей оригинальной мысли воздействовать потом на чужую, но не чуждую ему жизнь.

По направлению «народного взгляда» славянофилы выступили горячими адептами русской национальной идеи, самобытного развития народного «сердца и ума» как меры исторически возможного прогресса. Правда, если сравнить, сколько в исторически поступательном бытии России и в социально-духовных устремлениях русского мужика видел Белинский, а сколько А. Хомяков, И. Киреевский, К. Аксаков, то обнаружится, что последние даже в самые «провиденные» моменты своей деятельности были в этом плане и не так дерзновенны, и не так проницательны, и не настолько захвачены мыслью о полном высвобождении «духовной целостности» в народном характере. И, тем не менее, во всем нравственно-психологическом, в том, что является плотью и кровью истинных русских народных начал, славянофилы совершили подспудный сдвиг: заострили общественное внимание на неповторимо-устойчивых чертах, исключительно свойственных русскому народу, «тому свежему», по словам И. Киреевского, «глубокому народу», который не утратил своего лика ни под тяжестью «нашего беспросветного бытия», ни под напором самых искусительных «эманаций чужеродного отвлеченно-расчетливого разума» (65).

Народ, народность и народный характер составляли осознанный мотив и в воззрениях западников, точнее, русских гуманистов, как их настоятельно рекомендовал называть дореволюционный исследователь В. Е. Ветринский». Соприкасаясь по целому ряду вопросов со славянофилами (в отношении к крепостническому режиму, полицейскому гнету, угодливости официальных народолюбцев и т.д.), русские гуманисты в несколько ином ракурсе трактовали историю России и русского человека. «Выдумывать или сочинять характер народа из его старых обычаев, старых действий, - писал Н. Станкевич, - значит хотеть продолжить для него время детства; давайте ему общее, человеческое и смотрите, что он способнее принять, чего нет у него и недостает ему» (67).