53089.fb2 Аксенов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Аксенов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

О них и потолкуем в этой главе — о тех, кто, если и не перевернул вверх тормашками тогдашнюю изящную словесность (если можно так назвать социалистический реализм), то, добившись успеха, отвоевал плацдарм, где было место поиску, выдумке и празднику… Где сияли фейерверки и ликовало веселье, тогда как коренные каменщики официоза Анатолий Софронов, Всеволод Кочетов, Николай Грибачев и другие корифеи 1930–1940-х годов месили бетон красного фундаментализма.

Это слово — «шестидесятники» — обозначает эпоху, когда были написаны очень (а то и — самые) яркие страницы книг и биографий нового литературного поколения. Очень разные, они чувствовали, что, кружась каждый в своем танце, движутся в общем направлении, которое, однако, не все брались определить. И их устраивала эта недосказанность, ибо позволяла назвать родство мировоззрений словом «дружба»… Впрочем, сегодня они не слишком-то жалуют имя — «шестидесятники»…

Белла Ахмадулина относилась к нему с сарказмом: «Когда говорят — „шестидесятники“, я говорю: да называйте нас, как хотите, хотя лично мне такая терминология напоминает какую-то тухлятину революционную из позапрошлого века. „Народники“, „шестидесятники“… А мы — просто друзья».

Есть по этому поводу особое мнение и у одного из ярчайших представителей послесталинского поколения ленинградцев-петербуржцев — поэта Анатолия Наймана — друга Аксенова со времен учебы в Ленинграде. В книге «Роман с самоваром» он пишет: «Я не шестидесятник… Я их ровесник, с ними жизнь прожил, с кем-то близок, но к шестидесятничеству не принадлежу. Чтобы вам было понятней: Окуджава и Аксенов — шестидесятники, Бродский и Венедикт Ерофеев — нет, согласны? Объяснить разницу? Те сознавали свое место в истории как группы… А этим — в голову не приходило. <…>

Все мы друзья своих друзей и не только в обиду их не дадим, но даже не очень понимаем, как они могут кому-то не нравиться. Не лично, не конкретно такой-то, потому что врун, придурок и жук, а именно как поколение».

Итак — друзья. Итак — поколение. Что ж, и это верно. Хотя иные из этих дружб оказались не слишком прочными, а другие, напротив, — по гроб. Так или иначе, не особо вдаваясь в подробности (об этом уже написано море текстов), припомним, как выглядело начало этой большой дружбы.

Для многих площадкой, где она зародилась, стал Литературный институт.

Вот срез на 1954 год — по курсам этого очень специального учебного заведения, призванного давать стране особых людей — хороших советских писателей.

Итак, курс первый — Анатолий Гладилин, принятый, как он утверждает, за множество рассказов, ни один из которых сегодня он и знать не желает (через год «Юность» опубликует его «Хронику времен Виктора Подгурского», а пока на семинарах его требуют изгнать «за полную бездарность»).

Курс второй — Юрий Казаков. Его не задевают. Он сам кого хочешь заденет.

На третьем процветает Евтушенко Евгений Александрович (уже многие зовут его по имени и отчеству).

На четвертом царит Роберт Рождественский — спортсмен и добряк с редким чувством юмора — любимец курса и, как считали некоторые, всего института.

Никто из них пока не достиг славы — Политехнический был впереди, — но Евгений и Роберт уже печатались в газетах. Девушки и младшекурсники дрожали при их взгляде.

Время идет. В Литинституте царит атмосфера поиска. Всем памятен XX съезд, роман Дудинцева «Не хлебом единым»… Разворачивается боевая и кипучая буча, рушатся догмы, совершаются открытия.

Как-то поутру юный Гладилин пришел в полуподвал дома 52 по улице Воровского, где во дворе правления Союза советских писателей жил Роберт Рождественский. Пришел и говорит: «Роба, я не спал всю ночь, думал-думал, но вот смотри: никакого соцреализма не существует, это же бред собачий!» А тот на полном серьезе ответил вопросом:

— Ты что, только сейчас до этого допер?

Впереди были 1960-е. Так что дальше — больше. Пошли их молодости сборы и яростные споры и стаканы и с бледным сидром, и с более серьезными напитками. К Робу на Воровского зачастили всё более именитые авторы, актеры и режиссеры их поколения. Но главное — не известность и не напитки, а обмен идеями средь оттаивающей советчины. Плюс — контакты с зарубежными коллегами, причем часто — без спросу. А также знакомство с тамошней литературной и просто жизнью в поездках и посольствах.

Вот, к примеру, краткий список тех, кого Гладилин называет постоянными гостями посольства США: он сам, Аксенов, Ахмадулина, Евтушенко, Табаков, Вознесенский.

Забудь мы об Андрее Вознесенском, и те годы и та компания покажутся пустоватыми. Впрочем, сам он был не слишком склонен видеть себя частью именно той компании, говоря, что не он, а Аксенов «в том времени был счастлив и выл, когда оно кончилось». Однако и Андрей Андреевич, несомненно, входил в нее, хотя — как он говорил — и реже наезжал в Коктебель, и не так часто запивал… В буйном вихре попоек и свиданок он себя не помнит. В его круг входили умеренные «технари» — физики, астрономы… Из Дубны, Крымской обсерватории, Новосибирского Академгородка…

Так что близость Вознесенского с литературной бражкой нередко была заочной. Но крепкой. Ведь как оно случалось? Если кого-то начинали травить — все его ободряли. Коли кто-то что-то не так делал или писал — говорили прямо: что же это ты, старичок?! А если улыбалась удача, кричали: старик, ты гений!

Дружба не обязательно требовала «пересечений», «сближений», «кучкований». Но, по словам Гладилина, в посольстве США они выпивали регулярно.

Знакомство с Западом включало не только застолья с дипломатами и постижение тамошней культуры. Порой оно имело и хозяйственное измерение, обильно сдобренное эмоциями человека, на миг попавшего за «бугор». Вот как вспоминал Вознесенский о приключении, пережитом во время первого визита в Европу[34]:

«Я был в восторге от радушного приема, оказанного важнейшими французскими газетами моим поэтическим чтениям: я буквально потерял голову. И вот… в мою гостиницу в Париже позвонили, и слащавый голос сообщил, что господин Фельтринелли[35] прибыл для встречи со мной… Черный лимузин с опущенными шторками поджидал на углу гостиницы Все походило на сцену из триллера. Я не помню, куда меня привезли, возможно, это была вилла или секретная квартира…

И вот он стремительно входит… В глазах у него грустный и лихорадочный блеск. Но самое важное — это его усы, загнутые вниз, как у украинских бандитов. Есть такая гусеница, которая… движется, выгибая спину, ее называют „землемеркой“, говорят, она приносит удачу. Принесут ли мне удачу Фельтринеллевы усы-землемерки?

Я чувствовал в Фельтринелли страсть к приключениям, которая мне так дорога. Он играл роль человека, развлекающегося тем, что подрывает вселенские основы — я был мифом московских стадионов. <…> Фельтринелли предложил мне пожизненный контракт на авторские права на всемирном уровне. Я… никогда не подписывал контрактов: советские законы запрещали прямой контакт с издателями. Теперь мне представился случай! <…> Я согласился, но лишь на итальянские права. Я вел себя как прожженный автор, залпом заглатывая виски. Мне предложили невероятную сумму. Сейчас я не помню ее, но для такого как я, который ни гроша не получал от издателей, речь шла о головокружительной сумме! От удивления я окаменел. Я отказался.

„Тогда сколько же вы хотите?“ Я с усилием назвал цифру в десять раз больше.

Я думал, что с издателями надо разговаривать именно так.

Фельтринелли… бросился вон из комнаты. Я сказал себе: „Андрюша, ты пропал“.

Тремя минутами позже распахивается дверь; входит Фельтринелли, спокойный, но решительный: „Договорились. Как вы хотите получить деньги? Чеком или предпочитаете перевод на банковский счет?“ — „Нет, всё сразу наличными!“ — „Хорошо, хорошо, — сказали усы-землемерки, ощупывая воздух, — но… вам нужно будет приехать в Италию“.

Так я совершил второе преступление. Советские граждане не могли напрямую потребовать визу у иностранного консула. Это можно было сделать только… после детального обсуждения на специальной комиссии. Вместо этого я пошел к итальянскому консулу в Париже и спустя три дня оказался в Риме… Шикарный отель на площади Испании кишел американцами и кардиналами. Я знал, что мне придется потратить все деньги за неделю. Я был уверен, что, когда вернусь в Москву, дорога в Европу будет для меня навсегда закрыта. Поэтому купил меха и украшения для всех друзей… И… забыл в номере подаренный мне рисунок Пикассо».

Вот она — дружба! Пикассо оставил, а ребят не забыл!

«Всё лучше и лучше пишет Андрей Вознесенский, несмотря на то, что неважно себя чувствует. Его ощущение слова, игра словом, мысль, появляющаяся из этой игры, колоссальная изобретательность — просто удивительны. Он — последний живой футурист», — это сказал Аксенов в интервью «Независимой газете» в декабре 2004 года.

Завидная судьба — много лет спустя с того дня, когда английский журнал Observer написал, что ты «как ракета взлетел на усыпанный звездами небосвод поэзии»… С того дня, как твой первый, изданный во Владимире сборник «Мозаика» разгневал власти и его редактора Капитолину Афанасьеву сняли с работы… С того дня, как второй сборник «Парабола» мгновенно стал библиографической редкостью… После того как тебе рукоплескали стадионы… Вдруг узнать из газет, что ты пишешь всё лучше и лучше.

А стадионы рукоплескали… И зал Политехнического, и вузовские аудитории, и рабочие клубы… Он почти с момента знакомства был и остался другом Василия Павловича. До того близким, что не ждал от него ни пиетета в общении, ни точности в воспоминаниях — им хватало любви.

Но в том же интервью «Независимой газете» прозвучит и вопрос-напоминание об отношениях Вознесенского и Аксенова с другим виднейшим поэтом: «Евтушенко говорит, что вы и Андрей Вознесенский вставляли ему палки в колеса, когда он затевал молодежный журнал…» А Василий Павлович ответит: «Он всё переворачивает с ног на голову. У меня дружба осталась, например, с Гладилиным. Мы ближайшие друзья с Ахмадулиной, Вознесенским. А вот с Евтушенко почему-то не друзья».

Впрочем, судя по ряду свидетельств, эта недружба оформилась в 1970-х, когда ее отражение можно было уследить и в стихах.

Вот Вознесенский:

Я не знаю, как остальные,но я чувствую жесточайшуюне по прошлому ностальгию —ностальгию по настоящему…[36]

А Евтушенко — в ответ:

Тоска по будущему —                               высшая тоска,гораздо выше,                        чем тоска по настоящему.Не забывай о будущем,                                           товарищ,когда ты идеалы                                      отоваришь![37]

Это — дискуссия в стихах уже за рамками спора друзей. И если предположить, что Евгений Александрович всерьез отвечал Андрею Андреевичу, то в его словах не сложно увидеть упрек. Если не обвинение. Ему, Вознесенскому. Мол, идеалы-то свои отовариваешь — конвертируешь в мировую славу и связанные с ней блага, а о будущем, похоже, не думаешь. А если думаешь, то — о каком?

И даже если эта оценка покажется надуманной, то в любом случае, в этих строках знаменитейших поэтов минувшего полувека сквозит огромная разница мироощущений. У одного — жажда подлинной со-временности — личного соответствия времени — настоящего. У другого — устремленность в будущее, желать которого легко, ибо всё с ним ясно — раз и навсегда описано в партийных документах…

А, может, в его стихах было и увещевание: зря, мол, ностальгируешь, товарищ! Будет у нас еще настоящее! Выше голову. Вперед!..

Не случайно известный критик, ректор Литинститута, а потом министр культуры Евгений Сидоров, полагая, что хвалит поэта, писал: «„Бунт“ Евтушенко всегда направлен не на разрушение, а на упрочение… нового мира, певцом которого он себя ощущает и которому верно служит. Это ангажированный социализмом поэт…» По свидетельству многих хорошо знающих Евтушенко авторов, он с юных лет считал, что его стихи — дело политическое. И потому, стараясь быть «острым», точно соизмерял «остроту» с мерой дозволенного. Так, будучи индивидуальным агитатором и пропагандистом, он порой служил системе лучше, чем агитаторы и пропагандисты коллективные — «Правда», «Советская Россия», «Огонек»…

И, скорее всего, не кривил душой, заявляя: «Между мной и страной — ни малейшего шва»… Впрочем, хоть и говорят, что «советская власть и Евтушенко — неразделимы», под «страной» здесь можно понимать не только красный истеблишмент, но и советских людей. Тех, кто — как вспоминает хорошо знакомый с поэтом литератор Андрей Мальгин — рыдал на первом исполнении «Бабьего Яра»[38]. Тех, кто искренне подхватывал «Хотят ли русские войны?» и с чувством читал «Наследников Сталина»…

Наследников Сталина,                                       видно, сегодня не зряхватают инфаркты.                                 Им, бывшим когда-то опорами,не нравится время,                                  в котором пусты лагеря,а залы, где слушают люди стихи,                                                            переполнены.<…>…Мне чудится —                            будто поставлен в гробу телефон.Кому-то опять                          сообщает свои указания Сталин.Куда еще тянется провод из гроба того?Нет, Сталин не умер.                                    Считает он смерть поправимостью.Мы вынесли                    из Мавзолея                                                его,но как из наследников Сталина                                                      Сталина вынести?

Вопрос о публикации этих стихов решал Секретариат ЦК вместе с судьбой «Одного дня Ивана Денисовича». Говорят, Хрущев заявил: «Если это антисоветчина, то я — антисоветчик».

Но Никита Сергеевич антисоветчиком не был. Как и Евтушенко. Как и Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина, Гладилин… В отличие от советского Хрущева они, не будучи анти-, были несоветчиками.

А Евтушенко? Как ему на самом деле жилось в системе, в которой он творил? Сам Евгений Александрович уходит от этого вопроса. Но напоминает: это он хлопнул ладонью на Никиту Хрущева в ответ на ругань в адрес Эрнста Неизвестного. Это его 12 членов Союза писателей требовали лишить гражданства за непатриотизм…

Нет, он не оправдывается. Просто указывает, что всё было не так просто, как кажется. И что не любая простота хороша.

Так что — Бог весть. И Он судья поэту.

Но, возможно, именно по грани несоветского и советского и пролег незримый шов между Евтушенко и другими «шестидесятниками».

Нет ничего мудреного в том, что, ворвавшись в литературу, Аксенов сдружился со многими из них, угодив со своим драйвом, энергией и несоветскостью в самое яблочко. В том смысле, что попал точно в цель. И в том, что сам стал целью. Все они были мишенью консерваторов, напуганных вдруг дозволенными неслыханными вольностями.